444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ален Бадью » Философия и событие. Беседы с кратким введением в философию Алена Бадью » Текст книги (страница 6)
Философия и событие. Беседы с кратким введением в философию Алена Бадью
  • Текст добавлен: 21 августа 2026, 12:00

Текст книги "Философия и событие. Беседы с кратким введением в философию Алена Бадью"


Автор книги: Ален Бадью


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Наверное именно этой связи Вы пытались достичь в качестве художника – в частности в «Этом тихом районе»[10] и в Ваших пьесах?

– Конечно, в «Этом тихом районе». Я там пытаюсь развернуть фигуру прозы, подчиненной системе согласованной, упорядоченной композиции; и при этом она включает элемент неожиданности и возвышается потому, что содержит аллегорию современного мира. В ней рассказывается кризис Идеи. Этот кризис и есть на самом деле сюжет книги, ее скрытый сюжет. В театре я, конечно, пытался делать нечто аналогичное.

Проблема в том, что такая точка зрения на произведение искусство ни в коей мере не может считаться общепринятой. Создаются либо произведения искусства, строй которых уже понятен и которые, следовательно, отказываются удивлять и становятся в итоге помпезными. Либо авангардные произведения, практикующие неожиданность и деконструкцию, но лишь ценой радикальной критики, принося в жертву и стройность, и возвышенность. Когда же пытаются удержать три этих амбиции вместе, создают произведения, пространство строительства которых не определено и чей механизм включения остается слабым. Мимоходом могу тут отметить, что, с моей собственной точки зрения, «Спокойный район» – самое лучшее, что я сделал в жизни. И это также, несомненно, мое единственное разочарование. В публичной жизни у меня бывали долгие периоды, когда на меня почти не обращали внимания, и это меня нисколько не стесняло. Но то, что «Спокойный район» не привлек внимания, – наверное, единственная вещь, которая меня несколько ранила.

Философия и стиль Письмо в философии

– Я хотел бы задать Вам вопрос о том духовном состоянии, которое бывает у Вас, когда Вы занимаетесь письмом, которое само можно понимать, наверное, как практику или даже милость. Какое отличие между тем духовным состоянием, когда Вы пишете в качестве философа, и тем, когда пишете как писатель?

– Это не одно и то же. Различие радикально. Писать что-то философское – это, по правде говоря, для меня достаточно скучное занятие. Моя цель, в действительности, – это снабдить вещи, уже сформированные в моей мысли, протоколом передачи, который был бы для меня удовлетворительным. Что касается «трудности», часто упоминаемой в моих больших книгах, я считаю, что время все расставит по своим местам: они станут классикой так же, как «Критика чистого разума» или «Логика» Гегеля. Во всяком случае, в больших книгах я пытаюсь как можно ближе подойти к аргументированному, подробному выражению моей мысли, то есть я работаю в режиме рациональности передачи. В других же книгах, я, прежде всего, пытаюсь быть ясным и писать так, чтобы читатели понимали то, о чем идет речь, – возможно, мне это не всегда удается, но такова моя цель!

Когда же я пишу пьесы, это совсем другое дело. Я сам не всегда знаю, что именно напишу. Процесс письма в данном случае важен для самого содержания. В данном случае меня занимает уже не протокол передачи. Но я не думаю, что это приложимо к философии. Философское содержание не создается письмом. Архитектура философской идеи существует сама по себе, в своей автономии. В этом смысле я платоник. Платон приходил даже к тому следствию, что письмо вторично. То есть главным пунктом была передача Идеи. Устная передачи – наивысшая, она сопровождалась эффектом переноса, который гарантировал или закреплял эту передачу. Я тоже практикую устные выступления примерно в этом смысле. Письмо я рассматриваю в качестве того, что остается. Чтобы остаться, надо писать! Но в романе или пьесе то, что существует, сообъемно письму. У него нет внешнего существования, тогда как философское письмо и правда передает нечто внешнее ему.

В общем-то Вы и сами исходите из этой идеи. Ваш проект заключается в работе по передаче моей философской речи средствами, которые отличны от систематического письма и которые зависимы от устного слова, ведь Вы опираетесь на запись. И результат никак не может претендовать на ранг произведения искусства. Философское письмо, хотим мы того или нет, и какова бы ни была степень его сложности, каковы бы ни были его стилистические эффекты и литературные заигрывания, остается письмом дидактическим. Это верно даже в том случае, когда оно произведено в форме поэмы, как «О природе вещей» Лукреция. С этим характером философии надо просто смириться. Я принимаю его без малейшего колебания. Регистр философии направлен на передачу, убеждение, изменение интеллектуальных субъективностей. Произведение искусства действует совершенно не так.

– Подходит ли слово «дидактика» к такой книге, как «Теория субъекта»[11]? Разве в ней нет вполне очевидной стилистической силы, напоминающей Малларме?

– «Теория субъекта» пыталась осуществить довольно сложную операцию по превращению устной речи в письменную в условиях, на которые так или иначе значительное влияние оказал Лакан. Это было семинарское (в смысле Лакана) упражнение с порядком идей и конструкций, совершенно отличных от порядка психоанализа. Отсюда, и в самом деле, совершенно особая стилистическая аура этого произведения. У меня есть ощущение, что «Теория субъекта», «Бытие и событие»[12] и «Логики миров»[13] представляют три разных стилистики. «Бытие и событие» – это действительно строгое произведение, совершенно систематическая, постепенно развертывающаяся конструкция. «Логики миров» имеют барочное, разбросанное строение, они захвачены примерами, единичность которых вполне осознается. Четвертая книга, если мне удастся ее создать, будет чем-то другим. Я представляю себе длинную, непрерывную прозу, непрерывность, которая уже не будет совпадать с систематикой и архитектоникой «Бытия и события»: скорее, непрерывность, которая располагается в горизонте имманентности истин. (Название у него будет, кстати говоря, «Имманентность истин».)

– И последний вопрос: каково точное значение стиля в философии? Почему философ принимает тот или иной стиль? Вы сами только что сказали, что используете разные стили в Ваших больших произведениях.

– Я считаю, что посредством стиля пытаются решить определенную проблему. Поскольку стараются сосредоточиться на самом универсальном, но при этом на карту ставится твоя собственная единичность. В этом случае высказывается не коллективная или анонимная универсальность. Это совершенно отличается от научной культуры, которая нормируется коллективно. Там мы обращаемся к коллегам, и они будут определять, ошибаемся мы или нет. Никакой стиль не имеет значения! У вас нет никакого шанса убедить Вашим стилем в том, что Вы правы! Но в философии есть двусмысленность, которая связана с нечистотой философии. Мы недавно говорили о нечистоте кино. Да, я как-то утверждал, что есть отношение между философией и кино, и это как раз нечистота. Кино предлагает наброски произведений искусства или настоящие произведения, соединяющие крайне разнородные составляющие. Философия, со своей стороны, примерно так же использует все что угодно – цитаты из поэм, математические доказательства, мифы на манер Платона. Она работает как кино. Философия – это кино мышления!

Отвечу теперь непосредственно на Ваш вопрос: стиль – это то, что пытается соединить абсолютно универсальное, по своему принципу, направление с тем фактом, что немногие предприятия неповторимы столь же радикальном смысле. Ведь нам известна лишь система того-то или того-то, но мы ничего не знаем об универсальной философии. То есть история универсальности осуществляется через абсолютное собрание единичностей. Это и выражается в письме. Можно сколько угодно приближаться к универсальности в таких формальных протоколах, как «Принципы» Декарта, «Этика» Спинозы или даже некоторые отрывки из «Бытия и события», которые ограничиваются строгой доказательностью, никогда нельзя потерять из виду то, что они подписаны. Философия – это, с одной стороны, кино мышления, а с другой – это универсальное с подписью. Вот какие два определения я предлагаю! Стиль, естественно, – это подпись. Это – принадлежит Алену Бадью. В идеале, конечно, это должно было бы произноситься анонимно, но на деле свидетельствует о том, что это – его, Алена Бадью.

Науки

– Тема техники и ее отношения к науке могла бы послужить нам отправной точкой. Прежде всего, разделяете ли Вы довольно предложенную Хайдеггером мрачную концепцию технического прогресса, понимаемого как «забвение бытия» и затемнение человеческого положения? Это затемнение представляется тем более неизбежным, что Хайдеггер делает из технического развития «историйный» факт, то есть неизбывную составляющую самой судьбы человека.

– Я не думаю, что можно связать с некоей онтологической, историйной фигурой технический прогресс как таковой. В конце концов, технический прогресс – это то, что обеспечивает человечеству возможность его расширения как вида. Так что, если говорить об этом затемнении, причиной его является не техника как таковая, то есть совокупность практических последствий науки, а ее подчинение товару. Сама по себе наука не сводится к технике, у нее есть своя автономия истины, но существует целая сеть практического применения науки, которым она не руководит, хотя и создает его возможность. То есть нужно разбираться не с техникой, а с порабощением науки системе ее возможных практических последствий, с ее подчиненностью капиталистическому способу производства.

Это как раз и вызывает затемнение темы самой научной истины. В этом смысле, можно говорить о затемнении техникой, которое, однако, определяется не самой техникой, а тем, что наука затемнена в качестве процедуры истины. И это связано с тем, как научные идеи и их практические последствия насильственно выстраиваются или переориентируются в русле рыночного потребления. Это приводит к производству, в худшем случае, невероятного количества бесполезных, жалких, уродливых вещей, а в лучшем – вещей полезных, но создаваемых в полной анархии. Нормой их является не полезность или красота, а просто продаваемость.

– Что Вы думаете об установленной Хайдеггером связи между техническим прогрессом и «забвением бытия»?

– Что касается вопроса «забвения бытия», моя позиция, очевидна, совершенно отличается от хайдеггеровской. У Хайдеггера есть идея потерянного начала, без которой, я считаю, вполне можно обойтись. В техническом развитии ничто не говорит о потерянном начале. Да и чем могло бы быть такое утраченное начало? Греческий мир, то есть мир рабства, жестоких войн, слепой резни? Это типично немецкая выдумка! Я не согласен со всем этим. И все же Хайдеггер был великим мыслителем, пусть даже, с другой стороны, он оставался мелкобуржуазным нацистом. У него было понимание того, что техническое развитие науки может принести облегчение, создать альтернативу только в том случае, если будет задействовано нечто относящееся к регистру мысли – он не мог бы сказать «Идеи», поскольку терпеть не мог это слово, восходящее к платонизму. Хайдеггер понял, что кризис заключался в кризисе мысли. К сожалению, он не понял, что мысль – ничто, если она не выстроена, не упорядочена возможностью освободительной политики, охватывающей все человечество. Он не понял это, потому что был старым реакционером! Но это не лишает значения определенное число его исследований – темпоральности, феноменологии тревоги, современности (хотя по этому вопросу он, несомненно, упускает существенные моменты), фигур отчуждения, истории философии, поэзии…

В конечном счете, я противостою Хайдеггеру в том, что он соглашается вписаться в битву между традицией и товаром. В этой битве он оказывается – пусть даже весьма сложным и изощренным способом – на стороне традиции. Но здесь как раз не нужно занимать ни ту сторону, ни другую, в этом вся трудность. Вся проблема – не принимать навязанный нам выбор – «традиция или модерн», «традиция или товар». Нужно создать ситуацию, которая уклоняется от этой альтернативы. Даже если все в мире полностью подчинено этой альтернативе, не следует позволять этому противопоставлению структурировать себя. Кризис освободительной политики, кризис Идеи как раз и заключается в том, что становишься заложником этой оппозиции и начинаешь думать, что выбора нет: либо апология современного демократического мира, либо закрепощение традицией и идентичностью.

– В Вашей работе главные ориентиры – это математика и логика, а не физика или биология. Много обсуждается вопрос о месте в Ваших работах физики и биологии. Некоторые чувствуют, что их там просто нет.

– Возражение, утверждающее, что физика или биология не присутствуют в моей философии, недостаточно проработано. Во-первых, я полностью признаю физику как процедуру истины. В том, что касается биологии, я не так уверен, поскольку все, что в ней есть научного, исходит из химии. В остальном в биологических исследованиях, как и в медицине, царит разнузданный эмпиризм. Там очень мало теоретических положений. По-моему, биология не сделала никаких серьезных шагов после Дарвина. Дарвин же разрабатывает то, что я называю мыслью: речь идет не о философии или науке в собственном смысле, а о мощном рациональном диспозитиве, который создал возможный горизонт науки, не вступив, по сути, в саму эту науку. Это весьма характерно для XX века, в котором было три великих мысли: Маркс для истории, Дарвин – для естественной истории и Фрейд – для бессознательного. Это ученые, чьей способностью к обновлению, сотрясению основ, к предсказанию и нарушению табу я безмерно восхищаюсь. Но кто сегодня решится всерьез утверждать, что наука истории действительно существует? Существует диспозитив мысли, которые позволяет устранять ложные дискурсы. Дарвинизм позволяет устранить креационизм, но он еще не создал теоретической науки становления биологических форм. За пределами дарвинизма, который занимается историей биологических форм, биология определяется химией. И химией пока еще достаточно слепой. В ней просто экспериментально выявляются крайне локальные причины и следствия. Нет возможности сказать, что такое жизнь. Это понятие остается совершенно неопределенным.

Но физика – это наука, в этом нет никакого сомнения. Но при этом я считаю, что абсолютным критерием научности является математизация. Герменевтическая часть увеличивается тогда, когда уменьшается математическая. И в физике математизация достигла поразительного уровня. В квантовой физике математика – это не просто язык, это само содержание. Без уравнений Вы тут просто ничего не поймете. К тому же, все попытки наполнить той или иной интуицией квантовую физику приводят к довольно жалким умственным построениям, к неорелигиозным позициям совершенно обскурантистского толка…

– Да, можно вспомнить о концепциях телепатии, ссылающихся на квантовую физику. Но, по правде говоря, встречаются также и мистические концепции теории множеств.

– Конечно, математизированный мистицизм существует с самого начала математики. Так, по-видимому, пифагореизм был мистикой числа. Но вернусь все же к Вашему вопросу о физике. Я бы понял, если бы меня упрекнули в отсутствии в моей философии физики, если бы было определено философское место этого упрека. Нельзя же просто сказать, что там нет физики. Там много чего нет! Я, например, не создал общей эстетики. Можно мне также сказать, что я очень мало говорю об архитектуре, хотя и обсуждаю немного Бразилию, а также о современной живописи, об инсталляциях, и т. д. Физики у меня нет, согласен. Но каков философский протокол вопроса? В какой области понятий, которые я развиваю или выстраиваю, вмешательство физики принесло бы к существенным модификациям или же действительно новым вопросам?

Совершенно необходимо отметить то, что физика, в противоположность математике, занимается теорией частных миров. Физика говорит о мирах, известных нам, в том числе известных благодаря нашим органам чувств, мирах, в которых мы находим протоколы эмпирической верификации. И при этом физика работает так, что остается совместимой с общей онтологией. Вот, впрочем, почему она математизирована, ведь математика – это онтология. Вполне естественно поэтому, что определение частных феноменов в частном мире включает в себя и бытие как таковое и его математизируемые множественности. То есть я никогда не встречал собеседника, который сказал бы мне: «В этом пункте предлагаемой Вами философии, в вопросе бытия или явления, достижения физики, классической или современной, имеют решающее слово».

Отмечу, наконец, что философское применение физики оставалось на протяжении всей истории не продуктивным, а ограничительным. Оно всегда предполагало введение ограничительной и критической концепции познания. Эта тенденция начинается с Канта. От Канта вплоть до Поппера определение условий познания физикой оказывается настолько жестким и строгим, что приводит к созданию отдельного места для религии и любого современного идеализма, выступающего в роли дополнения. Кант ведь сказал примерно так: «В вопросах истин нравственности и религии я должен был заменить познание верой». Это нельзя назвать философским прогрессом! Дело в том, что если идти от физики, ньютоновской в случае Канта или эйнштейновской в случае Поппера, будешь идти от трансцендентальных законов определенного мира, принимая при этом частные свойства этого мира за ограничения познания вообще.

– Я хотел бы попробовать представить Вам возражение, опираясь на пример. Ваза, падающая на пол, может разбиться множеством разных способов, если ограничиваться математикой. Это огромное множество возможностей. Но на деле, физически, она разобьется в этот момент именно так, а не иначе. Вот действительность, вот реальное… Не все математическое является физическим. Разве не это нужно продумать?

– Понимаю. Но что значит «действительность» в рамках общей теории, предлагаемой мной? «Действительное» – это просто то, что значимо с точки зрения определенного трансцендентального особого мира. Я утверждаю, что физика – это региональная теория явления. Ничем не доказано то, что она является общей теорией! Поскольку для нее необходимо иметь физические корреляты, она располагается в трансцендентальном определенного мира и, соответственно, в особом математико-логическом множестве, который можно проверить на опыте. Конечно, это наука! Я это не отрицаю. Но это наука, философское значение неизбежно оказывается ограниченным, поскольку ее масштаб, определенный конкретным миром, всегда заранее задан. С этой точки зрения, верно то, что философия не является теорией действительности. Такой теорией всегда является именно наука.

То есть Вы правы: физика ставит вопрос о действительности. Но для меня этот вопрос решается тем, что действительность – это всегда локализация, а локализация – это, в конечном счете, трансцендентальное. Что такое физика, по сути? Это развитие в реальности, если так можно сказать, трансцендентального того материального мира, в котором мы пребываем. Физика, таким образом, колеблется между сверхлокальной детерминацией – крайне специфических феноменов микрофизики, – и детерминацией в более широком масштабе, то есть астрофизикой. В настоящий момент единственный способ постичь микрофизику – это математика, а астрофизика, несмотря на ее весьма важные математизированные разделы, в каком-то смысле остается равноценной теории эволюции Дарвина. Это мысль, в которой заметную роль играют предположение и герменевтика. Например, нам совершенно не известно, чем представляют собой две трети материи в нашей Вселенной. В настоящее время, чтобы хоть немного продвинуться вперед, требуются гигантские машины. Все это говорит о том, что, если математизация указывает на определенную степень универсальности физики, демонстрирующую то, что физика «касается» онтологии, огромные эмпирические требования показывают, что физика никоим образом не может претендовать на философскую роль, сравнимую с ролью математики!

– Вот как раз по поводу гигантских машин вроде большого адронного коллайдера, который вскоре будет запущен в CERN в Женеве. Тысячи физиков примутся искать бозон Хиггса, гравитон и другие базовые частицы. Эти машины называли «философскими инструментами». Можно ли сказать, что физика приступает к проблемам греческой онтологии? Становится ли она онтологией?

– По моему мнению, в этом нет никаких онтологических вопросов. Речь идет о региональных вопросах – о точной природе трансцендентального того материального мира, который мы знаем. Они относятся не к бытию как бытию, а к определенному бытию феноменов в строго материальном масштабе, то есть бытию, которое мы можем эмпирически проверять. Поразительно, что эти вопросы развиваются теперь уже не благодаря новым гипотезам, а посредством новых машин. Впрочем, физика находится в постоянном кризисе с тридцатых годов. Это признают и вполне ортодоксальные физики. Никто точно не знает, что такое квантовая физика. Ее математический аппарат внушает доверие, но как физический аппарат она остается крайне странной.

Физика разорвана на две части. Не удается объединить силы на уровне последовательной мысли, и, кроме того, бег вперед идет сразу в двух направлениях – благодаря математическим моделям: настолько изощренным, что просто нет протокола проверки их эмпирической ценности, и благодаря техническим экспериментам – столь сложным, что их результаты ставят больше вопросов, чем решают их. Это очевидная ситуация кризиса не заставит меня ни на йоту отступить от моей позиции, заключающейся в том, что физика – это, конечно, наука, но при этом именно гигантская наука контингентности определенного мира. И по этой причине она не является онтологией. Она настолько погружена в контингентное, что вполне можно вернуться к античной идее существования других миров, управляемых совершенно другими законами.

– То есть физика привязана к нашей животной конституции, тогда как математика относится к чистой мысли?

– В том, что касается мысли, я являюсь сторонником учения об эмерджентности. Жизнь – это универсум, не сводящийся к материи, а мысль – универсум, не сводящийся к жизни. Во всяком случае, мысль – это деятельность особого рода. Когда же, как в случае физики, мы оказываемся в прогале между мыслью и эмпирическими, то есть нашими собственными пределами, мы попадаем в фигуру мысли, которая соотносится с чем-то отличным от себя. Нужно хорошо понимать, что это иное соотносится с трансцендентальным мира, в котором живут те животные, коими являемся мы сами. С этой точки зрения, физика остается привязанной к нашей уникальной животной природе. Но не математика. Я утверждаю, что любой мыслящий дух, каковое бы ни было его органическое строение и его материальное место, понимал бы математику. Точно так же теорема, утверждающая существование бесконечного числа простых чисел, доказанная 2500 лет назад, сохраняет для нас свою истину и красоту. Возможно, другой мыслящий дух был бы сильнее нас в математике, имел бы другие идеи или открыл бы те области математики, которые мы себе даже представить не можем. Но их можно было бы обсуждать с ним, основываясь на совершенном равенстве в мысли. Такова была мысль Спинозы и, пусть и в ином отношении, мысль Лейбница: математика достаточно абсолютна, чтобы о ней можно было спорить с Богом.

– Вот она – общая тема для разговора!

– Я сказал бы, что по вопросу об общей теме разговора для людей и Бога есть два разных лагеря. Одни считают, что с Богом можно спорить только о математике, а другие – что только о морали. Но трудно представить, как с Богом можно было бы поспорить, к примеру, о музыке. Не очень-то понятно, какие уши у Бога, и что это такое вообще. Наверное, можно было бы поговорить о физике, но Бог просто сказал бы: «Ну да, это так, потому что я создал этот мир таким!». Напротив, ясно, что с Богом можно спорить о морали.

– Однажды один университетский преподаватель сказал мне, что Вы – Лейбниц без Бога.

– Конечно, так можно, наверно, сказать. Но если Вы уберете из системы Лейбница Бога, по ней пройдет волна разрушительных последствий. Мир уже не будет лучшим из миров, он станет совершенно контингентным, а если он совершенно контингентен, следует убрать принцип предустановленной гармонии, а если его убрать, человеческое действие не будет ничем руководствоваться… Одно следствие за другим – и вся система едва ли не рассыплется. Так или иначе, совершенно ясно, что Лейбниц был убежден, что о математике с Богом поговорить можно. Он даже вывел из этого, что мир является результатом математического расчета, сделанного Богом. Он попытался математизировать физику на онтологическом уровне. У него есть математизированная онтология мира. В его случае физика действительно становится онтологией.

– Конечно, у Вас Бога нет. Некоторым, однако, порой сложно понять, как атеизм может основываться на математике. Мы недавно отмечали, что математика может привести к мистицизму. Некоторые видят в ней порядок и красоту. Какое отношение в таком случае Вы видите между пустотой и атеизмом, с одной стороны, и множественностью, математикой, с другой?

– Что касается математики, то, что я о ней говорю, нужно понимать, строго придерживаясь смысла сказанного. Математика – это мысль о множественном как таковом. Принципы порядка, которые она открывает, выводятся лишь из этого. В математики не больше порядка, чем в понятии чистой множественности, которое выдвигают на основе одной-единственной идеи – нечто является чему-то другому. Затем перечисляются следствия этой идеи, и они определяют то, что служит основанием для соответствующих аксиоматических решений. Я затратил много сил в «Бытии и событии» на то, чтобы прокомментировать все эти аксиомы одну за другой. Я комментирую все аксиомы теории множеств и показываю, к какому философскому пространству, к какому пространству мысли они относятся. Следовательно, математика – это просто тот факт, что сложность чистого бытия – это сложность, которую удается рационально схватить. Этот порядок – просто-напросто порядок сложности, предлагаемой нам чистым бытием в форме неупорядоченной множественности, множественности, которая не отсылает к первичным атомическим единствам.

– И последний вопрос: сталкивались ли Вы когда-нибудь в области Вашей математической мысли с возражениями или критикой, которые бы показались Вас обоснованными.

– Меня можно было бы упрекнуть, хотя это и редко делают, в моем выборе теории множеств с максимальной мощностью. Предлагаемый мной тип теории множеств – тот, который заходит настолько далеко, насколько он может идти, пока не встречает формальных противоречий, которые бы разрушили его аппарат мысли. И здесь уже содержится гипотеза о бытии. Речь идет о гипотезе, согласно которой, нам в нашей мысли о множественном не нужно вводить извне ограничения, налагаемые на нашу мысль. Этим, к примеру, очевидно предполагается «актуальное» существование бесконечных множественностей. Известно, что интуиционисты с этим не согласны, да и классическая математика была крайне осторожна в этом вопросе. Существуют ли очень большие кардинальные числа, гигантские множественности? В принципе, я считаю, что да, существуют. Я полагаю, что бытие в его многообразной возможности не должно ограничиваться указами, которые основываются лишь тем, что нашему эмпирическому созерцанию трудно поспевать за творческой силой понятий.

Те, кто говорят: «Бесконечное я не понимаю, поскольку необходимо, чтобы я оставался привязан к протоколу операций» или что-то другое в этом роде, или те, кто отказываются принимать кардинальные числа, превосходящие счетные числа, – это люди, которые, на самом деле, занимаются физикой: они меряют бытие ограничением их созерцания. Я думаю, что сила математики в том, чтобы никогда не позволять конечности нашего созерцания нас ограничивать. Если нет противоречия, нужно идти вперед! Конечно, эта точка зрения совершенно противоположна критической, кантовской, неокантианской, интуиционистской и т. д. традиции философии. Традиции, которая, по сути, всегда говорит: «Внимание, мы больше не можем идти дальше, чем созерцание, которое сопровождает наш опыт». Верно то, что вы можете иметь совершенно рациональное определение измеримого или невыразимого кардинального числа, но вы всегда можете захотеть иметь его созерцание!

Философ может и должен любить этот математический мир, в котором понятие настолько чисто и сильно, что делает созерцание посмешищем. Отсюда открытие в Древней Греции иррациональных чисел, которыми высмеивалось банальное понимание того, что такое число. Подобная суверенность понятия – что-то вроде математического, то есть онтологического, образа того, что Платон называет Идеей.

Философия

После «Бытия и события» – «Логики миров» и «Имманентность истины»

– Перейдем теперь к вопросу познания и, соответственно, философии. Я хотел бы сделать это, начав с радости, радости познания, которая для Вас, впрочем, оказывается привязанной к условию науки. Можно вспомнить о созерцательной жизни у Аристотеля или о блаженстве у Спинозы. Но я отметил бы то, что Вы не используете термин «радость» в своем анализе состояния любви.

– Фигура любви, как мы уже говорили, является одной из процедур истины. Я считаю, что есть особая форма положительного аффекта, связанная с этим протоколом познания на двоих, этим видением мира с точки зрения двоих, коим и является любовь. Вообще, что касается аффектов, связанных с процедурами истины, я решил, что надо говорить об энтузиазме в случае политики, радости – научного познания, удовольствия – искусства и счастья – любви. Верно то, что я не описал их, не разработал феноменологии этих аффектов. Возможно, я исправлю это упущение, если мне удастся написать третий том книги с общим названием «Бытие и событие» – «Имманентность истин». Это будет книга обо всем том, что происходит для определенного индивида, когда он подключается к процедуре истины, когда он захвачен Идеей. Мне надо будет рассмотреть новые вопросы, в частности различия аффектов: счастье не является удовольствием, а удовольствие – радостью.

– Хотелось бы побольше узнать об этом запланированном Вами произведении – «Имманентности истин».

– Давайте сначала определим общую картину. Ее можно описать достаточно просто. В «Бытии и событии», которое можно считать первой частью конструкции, состоящей из трех этапов, в основном, рассматривается вопрос бытия. Что такое бытие, бытие как бытие, как говорит Аристотель? Какие есть способы и пути его познания? Мой онтологический тезис состоит в том, что бытие как бытие – это чистая множественность, то есть множественность, не состоящая из атомов. Бытие, очевидно, состоит из элементов, однако эти элементы – сами множественности, которые составлены из множественностей. И все же мы приходим к определенной конечной точке, которая, впрочем, никакое не Единое, которое было бы обязательно атомом, а пустота. Таков мой тезис о бытии. Что касается познания бытия, мое предложение – отождествить онтологию, то есть дискурс о бытии, с математикой. С другой стороны, в «Бытии и времени» параллельно развивается теория истин, то есть формальная теория истин: истины, как и все остальное, являются множественностями; речь о том, какими именно. То есть в книге рассматривается одновременно теория бытия и теория истин – и все это в рамках теории чистого множественного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю