355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Перле » Мой друг Генри Миллер » Текст книги (страница 8)
Мой друг Генри Миллер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:09

Текст книги "Мой друг Генри Миллер"


Автор книги: Альфред Перле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

Полетт очень любила Генри – за то, что, как она говорила, c’est un admirable clown[107]107
  Клоун он восхитительный (фр.).


[Закрыть]
. Почти ни дня не проходило, чтобы они не ломали комедию.

Наша кухня располагалась под прямым углом к комнате Генри, так что из кухонного окна виднелась часть его комнаты. По утрам, встав с постели, Генри первым делом поднимал шторы и выглядывал в окно посмотреть, что с погодой. Если Полетт случалось в этот момент оказаться на кухне, они обменивались приветствиями и заводили беспредметный разговор на манер прислуги или двух матрон, встретившихся на лестнице или переругивающихся через двор. Генри, стоя у окна по пояс голый, наслаждался этой маленькой забавой, а Полетт всегда с удовольствием ему подыгрывала. Говорили они, естественно, по-французски, и Полетт до слез смеялась над попытками Генри с его американским акцентом копировать французских кумушек, подражая их выговору и жестам.

– Bonjour, М. Henri, comment ça va?[108]108
  День добрый, месье Анри, как поживаете? (фр.).


[Закрыть]
– кричала Полетт.

– Pas mal, Mme Perles, et vous-même? Et votre petit mari comment va-t-il? Fait pas chaud aujourd’hui, hein? – звучал из окна рокочущий бас Генри. – Est-ce que vous avez par hasard déjà déjeuné? Ça serait dommage, car je prendrais bien une tasse de café avec vous[109]109
  Ничего, мадам Перле, а вы? А муженек ваш как? Не жарко сегодня, а? Вы, случаем, еще не позавтракали? А то жаль было бы, потому что я бы с удовольствием выпил с вами чашечку кофе (фр.).


[Закрыть]
.

Акцент у него был зверский, как я уже отмечал, но в остальном все было в полном порядке. Он обожал использовать разговорные выражения, но при этом прекрасно схватывал на слух тончайшие грамматические изыски. В то время Генри зачитывался Прустом, и в результате, пытаясь имитировать речь femme de ménage[110]110
  Домработницы (фр.).


[Закрыть]
, он, к вящей радости Полетт, заставлял прислугу изъясняться исключительно языком престарелой герцогини, таинственным образом подцепившей бруклинский акцент.

Полетт, рассмешить которую не составляло труда, уже загибалась со смеху.

– Mais bien sûr, М. Henri, il y a toujours une tasse de café pour vous, vous le savez bien. Dites un peu, qu’est-ce que vous allez faire aujourd’hui?[111]111
  Ну конечно, месье Анри, у нас всегда найдется для вас чашечка кофе, и вы прекрасно это знаете. Скажите-ка, что вы сегодня собираетесь делать? (фр.).


[Закрыть]
– подзуживала она Генри.

– Ah! Mme Perlés, le boulot me tue, vous ne vous rendez pas compte! – восклицал он с подобающей случаю интонацией. – Je vais encore être obligé de faire le ménage moi-même. C’est que ma femme de ménage est malade depuis trois jours déjà – paraît que c’est une méningite. Alors, vous pensez! …A propos, ne pourriez-vous point me prêter un peu d’eau de Javel?[112]112
  Ах, мадам Перле, дел невпроворот, вы себе не представляете! Мне же теперь приходится самой хлопотать по дому. Дело в том, что прислуга моя уже три дня как хворает, – кажется, у нее менингит. Нет, вы подумайте! …Кстати, не найдется ли у вас немного жавелевой воды взаймы? (фр.) Жавелева вода – раствор гипохлорита натрия, используемый как отбеливающее и дезинфицирующее средство.


[Закрыть]

В роли кумушки Генри был неподражаем. Он был отличным знатоком характеров, судя по тому, как проникался духом этой маленькой комедии дель-арте. Только истинной кумушке могло прийти в голову попросить взаймы un peu d’eau de Javel[113]113
  Немного жавелевой воды (фр.).


[Закрыть]
. Правда, «l» в «Javel» все же его подвела: опять она, эта американская герцогиня, воспитанная на Прусте!

– De l’eau de Javel? Mais tant que vous voudrez, M. Henri[114]114
  Жавелевой воды? Да сколько угодно, месье Анри (фр.).


[Закрыть]
, – воскликнула Полетт. Пора было переводить разговор на что-нибудь более пикантное. Она умолкла на секунду в ожидании какой-нибудь блестящей идеи, и вот, пожалуйста:

– A propos, M. Henri, savez-vous ce qu’on chuchote dans le quartier au sujet de la fille de M. Petitdidier, notre épicier?[115]115
  Кстати, месье Анри, вы еще не слыхали, что пошушукивают в квартале насчет дочки месье Птидидье, нашего бакалейщика? (фр.).


[Закрыть]

– Chuchote? Chuchote? – повторял Генри озадачившее его на мгновение слово. – Qu’est-ce que cela veut dire, au juste? Je n’ai pas un dictionnaire sur moi[116]116
  Пошушукивают? Пошушукивают?.. О чем это вы, собственно? У меня нет с собой словаря (фр.).


[Закрыть]
.

– Bien sûr que vous n’avez pas de dictionnaire sur vous-puisque vous êtes nu comme un ver, – смеялась она. – Alors, vous ne savez pas ce que ça veut dire, chuchoter? Attendez, je vais vous expliquer…[117]117
  Еще бы у вас был с собой словарь! Вы же голый, как червяк… Так вы не знаете, что значит «пошушукивать»? Погодите, сейчас я вам объясню (фр.).


[Закрыть]

– Pas la peine, je me suoviens à présent. Chuchoter, c’est «бормотать» en anglais. Alors, qu’est-ce qu’on «бормочут» dans le quartier?[118]118
  Не беспокойтесь, теперь припоминаю. «Шушукать» – это по-английски «бормотать». Так о чем же бормочут в квартале? (фр.).


[Закрыть]
– зарокотал Генри, к восторгу Полетт и других жильцов дома, уже занявших позицию каждый в своем окне.

– Il paraît que la petite a accouché de jumelles![119]119
  Кажется, крошка родила двойню! (фр.).


[Закрыть]
– завопила Полетт во всю глотку.

– Jumelles? – повторил Генри в сомнении. Еще одно слово, значение которого было ему неясно. – Sûrement, vous ne voulez pas dire des «бинокль». Voyons, on n’accouche pas de «бинокли»![120]120
  Бинокль?.. Вы, верно, не бинокль имеете в виду… Слыханное ли дело рожать бинокли! (фр.).


[Закрыть]
– Эта мысль привела его в некоторое беспокойство.

Я крикнул из ванны, что «jumelles» означает и «бинокль», и «двойню».

– Более вероятно, что у нее все-таки двойня, – присовокупил я.

– Ah, des jumelles! – быстро нашелся Генри, – Fallait le dire tout de suite. Mais elle n’est même pas mariée, la garce![121]121
  A-а, двойню!.. Так бы сразу и сказали. Но ведь она даже не замужем, эта шлюшка! (фр.).


[Закрыть]

– Justement, – подтвердила Полетт. – Qu’en pensez-vous?[122]122
  Именно… И что вы об этом думаете? (фр.).


[Закрыть]

– Je pense que c’est dégueulasse! – заорал он, даже не подозревая, насколько смешно в его устах звучали эти просторечные выражения. – C’est vraiment dégueulasse! – повторил он. – Mais cette trainée n’a que quatorze ans! Quelle honte, en effet! Que deviennent-ils, les moeurs du quartier![123]123
  По-моему, это безобразие!.. Форменное безобразие! И ведь этой профурсетке еще и пятнадцати-то не стукнуло! Срам-то какой, в самом деле! Ну и нравы в нашем квартале! До чего докатались! (фр.).


[Закрыть]

– Que voulez-vous? C’est jeune et ça n’sait pas[124]124
  А что вы хотите? Дело молодое, чего с них взять! (фр.).


[Закрыть]
, – произнесла Полетт тоном солидной матроны.

– Je voudrais bien voir la figure qu’il fait, son père, l’épicier. Tiens, ça me fait penser que je lui dois encore quarante sous, je n’avais pas assez de monnaie en faisant mon marché, l’autre jour… Alors, c’est des jumelles, vous dites? Mats elle charrie, la petite! Personne ne dirait rien si ce n’était qu’un, mais des jumelles à son âge, vraiment c’est trop fort! Personnellement, je m’en fiche, que voudriez-vous que cela me fît qu’elle accouchât de jumelles?[125]125
  Хотела бы я посмотреть, какая мина была у ее отца-бакалейщика. Матерь Божья, я как раз задолжала ему четырнадцать су – не хватило, когда я на днях покупки делала… Так, вы говорите, двойня? Ну дает девчонка! Никто бы и слова не сказал, если бы один родился, а то двойня! В ее возрасте это и впрямь слишком! Лично мне наплевать; а вы бы что, хотели бы, что ли, чтобы меня удар хватил, раз она двойню родила? (фр.).


[Закрыть]

Боюсь, даже сам Пруст не стал бы употреблять столь избыточное сослагательное наклонение, так что, выбившись из сил, Генри поставил точку. Но спектакль явно доставил ему удовольствие. Он взял себе за правило по мере возможностей не избегать сослагательного наклонения, считая его верхом лингвистического изящества.

Полетт не могла понять Генри и по этой причине считала его загадочной личностью. Он всегда относился к ней с безграничной нежностью – даже когда махнул на нее рукой, убедившись в ее безнадежной бездарности. Она тоже безмерно его обожала, даже восхищалась – как дитя восхищается проделками каких-нибудь огромных животных в зоопарке. В то же время он внушал ей уважение и благоговейный страх. Она всегда обращалась к нему «месье Анри» и прибавляла «месье», даже когда говорила о нем в третьем лице.

– А чем месье Анри зарабатывает себе на жизнь? – допытывалась она у меня снова и снова. Я объяснил, что ничем не зарабатывает, зато он великий писатель, и в один прекрасный день, может статься, авеню Анатоля Франса переименуют в его честь.

«Тропик Рака» был закончен в Клиши, но из-за задержки с изданием книга вышла фактически только по возвращении Миллера на Виллу Сёра. Генри не спешил; он спокойно ожидал реакции публики на книгу и между делом в бешеном темпе дописывал «Черную весну». Никогда еще он не бывал так активен. И никогда так близок к тому, чтобы стать признанным писателем. Однажды он показал мне рукопись «Одуревшего петуха» – книги, написанной им в Америке. Книга была из рук вон плохая и редактуре не подлежала. Ни формы, ни порядка, ни достойного сюжета не просматривалось в его диких перескакиваниях с предмета на предмет – сплошная ожесточенность, подавляемая ярость, какая-то целенаправленная бесцельность, анархия во всей ее бессмысленности. Некоторые из перечисленных «ингредиентов» присутствуют и в «Тропике Рака», и в кое-каких из его последующих книг, но тут есть некоторая разница. В «Тропике Рака» он как бы нашел свой стиль. При всей бесформенности этой книги и хаотичности ее содержания в ней присутствует изначальная целостность. Так или иначе, Генри, хотя и с опозданием, понял, что он – посвященный. И всегда им был, однако ему потребовалось немало времени, чтобы это осознать. Теперь он уже не колеблется – теперь он подобен человеку в бушующем море, вооруженному собственным гироскопом. Он знает, куда идет, и идет уверенно. Ему уже не интересно писать книги – теперь он просто рассказывает свою собственную историю.

– На вид он такой придурок – месье Анри, – то и дело повторяла Полетт.

– Что ж, ты должна сделать скидку на то, что он гений.

– Гений? А что это значит? – спрашивала она.

Полетт ждала объяснений, но я был не в состоянии дать ей исчерпывающий ответ. Ей можно было объяснить это только на живом примере, но такового в запасе у меня не имелось. Никому еще не удавалось добиться успеха в изображении гения, даже Достоевскому. Можно лишь набросать контуры, оттенить несущественные детали – капризы, идиосинкразии, эпилептические припадки, чудачества. Сам гений постижим только по отдаленным приближениям – суть постоянно ускользает, можно очертить лишь расплывчатый образ благоговения.

– Месье Анри иногда говорит прямо как лунатик, – как-то снова сказала Полетт, и мне, конечно же, пришлось согласиться. – Что за книги он пишет?

Шутка ли дело, подумал, я, объяснить ребенку смысл Миллеровых сочинений! Я сказал ей, что нет никакой разницы между этим человеком и его творчеством, но для нее это как горох об стенку.

– Месье Анри печатает намного быстрее тебя, – заметила как-то Полетт, – и когда сидит за машинкой, часами стучит не переставая. Ему что, не надо думать?

Неплохое наблюдение! Достаточно было одного взмаха магического жезла, чтобы слова хлынули стремительным потоком, словно каскад родниковой воды, переливающейся всеми цветами радуги. Конечно же, ему не надо было думать! Ведь разве какому-нибудь Тосканини{128} приходится думать, когда он дирижирует симфонию? Генри умел писать – точно так же как люди умеют дышать. Потому-то он и мог выдавать страницу за страницей, не дожидаясь того, что второстепенные писатели называют вдохновением. Вдохновение было частью его умения. Он никогда не утруждал себя поиском «хорошего» слова – так искусный пловец сходу определяет «хорошую» воду. Его слова ложились естественно верным порядком.

В текстах Генри и впрямь присутствует какое-то сезонное качество: слова и предложения дают почки, распускаются, цветут и плодоносят – в назначенный час. В этом смысле его книги суть явления природы, но природы девственной, без всяких там теплиц или искусственных ирригационных систем. Каждая его фраза – как дикий сад на какой-нибудь дружественной планете. Его творчество – это нечто живое, живое и цельное, как солнечная система – с ее собственным, только ей присущим тяготением, только ей присущим магнетизмом, – вращающаяся вокруг собственной оси. Миллер пишет и живет вспышками, но эти вспышки непрерывны, как цепь электрических разрядов. Он весь горючее, весь горение, и при этом – никаких отходов, разве что немного пепла[126]126
  Перле намекает на привычку Миллера много курить за работой.


[Закрыть]
. Его страницы – как блестящий драгоценный металл, усыпанный драгоценными каменьями, – тропические страницы, обдающие обжигающим дыханием джунглей, арктические страницы, хранящие седой иней морозных узоров на деревьях и сталактитах.

4

Джек Каган{129} был основателем и владельцем «Обелиск-Пресс» – парижской фирмы, специализировавшейся на издании книг, которые, в силу существования в Англии и Америке специфических законов о непристойности в искусстве, могли иметь хождение только на зарубежном рынке. Я не хочу сказать, что Каган имел дело исключительно с порнографической литературой, – отнюдь. Но у этого пронырливого англичанина был нюх на книги, способные обеспечить гарантированный спрос. Романы эротического характера в соблазнительно оформленных суперобложках, обернутые для надежности в желтый целлофан, как магнит притягивали орды англосаксонских туристов, наводнявших в ту пору Париж.

В период становления «Обелиск-Пресс» Каган обнаружил, что не так-то легко раздобыть подходящий для издания материал, поскольку он собирался выпускать книги особого характера – легкие, увлекательные, рисковые, балансирующие на тонкой грани, отделяющей эротику от грубой порнографии. Порнография была табу даже во Франции, правда судебная машина запускалась в ход только при наличии жалоб со стороны властей. Чтобы преодолеть первые трудности, Каган набрался решимости и собственноручно написал несколько романов. Я забыл их названия, но отлично помню, что он использовал два псевдонима – Безил Карр и Сесил Барр. Эти книги были написаны им без особого энтузиазма и без особого таланта, но именно в том жанре, который, по его твердому убеждению, обеспечивал отсутствие проблем с их раскупаемостью. Продукция этой «парочки акул пера» – Сесила Барра и Безила Карра – послужила залогом дальнейшего успеха «Обелиск-Пресс».

Не надо тем не менее полагать, что Каган с полным безразличием относился к литературным ценностям и преследовал чисто коммерческие интересы. Он был в состоянии распознать хорошую книгу, если таковая попадалась ему на глаза, но при этом прекрасно понимал, что хорошая книга вовсе не обязательно будет хорошо продаваться. Одним из лучших бестселлеров, изданных им до того, как Миллер стал его grande vedette[127]127
  Здесь: великим открытием (фр.).


[Закрыть]
, был «Моя жизнь и любовь» Фрэнка Харриса. Впоследствии он выпустил также «Скалистый пруд» Сирила Конноли и «Черную книгу» Лоренса Даррелла – это в качестве примера его сугубо литературной продукции. Кагана отлично знали в англо-французских литературных кругах, а в числе своих друзей он упоминал Стюарта Гилберта{130} и Джеймса Джойса{131}.

Словом, он был симпатяга, этот бирмингемец, наполовину ирландец и, по-моему, наполовину еврей, хотя мне он казался англичанином до мозга костей. Он обладал всеми добродетелями и странностями чистокровного британца. Всегда ходил в элегантном деловом костюме клерикально-серого цвета и, как правило, с гвоздикой в петлице; был осторожен и осмотрителен в речи, демонстрировал слегка ироничную улыбку, пил бутылочное пиво «Басс» в баре «Кастильоне» неподалеку от его конторы, имел вставные зубы и, вероятно, характерный душок изо рта. Un vrai Anglais, quoi![128]128
  Еще бы – истинный англичанин! (фр.).


[Закрыть]

О Миллере он узнал от Уильяма Эспенуолла Брэдли{132}. Брэдли, ныне покойный американский литературный агент, которому Миллер показал свою рукопись, был покорен моментально. Тут я должен уточнить, что это был первый вариант «Тропика Рака». (Читателю, возможно, интересно будет узнать, что за три года, истекшие прежде, чем «Тропик Рака» увидел свет, Миллер много раз переделывал и переписывал эту книгу. В результате осталась лишь треть ее первоначальной версии. Черновик первого варианта бережно хранится в Лос-Анджелесе, в библиотеке Калифорнийского университета.) Потрясенный напором этой книги, Брэдли был вынужден признать, что найти для нее издателя – дело почти безнадежное. Прокручивая в голове возможные варианты, он вспомнил о Кагане, с которым уже имел дела в прошлом. Представляю себе диалог между американским агентом, с энтузиазмом взявшимся пристраивать книгу своего соотечественника, и недоверчивым и подозрительным англичанином.

– Послушай, Джек, тут у меня есть для тебя книга – это как раз то, о чем ты всегда мечтал. Ты можешь сделать на ней целое состояние.

– Да? – произносит Каган, насмешливо глядя на собеседника сквозь очки в роговой оправе.

– Это покруче Фрэнка Харриса.

– Да? – произносит Каган, поскучнев.

– Это круче «Фанни Хилл»{133}, де Сада{134} и даже Рабле.

– К чему все эти преамбулы? – говорит Каган, манерно растягивая слова и нюхая гвоздику в петлице. – Почему бы тебе просто не показать мне книгу?

– Это динамит, Джек.

– Ну и что? Мне и раньше приходилось держать в руках динамит.

– Не такой динамит, Джек.

– В твоих устах, Уильям, это звучит довольно интригующе, – тянет Каган, приправляя ответ слабой улыбкой, в которой угадывался сарказм. – Надо посмотреть. А кто автор?

– Некто Генри Миллер.

– Не слыхал о таком.

– Еще услышишь, Джек. Он – гений!

– Замечательно. А халтуру он писать умеет?

– Послушай, Джек, – продолжает Брэдли с угрожающей серьезностью, – я тебя не разыгрываю. Это правда динамит! Я знаю, ты наиздавал уйму рискового хлама, слывущего ходким товаром. Возможно, он и хорошо идет – весь этот дразнящий, щекочущий нервы, возбуждающий бред, издавая который ты ничем не рискуешь. Но книга Миллера не чета всей твоей макулатуре. Это круче, чем все, что я когда-либо читал. Это не граничит с непристойностью – это непристойность в чистом виде. Точки и тире тут не спасут. Это надо печатать так, как есть, либо не печатать вовсе. Я подумал-подумал и понял, что, кроме тебя, никто на это не отважится. И ты не прогадаешь, если возьмешься ее издать.

Джек Каган, как я уже говорил, в первую очередь был дельцом, и к тому же весьма расчетливым. Он никогда не шел на поводу у своего литературного энтузиазма. Книгу он, естественно, захотел, и захотел немедленно; однако ему понадобилось довольно много времени, чтобы свыкнуться с мыслью ее издать. Он понимал, что Брэдли прав: это не та книга, чтобы в ней что-то вымарывать или заменять, – тут вопрос стоял ребром: либо все, либо ничего; тот грубый язык, которым она написана, был как нельзя более совершенен и существен – убрать «неприличные» слова или заменить их точками было бы равносильно удалению чеснока из провансальского блюда. Каган был достаточно умен, чтобы это понимать.

Я отлично помню тот день, когда книга вышла в свет. Именно в этот день Генри вернулся на Виллу Сёра. Каган специально зашел к нему, чтобы вручить экземпляр. Генри ликовал. Он лихорадочно доделывал вторую книгу – «Черную весну», которая была готова к моменту выхода «Рака»{135}. Новый манускрипт Каган отложил, так сказать, в долгий ящик, решив посмотреть, куда подует ветер. Он принял все необходимые предосторожности, чтобы сохранить выход «Рака» в секрете, так как не хотел привлекать к этой книге излишнего внимания, – похоже, он вообще не собирался ее продавать. Цена была назначена по пятьдесят франков за экземпляр, что делало книгу почти недоступной, к тому же в первое время ее не выставляли в витринах книжных магазинов. Нет нужды добавлять, что «Тропик Рака» появился не только без рекламных фанфар, но даже чуть ли не тайно.

Отдельные экземпляры, однако, попали в Британию и Соединенные Штаты, где книга моментально была запрещена. У Кагана отлегло от сердца, когда она, несмотря на все его усилия ограничить продажу, выдержала второе издание без каких бы то ни было осложнений с законом. Задолго до того, как книгу заметили в литературных кругах, ее расхватали жадные до сенсаций туристы из англоязычных стран.

«Тропик Рака» подействовал на нашу современную литературу, как подкожная инъекция, эффект которой, однако, сказался не сразу. За исключением одного-двух отважных критиков в Англии и Америке, никто как будто и не подозревал о существовании Миллера. Язык Генри обеспечил ему табу в изысканном литературном обществе: он стал чуть ли не salon-faehig[129]129
  Салонным пугалом (искаж. лат.).


[Закрыть]
. Ситуация оставалась неизменной, пока французы не провозгласили его гениальным писателем: тогда, и только тогда разглядели Миллера и господа из лондонских и нью-йоркских литературных кругов.

«Се volume ne doit pas être exposé en vitrine!»[130]130
  «Эту книгу в витринах не выставлять!» (фр.).


[Закрыть]
– такое указание Джек Каган дал владельцам нескольких парижских книжных магазинов, взявшихся продавать «Тропик Рака». Дело доходило до смешного. Странно было бы, если бы жокей, скачущий на фаворите в решительном заезде, стал нарочно придерживать коня.

«Эту книгу в витринах не выставлять!» – и это в той же рекламке, где сказано, что «Тропик Рака» – «первое, напечатанное без купюр произведение гениального писателя, достойное сравнения с „Путешествием на край ночи“ Селина»! Далее – цитата из предисловия Анаис Нин: «В мире, окончательно парализованном самоанализом и страдающем запором от изысков духовной пищи, это грубое обнажение живого человеческого тела равносильно оздоровительному кровопусканию. Брутальность и непристойность оставлены без прикрас – как демонстрация тайны и боли, всегда сопутствующих акту творчества». Это пишет Анаис Нин. «Обелиск-Пресс» добавляет для затравки: «„Тропик Рака“ поэтому представляет собой крепкий орешек и не предназначен для незрелого интеллекта… До сих пор еще ни в одном произведении нельзя было найти такого откровенного обнажения тела и духа, такого безжалостного описания подавляемых аппетитов и безудержных желаний». И тут же внизу жирным шрифтом: «Се volume ne doit pas être exposé en vitrine».

5

Что беспокоило Кагана? Конечно язык. Порнография – вещь колкая. В английском языке – да и в любом другом, коли уж на то пошло, – имеется лишь с полдюжины слов, против которых возражает цензура. Миллер употребляет их, но это не делает его порнографом. Непристойным – да, но только не порнографом. Суть в том, что сами по себе слова не имеют отношения к порнографии. Указывая на кого-то конкретно, легко попасть пальцем в небо, однако с уверенностью можно сказать, что в литературе и в искусстве вообще порнография, как правило, подразумевает наличие умысла. Произведение искусства – будь то живопись, скульптура или книга, – каким бы грубым и откровенным оно ни было, не может быть признано порнографичным, если автор умышленно не сделал его таковым. Но даже этого недостаточно: умысел автора должен вызвать ответную вибрацию читательского воображения, в противном случае даже самая откровенная попытка порнографии не возымеет успеха.

Разумеется, на рынке имеет хождение некоторое количество грязных книжек, написанных профессиональными порнографами с явным намерением пробудить у читателя эротические мысли и образы. Я очень сомневаюсь, чтобы в качестве носителя порнографии и непристойности можно было бы использовать язык как таковой. Сами по себе слова безобидны – только высвобождаемые ими мысленные ассоциации порождают порнографию. Самые грязные ругательства в устах торговца рыбой прозвучат совершенно естественно, но те же слова, произнесенные герцогиней, бесспорно, возымеют шокирующий эффект. Ведь не вызывает же отвращения кавалерист, не способный сформулировать ни единой мысли без помощи полдюжины грязных эпитетов, – так и автор, который вкладывает эти эпитеты в уста кавалериста. О попытке порнографии можно говорить лишь в тех случаях, когда автор употребляет определенные фразы или образы с единственной целью – пробудить вожделение и похоть.

Чтобы этого добиться, автору нет нужды прибегать к непечатным выражениям. Напротив, в равной, если не в большей, мере его цели скорее послужат ловко завуалированный образ, double entendre[131]131
  Двоякий смысл (фр.).


[Закрыть]
или целая строка точек и даже пустое пространство. По правде сказать, профессиональный порнограф чересчур умен, чтобы использовать грубые слова: когда называют пику пикой, она утрачивает всякую двусмысленность, а это никому не нужно. Цель профессионального порнографа – пробудить в вас дремлющую сексуальную брутальность, тайные, постыдные желания. Стало быть, он взывает к низменным инстинктам; его метод основан скорее на аллюзии, нежели на точности изображения: скрытый образ окажет более сильное воздействие на подсознание, нежели прямое описание полового акта, когда ничего не остается на долю воображения.

Генри Миллер чересчур здоров, чересчур целостен, чтобы быть порнографом. В непристойности нет ничего предосудительного, равно как не может быть ничего предосудительного в религии или даже в политике, если только ты не одержим ими с чрезмерной однобокостью фанатика. Миллер ничем не одержим: он принимает все подряд – легко, со смаком, с удовольствием и здоровым аппетитом. Его всегда как-то удивляла щепетильность тех, кто в своей кровавой резне хладнокровно пускает в ход самые непристойные орудия уничтожения и тем не менее проявляет столько раздражения, обнаружив в печатном издании какие-то полдюжины безобидных коротеньких слов.

Он не поклонник цензуры. «Единственное, чего добилась цензура в попытке пресечь распространение „Тропика Рака“, – это то, что она загнала его в подполье, ограничив продажу, но обеспечив ему тем самым лучшую из реклам – слово устной рекомендации, – пишет Миллер в памфлете „Обсценность[132]132
  Обсценность (от лат. obscenum – «половой орган») – непристойность, неприличие, безнравственность.


[Закрыть]
и закон отражения“. – Книгу можно найти в библиотеках почти всех крупных колледжей, профессора часто рекомендуют ее студентам, и она уже заняла свое место в ряду других скандально известных литературных произведений, которые, будучи аналогичным образом однажды запрещены и преданы поруганию, теперь признаны классикой. Она обращена в первую очередь к людям молодого поколения, и, судя по тому, что я узнаю прямо и косвенно, она не только не губит их жизнь, но даже делает их нравственно чище. Эта книга – живое доказательство несостоятельности цензуры. Она еще раз подтверждает, что теми немногими, кого якобы защищает цензура, являются сами цензоры, и это лишь благодаря закону природы, известному всем, кто слишком много на себя берет».

Без сомнения, есть люди, которые покупают (по ценам черного рынка) запрещенные книги Миллера в надежде получить эротическое наслаждение. Люди такого сорта скорее достойны жалости, нежели презрения, потому как они сами себя обманывают; они, так сказать, обращаются к Миллеру по ложному поводу, рассчитывая получить от него то, чего он дать не может – по той простой причине, что у него этого нет. Ничего такого, что наводит на похотливые мысли, нет даже в самых грубых пассажах «Тропика Рака» – да и в любой другой из его книг, если уж на то пошло. Существует несколько причин, в силу которых читатель, ищущий порнографии и ничего кроме, будет непременно разочарован книгами Миллера. Во-первых, Миллер – человек страстный, но не эротоман: в высшей степени осознавая важную роль секса, он не концентрируется на нем в ущерб всему остальному. Он является одним из самых великих лирических писателей, которых англоязычный мир дал за последние несколько столетий. Острая прямота и поэтическое богатство его языка сравнимо разве что со стилем отдельных авторов елизаветинской эпохи и ранних мастеров французского Возрождения.

Есть одна очень важная причина, почему профессора ведущих американских колледжей настоятельно советуют студентам читать Миллера. Чистота, лиризм, мощь его голоса в равной мере и побудительны, и неотразимы. «Они дают представление о том, что еще можно сделать – даже в наше позднее время – с английской прозой… ей возвращен эпитет. Это рельефная, пышная проза, проза, обладающая ритмом, это нечто совершенно отличное от вошедших сейчас в моду осторожных, плоских формулировок и диалектов буфетной стойки», – цитирует Джон Эллиот Джорджа Оруэлла в коротком эссе о Генри Миллере «Голодный взгляд» («Читательское обозрение». T. 1. № 4).

Верно, все это присутствует в текстах Миллера, но есть и кое-что еще, о чем Оруэлл не упоминает в данном контексте, – нечто, что убивает потенциальную радость любителя порнографии, вознамерившегося пощекотать свою чувственность, убивает столь же надежно, как распылитель ДДТ убивает тучи москитов, и это нечто – его чувство юмора! Чувство юмора не сочетается с сексом. Секс – дело жутко серьезное, и вот в каком смысле: совершая половой акт, вы действуете как бы от лица Господа. Бог, по моему твердому убеждению, очень серьезно относится к Своему творению. Нигде в Священном Писании нет ни намека на Его чувство юмора. И когда Бог делегирует человеку полномочия сделать Его дело, человек тоже теряет чувство юмора. Вы не смеетесь и даже не улыбаетесь, когда пробуждается ваше эротическое чувство. Попробуйте подумать о сексе как о чем-то смешном – и у вас даже не возникнет эрекция. Сексуальность и эротизм с сопутствующими элементами непристойности, брутальности и порнографии просто-напросто исключают и устраняют смех. Секс и смех несовместимы – по крайней мере были несовместимы, пока не появился такой человек, как Генри Миллер!

Самые грубые, самые непристойные пассажи его книг пронизаны чувством юмора, которое освобождает эротизм от всего нездорового. Достаточно обратиться хотя бы к Рабле, чтобы убедиться, что подобное лечится подобным. В его книге тоже есть некий очистительный фактор, дезинфицирующее средство, снимающее всякий налет грязи.

Цитирую – по необходимости – отрывок из французского перевода «Тропика Козерога», дабы проиллюстрировать мою точку зрения:

…Elle avait l’air tellement idiote que je ne fis tout d’abord pas attention à elle. Mais elle aussi avait un con, comme toutes les autres, une sorte de con personnellement impersonnel dont elle était inconsciemment consciente. Plus souvent elle descendait chez nous, plus elle devenait consciente, à sa façon inconsciente. Un soir qu’elle était dans la salle de bains, et où son séjour se prolongeait de façon suspecte, je vins ainsi par sa faute à penser des choses. Je décidai de jeter un coup d’oeil par le trou de la serrure et de voir par moi-même de quoi il retournait. Or voici! Voici qu’ elle est debout devant la glace, choyant et caressant son petit chat. Lui parlant presque, ma parole. J’étais si excité que je ne sus que faire, tout d’abord. <…> Je défis ma braguette, histoire de laisser mon truc prendre le frais de la nuit. Du divan où j’étais, j’essayais de la mésmeriser, ou du moins de faire que mon truc la mésmerisât. <…> Je ne crois pas avoir, de toute ma vie, fourré la main dans une fourche aussi juteuse. De la colle de pâte, ruisselant sur ses jambes; si j’avais eu des affiches à portée de main, j’aurais pu en coller une douzaine pour le moins. Au bout de quelques instants, aussi naturellement qu’une vache qui baisse la tête pour paître, elle se courba et le prit dans la bouche. Pour moi, j’y allais à quatre doigts dedans elle, battant le tout en neige. Et elle, la bouche pleine, les jambes ruisselant de jus. Pas un mot de part et d’autre, ai-je dit. Rien qu’un couple des paisibles maniaques faisant leur boulot dans le noir comme des fossoyeurs. C’était un paradis, de baiser ainsi, je le savais et j’étais prêt, archiprêt à y faire passer toute ma matière grise s’il le fallait. Jamais encore je n’avais baisé comme avec cette fille. Pas une seule fois elle ne l’ouvrit – pas plus cette nuit que la nuit suivante ni aucune autre nuit. Elle descendait et se coulait furtivement dans le noir, dès qu’elle flairait que jétais seul, et me recouvrait de son comme d’un emplâtre. Et il était énorme, ce con, quand j’y repense. Dédale obscur et souterrain doté de divans et de cosy-corners, de con dents de caoutchouc et de seringues, de niches moelleuses et d’édredons et de feuilles de mûrier. J’y piquais de nez comme un ver solitaire pour m’y ensevelir dans une étroite fente ou régnait tant de silence, de douceur et de repos que je m’y couchais comme un dauphin sur des bancs d’huîtres. Un léger spasme et j’étais en Pullman, en train de lire mon journal, ou au fond d’une impasse aux pavés ronds et moussus, aux petites barrières d’osier s’ouvrant et se fermant automatiquement. Ou encore c’était comme au water-fall: un brusque plongeon, puis un embrun de crabes mordillants, le balancement fiévreux des joncs et les branchies de minuscules petits poissons me lappant doucement et jouant un clavier d’harmonica. Dans l’obscurité de cette grotte immense résonnait une musique d’orgue, noire glissante, savonneuse comme la soie, quand elle y allait pleins gaz et pleins jus, il en jaillissait un pourpre violacé, une tache sombre de mûre écrasée, pareille à un crépuscule, un de ces crépuscules ventriloques qui sont la joie et l’apanage des crétins et des nains au temps de leurs menstruations. Cela me faisait penser à des cannibales qui mâcheraient des fleurs, à un délire de Bantous, à un rut de licornes vantrées sur de lits de rhododendrons[133]133
  …С виду она была такой фефелой, что поначалу я ее как-то даже и не замечал. Но у нее, как и у любой другой особы женского пола, тоже была пизда – этакая личная безличная пизда, наличие которой она бессознательно осознавала. И чем чаще она к нам спускалась, тем отчетливее осознавала – все в той же своей бессознательной манере. Однажды вечером, запершись в ванной комнате, она просидела там подозрительно долго, что навело меня на кое-какие размышления. Дай, думаю, загляну в замочную скважину и любопытства ради посмотрю, что там да как. Стыд мне и срам, если она не стоит сейчас перед зеркалом и не примурлыкивает, любовно подрочивая свою крошечку-хаврошечку! Клянусь, так оно и было! Я до того разволновался, что не сразу сообразил, что предпринять. <…> Я расстегнул ширинку и отправил своего елдака пошаболдаться чуток в прохладе сумерек. Оттуда, с тахты, я пытался воздействовать на нее посредством месмеризма или хотя бы не мешать гипнотизировать ее своему елдаку. <…> Не помню, чтобы я хоть раз в жизни запускал руку в такую сочную минжу. Будто клейстер расползался у нее по ляжке, и окажись у меня тогда под рукой пачка афиш, то с дюжину, если не больше, я бы, пожалуй, уж точно наклеил. Через пару секунд так же легко и непринужденно, как корова нагибается пощипать травки, она склонилась надо мной и вобрала его в рот. И вот уже чуть не вся моя пятерня работала у нее внутри, яростно взбивая пену. Рот ее наполнился до отказа и по ногам ручьями потек сок. Между нами, повторяю, ни слова Мы напоминали парочку тихих маньяков, орудующих в темноте, точно два гробокопателя. Это был ебущийся Рай, и я понимал это и готов был, если понадобится, уебаться до полного охуения. Она была, наверное, самой ебливой из всех, кого я когда-либо имел. Пасть свою она так и не разинула – ни в ту ночь, ни в другую, ни в какую бы то ни было вообще. А ведь она частенько пробиралась к нам под покровом темноты, едва учуяв, что я один, и обделывала меня своей пиздищей с головы до пят. Но что это была за пизда! Как вспомню… Гигантская – темный подземный лабиринт, в котором предусмотрено все: и диваны, и канапе, и резиновые зубки, и оросительные приспособления, и мягкие гнездышки, и гагачий пух, и листья шелковицы. Я тыкался в нее носом, точно глист-солитер, и зарывался в узкую щель, где стояла такая тишь, гладь да божья благодать, что я вытягивался там, как дельфин на устричной отмели. Легкий толчок – и я уже покачиваюсь в пульмановском вагоне, читая газету, или же попадаю в глухой забой с замшелыми грудами каменного угля и крохотными прутяными воротцами, которые автоматически открываются и закрываются. Иногда это было как на пляжных катальных горках: крутой спуск, бултых! – и тебя обдаст щекотом крабьих клешней, встревоженно всколыхнется камыш, и целая стая мелкой рыбешки заплещется плавниками о твое тело, будто трогая лады гармоники. В просторном черном гроте скрывался мыльно-шелковый орган и звучала плотоядная черная музыка. Когда девица добиралась до самых высоких регистров, когда щедро поливала меня соком, музыка приобретала фиалково-пурпурный, шелковично-багровый окрас заката – чревовещательного заката, каким наслаждаются, когда менструируют, коротышки и кретины. Это навело меня на мысль о жующих цветы людоедах, о банту, впадающих в амок, о диких единорогах, спаривающихся на рододендроновых ложах.
  (Перевод выполнен с английского оригинала; надо отметить, что во французском тексте английскому «to fuck» соответствует более нейтральное «baiser», отчего и сам текст звучит менее непристойно. – Примеч. пер.)


[Закрыть]
.

Ну и что же тут такого непечатного, в этом дивном пассаже, который я принужден цитировать на чужом языке, чтобы напечатать его в такой цивилизованной стране, как наша? Я готов чуть ли не извиняться перед интеллигентным читателем за то, что предъявляю ему отрывок из классической английской литературы в искаженном переводном виде. Я не говорю, что перевод плох, – отнюдь! Быть может, где-то излишне буквален, если уж наводить критику. Слова все на месте – те самые, внушающие ужас односложные слова, которые без содрогания, кажется, способны воспринимать одни лишь французы. Вероятно, у переводчика были веские основания обозвать жизненно важный мужской атрибут словом «le truc»[134]134
  Штуковина (фр.).


[Закрыть]
вместо «la bite» [135]135
  Пенис (фр., груб.).


[Закрыть]
, хотя мне они сей миг не видны: что плохого в «la bite» – разве это так уж неблагозвучно? Впрочем, я не намерен придираться по пустякам – даже скверный перевод лучше, чем никакого вообще. Плохо то, что этот блестящий фрагмент приходится приводить в переводе!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю