Текст книги "Философия и событие. Беседы с кратким введением в философию Алена Бадью"
Автор книги: Ален Бадью
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– И какие еще в наше время используются обманки?
– Между нами говоря, я порой готов представить себе в этой роли экологию. Это крайне мощная идеология. Я хочу как-нибудь написать об этом вопросе – и из-за этого я, конечно, опять попаду в передрягу! Идея, утверждающая, что надо всем объединиться, чтобы спасти планету, – очень грубая идея. Она требует защищать точно ту позицию, что была у национализма в начале XX века. Тогда тоже говорили: «Объединимся!». «Объединимся, несмотря на наши классовые различия, выступим единым фронтом против бошей!». Это было очень удобно, поскольку позволяло не признавать то, что главный противник – внутри. Аналогия поразительна: «Да, конечно, есть существенные различия, бедные страны и богатые, буржуа и пролетарии. Но объединимся перед лицом глобального потепления!». Брехт как-то написал пьесу, в которой хор должен был блеять: «Спасем планету! Спасем планету!», а жулики в это время обогащаются.
– Но разве опасности, которым грозит глобальное потепление, не могут привести человечество к лучшему управлению самим собой и даже к радикальному преобразованию?
– Надо отметить, что нет никаких надежных доказательств по вопросу вероятного глобального потепления. Экологистская пропаганда собирает прогнозы о развитии, которые описывают промежуток в полвека, но делает вид, будто катастрофа произойдет через год. Если произойдет подъем уровня океана вследствие глобального потепления, это случится не завтра и не послезавтра. Понадобится постоянная работа по противодействию, чтобы приспособиться к этим изменениям. Несомненно, можно ожидать миграции населения. В истории такое уже бывало, и человечество сталкивалось с гораздо более серьезными и радикальными проблемами чем те, что нам обещают. Оно пережило ледниковый период, причем не с теми инструментами, которые есть у нас сегодня.
Я думаю, что в случае экологизма мы имеем дело с неким милленаризмом. Я не хочу отрицать глобальное потепление (поскольку сам не являюсь климатологом), как и необходимость введения определенных ограничений в нашу жизнь. Я выступаю против превращения всех этих данных в идеологию. Идеология принимает в данном случае хорошо знакомую форму – форму милленеризма, то есть веры в большую финальную катастрофу. Во множестве голливудских фильмов речь постоянно идет об этом. Эта идеология создает особое духовное состояние – одновременно запуганности и бессилия. А ведь для власти нет ничего лучше этого сочетания испуга и бессилия. Это состояние населения, несомненно, самое выгодное для властей, готовых на крайние формы насилия и тирании, пусть они и прикрываются рубищем демократии, то есть для властей, которые мы сегодня терпим. Эти образцы финальной катастрофы нацелены на мобилизацию всех людей ради сохранения планеты в том виде, в каком она существует, с ее температурой, ее «средой», благоприятной для мелких буржуа благополучных стран, и ее хищниками глобального капитализма. Однако истина, если говорить о том, что интересует в этой «планете» меня, состоит в том, что миллиарды людей живут впроголодь, во всех уголках мира идут дикие и совершенно абсурдные войны, под властью товара осуществляется полное одурманивание населения, и все это неизбежно когда-нибудь приведет к кризисам и опустошительным войнам. Нужно сокрушить власть капитала, освободиться от его «демократической» пропаганды, сосредоточить наши силы, и так уже крайне ограниченные, на этой цели, а не заключать договор с зелеными банками под климатическим предлогом.
Это означает, что в сегодняшней ситуации, определенной радикальной слабостью освободительной политики, в этой сумрачной борьбе между традицией и товаром, всё может подвергнуться вырождению. Нет действующей рациональности, способной контролировать тенденции, которые могут быть вызваны катастрофой, миграцией населения, той или иной национальной инициативой, принимающей дурной оборот. Уже ситуация на Ближнем Востоке может сама по себе привести к ядерной войне. Это показывает сегодня крайнюю слабость того, что я называю Идеей. Без Идеи остается лишь оскотинившееся человечество. Капитализм – это оскотинивание животного «человек», которое живет теперь лишь по своим интересам, в соответствии с тем, что оно считаем достойным себя. Крайне опасное оскотинивание, ведь оно лишено и веры, и закона. Если человечество не работает над своим собственным раскрытием, своим собственным изобретением, у него нет, по сути, другого варианта, кроме как заниматься саморазрушением. То, что не живет под властью Идеи, будет существовать под властью смерти. Человеческий род не может быть невинным животным. Человек – это род, которому нужна Идея, чтобы жить разумно в своем собственном мире.
Перспективы
– Что же, в конце концов, делать? Возможно ли, к примеру, определенное отношение к гражданскому неповиновению или нарушению закона?
– Мне кажется, что в ответе на этот вопрос три регистра, а не один. Во-первых, я считаю, что особое значение имеют собственно идеологические вопросы. Мы заканчиваем определенный период истории революций и государств. В подобном случае всегда происходит возвращение к началу, обязательное отступление, которое приводит нас обратно к основополагающим проблемам. Мы должны поставить себе простой вопрос: существует ли действительно и стратегически такое видение, такая возможность организации человеческой коллективности, которая бы радикально отличалась от существующей ныне? К этой проблеме надо подойти в лоб, не уклоняясь. Если этот вопрос затуманен явной неуверенностью, снова и снова мы будем неизбежно возвращаться к существующему порядку. Если говорить в моих терминах, это то, что я называю вопросом коммунизма – но можно назвать его и иначе. Во всяком случае, речь о том, что надо выяснить, существует или нет подлинная глобальная альтернатива для направления человеческой истории как таковой.
Нужно напомнить о том, что для Маркса и, особенно, для Люксембург, альтернатива была: социализм или варварство. Также был поставлен вопрос реальной продолжительности человеческой цивилизации. Этот вопрос нужно поставить заново. И это большая работа. Неправильно было бы думать, что это работа исключительно интеллектуалов, поскольку убеждение в том, что существует нечто другое, должно стать в тот или иной момент народным убеждением. Оно не может оставаться чисто интеллектуальным построением. Когда идеи завладевают массами, они становятся, как говорил Мао, духовными атомными бомбами. Вопрос о духовных атомных бомбах сегодня как никогда важен. Сегодня наша духовная ядерная сила, мягко говоря, весьма ограничена. Вот что относится к первому регистру – публичному обсуждению, способности подойти к вопросу прямиком, без уловок.
Перейдем ко второму регистру. Это регистр коллективного экспериментирования, политического эксперимента на пока что локальном уровне, ведь у нас нет ни малейшего представления, просто никакого понимания того, чем могло бы быть общее движение. В предшествующий период глобальное движение обозначалось точным словом – «революция», которая могла быть «пролетарской» или «социалистической». Но сегодня нет равноценного понятия. Нам сейчас не известно, чем могла бы быть революция или соответствующая ей фигура государства. Мы можем проводить лишь локальные эксперименты, постепенно высвобождая из них более общие категории. Это локальное экспериментирование должно нормироваться идеологией. Два этих момента тесно связаны друг с другом. Речь о том, что надо выяснить, направляется ли то, что мы делаем в какой-то частной ситуации, к равенству, развивает ли наш эксперимент мировоззрение, противящееся безраздельному господству частной собственности и зависящей от него социально-политической организации. В конкретных ситуациях можно тестировать те пункты, которые позволяют проверить коммунистические принципы. Некоторые сегодня более разработаны, чем другие. Так, работа по изучению судьбы рабочих иностранного происхождения позволила провести достаточно важные эксперименты. Но в случае других вопросов, например общественного здравоохранения или интернационализма, все остается намного более запутанным.
Что касается третьего регистра, речь о том, что надо, учитывая два этих первых момента, то есть преобразованное идеологическое убеждение и значимые локальные эксперименты, выяснить, что мы можем сказать о вопросе организации. Монументальная и в каком-то отношении пугающая фигура партии – в том смысле, в котором она господствовала в революции XX века, – очевидно, больше не способна привлекать, воодушевлять, организовывать людей. Так что вопрос организации остается центральным.
– Итак, что делать?
– Я предлагаю в качестве ответа синтез следующих моментов. Идеологическое усилие, чтобы возродить живую идею общей альтернативы существующему порядку, ситуативные эксперименты, конфликтные, но способные включать практики неповиновения и нарушения границ, наконец длительное и не менее экспериментальное размышление над вопросом организации. Такой была бы моя книга «Что делать?».
Любовь
Любовь vs. политика
– Чтобы подойти к этой теме, мы могли бы взять такую вот фразу из Ханны Арендт, ее «Положения современного человека»: «Ввиду заложенной в ней безмирности все попытки изменить или спасти мир любовью ощущаются нами как безнадежно ошибочные»[3]. Она же позволяет нам сделать определенный переход. Хотели бы Вы прокомментировать эту цитату? Что Вы понимаете под «положением любви»?
– Любовь – это, по существу, момент, когда мир испытывается вдвоем, а не в одиночку. Конструкция любви, следовательно, не заключается в некоем сведении двух к одному. Это как раз романтическая концепция слияния, при котором возлюбленные растворяются в высшем, экстатическом единстве, истина которого может быть лишь в смерти, что видно по истории Тристана и Изольды. Я же, напротив, думаю, что любовь разбивает нарциссическое единство каждого, так что она открывает его опыту мира, которая принимает себя в качестве опыта двоих. Я называю любовь «сценой Двоицы». И если политика находит свой материал в различии и пытается построить некое минимальное активное единство в стихии этого различия, любовь, напротив, разбивает исходные единства и устанавливает царствование Двоицы над опытом мира.
По этой причине я утверждаю, что любовь начинается там, где заканчивается политика. И это, как мне кажется, подтверждает высказывание Ханны Арендт. Я совершенно не доверяю любому применению категории любви в области коллективности. Так поступает религия. Но она использует любовь, чтобы поляризовать ее и подчинить любви к трансцедентному. В конечном счете, именно любовь – это то, что есть у нас для Бога, и у Бога для нас тоже только любовь, и это ключ ко всему; любовь инструментализирована, чтобы служить трансцендентности. Поражает, впрочем, то, что любовь, как и страх – или смесь обоих – может быть инструментализирована для службы трансцендентному. С этой точки зрения, великие диктатуры изоморфны великим религиям. Отношение к «малому отцу народов» – это, с одной стороны, чрезмерная любовь, а с другой – абсолютный страх. Обе составляющие были реальными, это не выдумки. Подавляющее большинство советских людей действительно испытывали огромную любовь к Сталину. Когда он умер, был всеобщий коллективный траур. Но верно и то, что над всеми царил страх. Эта неразличимость любви и страха представляет собой элемент авторитета религии, который порой внедряется, сея разрушения, и в частную жизнь.
– Вы даже говорите, что политика начинается там, где заканчивается любовь.
– Когда я казал, что любовь начинается там, где заканчивается политика, это утверждение было основано на вполне формальном, чуть ли не алгебраическом анализе. В конечном счете, позиция того, что едино или одно, – это в политике всегда результат. Политика отправляется от бесконечной множественности; она, говоря точнее, начинает с того факта, что бесконечная множественность, представляемая народным утверждением, по сущности своей отличается от того типа бесконечности, что представляется властью и государством. Отправное для всякой политики событие – это подобная двойная бесконечность, бесконечность народной презентации и бесконечность государственной репрезентации, если говорить в категориях «Бытия и события». В конечном счете, речь всегда о том, как народная бесконечность получит возможность обуздать, регламентировать и постепенно ослабить, или вообще свести на нет деспотическую государственную власть. То, что вначале представлялось отстранением, множественностями, сложностью в общении, внутренними разрывами, постепенно приходит к построение определенных форм единства.
Используя другую терминологию, я также могу сказать, что проблема различия не является конститутивной. Различие – это то, что есть. Люди и нации обязательно различаются. Проблема в том, как произвести тождественное. Это очень важный момент. Мы прощаемся с периодом культа различия, который, в общем и целом, был достаточно негативным. Подлинная великая политика нацелена, скорее, на производство единства из различенного материала. И это была главная цель интернационализма: есть культуры, цивилизации, нации, но в конце концов нужно занять позицию, на которой все это не будет мешать нам действовать политически вместе. То есть политика идет от разнообразия к тождественному, тогда как любовь, напротив, – это создание различия, принимаемого в качестве уникального пути. Политика идет от различия к тожественному, а любовь вводит различие в тождественное.
Событие-встреча и конструирование сцены Двоицы
– Если попытаться описать то, как Ваша общая мысль о субъекте и истине сочетается с тем положением, которое есть любовь, можно заметить, что любовь начинается с события, которым является встреча. Значит ли это, что любовь бывает только после некоего удара молнии?
– Удар молнии – это способ поэтизации встречи, описания ее в несколько возвышенном стиле и, надо заметить, ретроактивном: например, говорят о том, что случилось какое-то озарение. В некоторых случаях все на самом деле может быть так. Вы где-то находитесь, видите, как подходит женщина, и внезапно что-то навсегда сдвигается в Вашем представлении мира. Это не совсем выдумка. Но в любом случае, с ударом молнии или без него, остается определенный элемент, а именно случайность. Этот неизбежный элемент встречи как раз и оказывается всему началом. Сам по себе – он почти ничто, как и, по сути, всякое событие. Событие – это, вообще-то, почти ничто: оно появляется и тут же пропадает, сначала мы не понимаем, что у него есть какое-то будущее, в первый момент его последствия просчитать невозможно.
Любовь – хороший пример: мне представляют некую коллегу по работу или еще кого-то. Само по себе это знакомство – пустяк. Иногда случается, что сразу же чувствуешь, что это важно. Но бывает и так, что в данный момент ничего такого не ощущаешь. В этой области все по-разному. Но меня здесь интересует только случайность. Поразительно, как давно на сцене, особенно в театре, стали представлять противоречие между этой чистой случайностью, лежащей у истока любви, и логикой брака, выстроенного как символ того, что как раз не является случайностью. Театр противопоставляет чистую встречу юноши и девушки, которые увиделись на улице, в церкви, обменялись взглядами, и социальную машинерию, которая как раз предвидела двоицу, плотно залатанную единицами, то есть хорошо выстроенную одну двоицу. Это неисчерпаемая для театра тема: противоречие между абсолютно случайным началом и началом совершенно подготовленным. Я же часто привожу любовь в качестве примера события. Любовная встреча кажется совершенным пустяком. Ницше не так уж ошибался, когда говорил, что важные события приходят «кротко, как голубь». Это почти ничто и в то же время это может быть началом для чудесной истории.
– Но Вы все же настаиваете на процедуре, которая следует, на «работе» любви, как Вы говорите, отказываясь от трансцендентного взгляда на эту процедуру и утверждая, что речь идет не об иллюзии, но о продуктивной реальности.
– Очевидно, если бы любовь была попросту каким-то механическим последствием этой первоначальной случайности, этого почти что небытия, мы бы ничего не поняли в ее подлинной природе. Мы бы не поняли, что она сделана из последовательности выборов, размышлений, драм, попыток, ожиданий, исправлений. Но все знают, что приходит момент, когда встреча подтверждается признанием «Я тебя люблю». Когда встреча закрепляется таким заявлением, какова бы ни была его форма, тогда-то и начинается опыт в собственном смысле слова, опыт мира, существующего на двоих. Люди селятся в одной квартире, и само пространство станет для них пространством на двоих. Как и время: когда мы увидимся? Когда мы не будем вместе? Поедем в отпуск вместе? Постепенно некая совокупность составляющих обыденной жизни захватывается, отбирается этой аурой бытия-вдвоем. Все эти составляющие должны войти в сцену Двоицы. И это для них не является чем-то естественным. Нужно затащить их туда, наталкиваясь временами на какие-то существенные препятствия: иметь или не иметь детей, например. Все эти вещи формируют содержание процедуры любви. Вот что такое реальность любви. Если свести ее к психологическому состоянию, в ней немногое поймешь. Конечно, есть психологическое состояние у одного и у другого. Но, в конечном счете, все это окупается общим опытом, который не сводится к психологии или обособленному нарциссизму каждого из членов пары. Нарциссизм или неизбежный эгоизм – это, как известно, зачастую больше препятствие развертыванию фигуры любви, а не опора. Любовь – это не договор двух эгоизмов, не контракт. Здесь нет арбитра. Все происходит в имманентности, но в имманентности созидания самой сцены Двоицы.
Вот почему любовь творит. Она строит необыкновенный опыт различия. Это уникальный, радикальный, интенсивный жизненный опыт, поэтому и трудности, с которыми он сталкивается, угрозы его прерывания, оказываются драматичными. Я всегда напоминаю о том, что любовь – кровопролитная процедура, которая может привести к насилию и убийствам. В этом ее можно сравнить с политикой. В любви участвуют только двое, а не миллионы, однако это не означает, что в ней меньше драм и потерь, страдания, уровнем которого нельзя пренебрегать. Любовь – это творческое дело, но не бывает простого творчества. Однако в любви (как и в политике), существуют необыкновенные моменты энтузиазма, когда у каждого чувство, что он преодолел свои пределы, что он делает нечто потрясающее. Дело в том, что в случае любви фундаментальным аффектом является счастье. Все знают, что выказывать свое счастье – значит выказывать любовь. Нам непонятно, как показать свое счастье иначе. Однако этот аффект – производное тяжелого труда, сопровождаемого и поддерживаемого им, и труд этот включает и другие аспекты. Почему? Потому что он является экспериментированием с различием, с подвешенным миром, для каждого из двоих – экспериментом с самим фактом бытия двоими.
– Вы также говорите, что любовь – истина разделения, которая не может быть поэтому тотальностью или знанием. Не могли бы Вы это пояснить? Например, на основе вашей формуле об «атоме U», которая может показаться весьма странной тем, кто не понимают, как можно формализовать любовь, ведь обычно она представляется чем-то в высшей степени «неформализуемым».
– Здесь мы, как говорил Лакан, сталкиваемся с «тупиком формализации»! Но все это можно представить очень просто. Гипотеза, по которой исходное событие – это встреча, имеет смысл лишь в том случае, если предполагать некую предшествующую этой встрече ситуацию разделения. Чтобы была встреча, необходимо, чтобы было предшествующее разделение, в смысле, возможно, весьма радикальным: встретившиеся ныне не знали даже того, что другой существует. Можно подумать о разделении, созданном сексуацией, социальным статусом, возрастом или национальностью. Или просто тем, что один индивид бесконечно отличается от другого индивида.
Предположим произвольное разделение. Или мы тотально разделены, и встреча тогда – это видимость; в этом случае мы увлекаемся мнимыми любовными историями, иллюзиями, контрактными договоренностями, относящимися к взаимным интересам. Это теория классического морализма, согласно которой любовь за пределами сексуального желания – ничто или просто социальная условность. Или же можно предположить, что есть слияние, поскольку мы переходим от разделенности к единству. Это романтическая позиция, согласно которой любовь – это вовсе не сцена Двоицы, а трансцендентность Единого, способность двух субъективностей действительно отождествиться друг с другом, слиться вместе. Но можно, я бы сказал, пройти посередине, меж двух этих позиций. Или, если использовать политические метафоры, между правыми и ультралевыми. Правые видят в браке некую удобную иллюзию, социальный договор, тогда как ультралевые – трансцендентное слияние в славе, все меняющее, но ведущее к смерти. В этом случае необходимо, чтобы разделение оставалось, но «не всё». Эта территория, на которой создается такая сцена Двоицы, не нацелена на уничтожение этого разделения, но также не должна она и сохранять его в прежнем виде.
– Достаточно ли единственной точки между разделением и слиянием, чтобы родилась любовь?
– Во всяком случае, если мы хотим решить упомянутую мной проблему, необходимо, чтобы была точка привязки, быть может даже одна-единственная точка. Встреча должна оставлять след. Можно также сказать, что через встречу проявляется след: разделение остается самим собой, но есть и точка пересечения, касания. Иначе вообще непонятно, что такое встреча. Встреча должна вначале опираться на сущий пустяк, которым оказывается восприятие некоей точки. Есть общая точка. Построение сцены Двоицы заключается в том, что Двоица начинает видеться с общей точки, а не из чистого разделения. Когда встречаются, есть только эта общая точка. Всегда есть нечто, что меня захватывает, иначе бы нельзя было ввязаться в столь невероятную авантюру, практически ничего не зная. Но мы знаем, что «что-то в этом есть», и это всё.
В предлагаемой мной формализации есть «мужчина» и «женщина», поскольку в данном случае я работаю над половым разделением, но есть также точка «U» – как в «универсальном» или «едином» (Un). После встречи речь всегда будет идти о выявлении вещей, которые в каком-то смысле расширяют эту точку и окружают ее. Обнаруживаются, конечно, моменты, когда мы сжимаемся к точке, единственной вещи, которая существовала в самом начале. То есть я предлагаю представлять любовь как моменты систолы и диастолы, то есть как расширение и сжатие. Это можно заметить эмпирически: существуют моменты расширения, когда двое присваивают себе фрагмент мира действительно вдвоем, и моменты, когда нарциссизм начинает требовать своих прав, и мы отступаем к самому основанию, к тому, что чрезвычайно близко к начальной точке. Эта игра может достичь момента, когда U уступит и откроет предложение расставания. В «Хвале любви»[4] я предлагаю в качестве одного из возможных определений любви упорную борьбу с расставанием. Всякая любовь происходит из разлуки. То есть последняя всегда и несмотря ни на что преследует тенью этот процесс.
Верность
Любовь и желание
Любовь и семья
– Поговорим о «верности». Является ли принятие на себя обязательства, которым как раз и является верность, чем-то существенным для любви или все же вторичным?
– Общепринятый смысл этого термина, особенно когда говорят о любви, в принципе, негативен: быть верным – это не спать с кем-то другим. Когда это слово произносится в таком контексте, имеется в виду именно это.
Здесь мы касаемся реального и достаточно сложного вопроса, вопроса точных отношений между желанием и любовью. Впрочем, этот вопрос возникает и во многих иных формах, не только в связи с тем, спит кто-то с кем-то другим или нет. Он формулируется изнутри, поскольку любовь должна абсолютно включать в себя желание. Это означает, что любовь – это не дружба, не симпатия. Тело само должно составлять доказательство любви, оно заложено в качестве такого доказательства. Несчастный Огюст Конт, когда ухаживал за Клотильдой де Во, постоянно требовал от нее того, что сам он называл «неопровержимым доказательством», которое она ему, однако, не хотела дать! И он был прав, когда говорил именно о «неопровержимом доказательстве». В том, как отдаются сексуальной страсти, и в обнажении перед другим есть элемент доказательства, которое свидетельствует, что само тело, наша единственная реальность, захвачено сценой Двоицы: это доказательство того, что оно не осталось принадлежностью одного человека. То есть любовь должна включать в себя желание. Однако желание, в свою очередь, не всегда непосредственно связано с любовью; у него есть собственные законы, которые сами по себе не тождественны законам любви. Оно составляет часть бессчетного числа вещей, которые любовь должна суметь включить в себя. Поэтому есть определенное основание говорить, что верность, по существу, является крайне простой и наблюдаемой модальностью дисциплины, вмененной желанию любовью.
– Верность – это также фундаментальное понятие Вашей мысли. Какое отношение между общепринятым смыслом этого термина, который Вы только что упоминали, и понятийным смыслом, приписываемым Вами слову «верность»?
– Я пользуюсь термином «верность» в философском смысле, который применим к любой процедуре истине. Этот философский смысл указывает на то, что началом процедуры истины является событие. Если я как индивид, тело, элемент ситуации претендую на то, что являюсь причастным к процедуре истине, которая открывается этим событием, я должен предельно стойко нести ответственность за последствия – последствия события, его именования, принятых мной обязательств. В случае же любви речь не только о последствия встречи, но и о последствиях заявления. Я сказал: «Я тебя люблю». У этого есть последствия. Это последствия экспериментирования мира на двоих. Я должен проявить в этом все требуемое упорство, поскольку такое дело само по себе механически не имеет продолжения. Последствия должны быть развернуты, чего они не могут сделать сами по себе. Верность состоит в существовании в качестве субъективного элемента этих последствий. Это, по сути, означает, что мы соглашаемся участвовать в этом новом субъекте, который возможен благодаря событию.
– То есть верность – это всегда верность определенному событию, рождению субъекта (в данном случае – субъекта на двоих) или, в конечном счете, верность истине?
– Я, на самом деле, связываю всякую процедуру истины с субъектом, который как раз и является этой новой ориентацией опыта, ставшей возможной благодаря исходному событию. Эта новая ориентация опыта, не будучи уже исключительно центрирована на меня, в какой-то своей части децентрирована. Я уже не могу претендовать на то, что являюсь ее центром. И нужно быть верным этой децентрации. Верность указывает на определенную норму, которой я связываю самого себя, норму, требующую не отказываться от этой децентрации или этого нового субъекта по причинам, связанным исключительно с моим первичным нарциссизмом, с моей неустранимой уникальностью. В любви, таким образом, всегда есть элемент дисциплины, что согласуется с тривиальным, если так можно сказать, значением слова «верность». Я должен попытаться продолжать организовывать мой опыт так, чтобы он был встроен в нечто иное – то, что невозможно полностью этим опытом оценить, а это означает, что я сам не являюсь единственным мерилом любви. Именно поэтому любовь не сводится к психологии любящих. Такое сведение предполагает, что психология любящих была бы мерой любви. Но любовь – это тема, которая, в определенном смысле, находится за пределами психологии. Вот почему нужно быть верным ей, тем более что она переживает бури, искушения, разлуки. Положить любви конец – это всегда катастрофа. Даже если мы должны принять и даже желать эту катастрофу, разрыв все равно по самой своей сути будет разрушительным.
– А что тогда с семьей – ее следует изобрести заново? Какой, по Вашему, смысл у семьи в процедуре любви?
– Я думаю, что в случае любви семья выступает тем же, что государство в политике. В тексте «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельс с полным основанием связал все эти три термина – семью, частную собственность и государство. Семья – это то, что полагают в качестве социализированного продукта любви, как и государство – то, что полагают в качестве продукта политики. Но, правда, государству не обязательно нужна политика. Я даже утверждал, что государство, по своей сути, всегда деполитизировано. Оно занимается управлением, а не работает с принципами. Точно так же семья, как всем хорошо известно, может прекрасно обходиться без любви.
Взаимоотношение между семьей и любовью ставит те же проблемы, что и взаимоотношение между государством и политикой. В актуальных условиях ни одна политика не может действовать так, словно бы государства не было, как и ни одна любовь – словно бы не было семьи. Просто в обоих случаях процедура истины негласно подчиняется чему-то отличному от нее. Государство – это обособленный принцип власти, предназначенный обеспечивать продолжение и воспроизводство коллективного, так же как семья, в конечном счете, предназначена гарантировать продолжение рода. Цели государства и семьи не относятся к порядку принципа или истины, в противоположностям целям политики и любви.
– То есть любовь могла бы «преодолеть» семью? Или даже обойтись без нее?
– Начнем с того, что на уровне государства, как и семьи, мы сталкиваемся со специфическим намерением: два разных порядка целей, один из которых определяется через Идею, истину и принципы, а другой – через «удержание в бытии», как сказал бы Спиноза, должны якобы состыковаться друг с другом. Господствующие идеологии утверждают, что цели семьи – это цели любви, а цели государства – это цели политики. Но это не так, хотя нельзя сказать, что два этих порядка целей функционируют совершенно независимо друг от друга. То есть это действительно сложная ситуация. Впрочем, говоря о государстве, Маркс назвал эту ситуацию «отмиранием государства». В идеальном случае политика должна была бы организовать «отмирание государства», то есть она, конечно, состоит с ним в отношении, но таком, что нацелено на его уничтожение. Точно так же в идеальном случае любовь должна была бы организовать отмирание семьи.




























