355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Югов » Шатровы (Книга 1) » Текст книги (страница 7)
Шатровы (Книга 1)
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 04:00

Текст книги "Шатровы (Книга 1)"


Автор книги: Алексей Югов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Ну, ну, какой-такой земляк?

– Распутин.

Мельник лениво-разочарованно протянул:

– А-а! Слыхали… Ну, так что он про Сазонова-то говорил?

– Надоел, говорит, мне этот Сазонов, надоел! Пора его убрать!

Сычов неожиданно рассмеялся – громко и весело. Сонливости его как не бывало. Озорным блеском сверкнули острые глаза из-под дремучих бровей.

– Молодец, ну, ей-богу, молодец, хотя и Распутин!

Кошанский был озадачен. Помолчав, он с ехидством в голосе сказал:

– Признаться, я не ожидал, что доставлю вам такое удовольствие, указав на столь почтенного вашего единомышленника по сему вопросу.

Старый мельник ничуть не обиделся:

– Вот именно, что посему вопросу. А что? Лучше бы Распутина было послушать государю, чем этих ваших господ Сазоновых да Милюковых, которые государя-императора на войну подсыкали! Что государю Григорий говорил: "Не воюй с Вильгельмом. Войны не надо. Не затевай кровопролития. Худо будет. Оба вы – хрестьянские государя над хрестьянскими народами!" Я другого чего не касаюсь в нем, а тут правильно рассуждал… Ефимович. А и не только он так считал. Были умные люди! Вот министр Петр Николаевич Дурново говорил: союз надо с Германией, а не война. Насчет Константинополя, насчет проливов – обо всем можно было договориться, ко взаимной выгоде. Германия в нас нуждается, мы – в Германии. У них монарх правит, и у нас – монарх. Или возьмем графа Витте: хотя и масон высших степеней, а то же самое говорил: союз с Германией. Не Германия нас в проливы, в Царьград не пускает, а завсегда – Англия. Испокон веку!

Тут не выдержал – вмешался Шатров.

Спор закипал.

– Ну, это, Панкратий Гаврилович, ты через край – насчет союза с Германией, прости меня за выражение! Какой может быть союз – союз всадника с лошадью? Им чернозем наш нужен, даровая рабочая сила, недра земли. Почему, скажи, пожалуйста, не понравилось нам, когда немцы договорились с Турцией железную дорогу строить Берлин – Багдад? Почему Россия решительный протест заявила, чтобы турки не смели главнокомандующим своей армии Лимана фон Сандерса ставить? Смотри, какой в Германии вой поднялся, когда мы торговые пошлины повысили, – уж тогда чуть до войны не дошло дело! А насчет Константинополя, проливов – не будь ты столь наивен. Уж если, друг, Германия утвердится на Босфоре, то для нас ворота в Средиземное море навеки будут захлопнуты. Замок на этих воротах не турецкий будет, а немецкой работы! Тогда никакого и Константинополя не будет, никакого тебе Царьграда!

– А что же будет? Куда они денутся?

– Никуда. А будет Константиненбург, Кайзербург.

– Ну, ты уж тоже, Арсений… загнул!

– Ничего не загнул. А ты прочитай книгу Трейчке: мы, то есть Россия, да и все славянство, это для них, дескать, только удобрение, компост для будущей германской культуры. А ты – союз!

Здесь еще один голос, отрочески-взволнованный, беззаветно убежденный, вмешался в их спор:

– Да как с ними можно не воевать, когда они проповедуют: "Дейтчланд, дейтчланд юбер аллее!".[3]3
  Германия, Германия превыше всего!


[Закрыть]

То был Володя. Он тоже не ушел с молодежью, и тихонько притаился у плеча старшего брата и жадно слушал беседу.

Рассмеялись. И словно бы впервые заметили, что он тут.

Отец проворчал – не сердито:

– Ишь ты, политик! Сколько раз я говорил тебе, Владимир, нельзя вмешиваться в беседу старших!

И для гостей, как бы в извинение сына, добавил:

– Мы его зовем: "начальник штаба верховного". О! Он вам объяснит стратегическое положение на всех фронтах: и что под Верденом, и на Сомме, и на Рижском.

При этом последнем слове Володя поморщился. Отец понял почему и, улыбнувшись, сказал:

– Ну, вот видите: Рижский фронт вызывает у моего начальника штаба судорогу!

На это Володя не мог не ответить:

– Зато турков гоним вовсю! Эрзерум – наш, Трапезунд – наш. К Багдаду идем. А Брусилов? – Голос у него радостно взвизгнул.

Тут Сычов поощрительно и серьезно спросил его:

– Ну, а сколько вы с Брусиловым пленных взяли?

"Начальник штаба верховного" ответил бойко, без запинки:

– С четвертого июня двести шестьдесят шесть тысяч пленных, двести пятьдесят орудий, свыше семисот пулеметов.

– Это вы молодцы, молодцы!

– Эх, если бы Болгария была сейчас с нами!

Отец, зная, что чем дальше, тем труднее отстранить его от беседы взрослых, снова ласково попытался было это сделать. Но в это самое время Анатолий Витальевич Кошанский, сурово и насмешливо подмигнув мальчугану, произнес веско, раздельно и таинственно:

– Сами виноваты. Это наш кабинет оттолкнул Болгарию. Вернее, министерство наше иностранных дел: злополучная эта нота третьего мая тысяча девятьсот тринадцатого года!

И остановился, наслаждаясь эффектом своей осведомленности. Озадачен был не только Володя, а и Сычов, и Арсений Тихонович, и Никита, и все время молчавший, будто его тут и не было, волостной писарь Кедров.

Наконец хозяин протяжно, раздумчиво проговорил:

– Любопытно, любопытно… Никогда я, признаться, не думал, что так дело обстояло.

– А между тем, господа, это – исторический факт. Я специально занимался этим вопросом.

Кстати сказать, эта последняя фраза частенько излетала из уст Кошанского.

– Специально занимался… И тогда же еще, то есть в мае тысяча девятьсот тринадцатого года, Фердинанд – царь болгарский – сказал: "Месть моя будет ужасна!"

Арсений Тихонович горестно усмехнулся:

– Вот то-то и оно-то, что Фердинанд! И как это было нам допустить немецкого принца на престол славянской страны? И страны, нашей же кровью освобожденной от турецкого ига!

Кошанский развел руками. Не согласился:

– А что ж было делать в ту пору? Не со всей же Европой начинать было войну из-за этого Фердинанда! А ранее этого, как вам известно, герцога Баттенберского немцы воткнули, и опять же Россия-матушка смолчала. Сил не было. Ситуация! И все-таки, я повторяю, кабинет наш (Кошанский из осторожности избегал слова "правительство"), кабинет наш сам виноват в разрыве.

Тут вскинулся угрюмо посапывавший Сычов. Хитренько посмотрел на Кошанского, словно предвкушая, как вечный его вражок попадется в поставленный на него капкан:

– То есть позвольте, позвольте: кабинет, вы говорите, кабинет, а кто же именно? Кто у нас в девятьсот тринадцатом министром-то был иностранных дел?

Анатолий Витальевич понял, куда он гнет, но уклониться от ответа уже нельзя было. С неохотой сказал:

– Ну кто – знаете сами, что Сазонов.

Сычов злорадно захохотал.

– Ага! Сами себя бьете, дражайший Анатолий Витальевич: выходит, по вашему рассказу, что все тот же ваш Сазонов-господин напортил. И вот вам – Распутин: "Надоел мне этот Сазонов, надоел!" Выходит, правильно говорил тобольский наш мужичок?

Кошанский только плечами пожал.

А торжествующий противник его поднялся во весь свой огромный рост и, тряся бородищей и кому-то угрожающе помавая перстом, домолвил:

– Для вас, господа, Сазонов – светлая голова, патриот России, дипломат гениальный, и прочая, и прочая… А я бы на месте государя – да простится мне дерзкое слово! – исправником, и то бы поостерегся его назначить! И знаете почему? А я знаю!

Кошанский дрогнул усом; это означало у него усмешку:

– Не откажите поделиться с нами своею тайною.

– А тайна тут невелика. Масон – ваш Сазонов, старый масон, и высоких посвящений! Нужна ему Россия! Нужен ему крест на святой Софии! Станет он радеть государю-императору! Ему что великий мастер прикажет, то он и сделает!

– Ну, знаете ли, Панкратий Гаврилович, я – юрист, не психиатр, не мое дело ставить диагнозы, но за ваш диагноз я, право, поручился бы: у вас определенно – мания… мания масоника!

Спор переходил в ссору.

Шатров счел нужным вмешаться:

– Господа, господа! – Он встал между ними и приобнял обоих. – Да полноте вам! Люблю вас обоих. Оба вы мне дороги. И – сегодня, в день моей Ольги, у меня в доме? Ну, помиритесь. И не надо камня за пазухой. Подайте друг другу руки. Распутин… Масоны… Бог с ними!

Нехотя, уступая хозяину, Сычов и Кошанский протянули друг другу руки.

И вдруг в это время послышалось:

– Папа, а граф Распутин – хороший человек?

– Что-о?

Смеялись до слез. Даже молчаливый Кедров откинул голову на спинку кресла, снял очки и звонкими взрывами хохотал, закрывая лицо рукой.

На басах погромыхивал бородач. Смеялся сухим своим смехом Башкин. У Кошанского в больших темных глазах заискрилась озорная шутка. Но он сдержался, учитывая возраст Володи. И только сказал:

– Вот, вот, отрок: граф Распутин! Только подымай, брат, повыше…

Наконец Арсению Тихоновичу жалко сделалось сына:

– Да откуда ты взял, дурашка, что – граф?

– Ну, а как же? В газете я прочитал: "Гр. Распутин". А в книгах это – сокращение: «гры» – значит граф.

– Ах, вот как ты рассуждал? Нет, сынок, на сей раз «гры» означает Григорий… И вот что, Володенька: пойди в сад и поищи маму. Она пошла с Аполлинарией Федотовной – показать ей оранжерею.

– Позвать ее?

– Нет, нет… Пойди, пойди, голубчик!

По усыпанной знойным белым песком дорожке Ольга Александровна и Сычова медленно шли к теплице. Хозяйка слегка, бережненько, чтобы гостья не обиделась чего доброго, придерживала ее под локоток.

Старая мельничиха лукаво блеснула на нее оком:

– Теперь поддерживаешь! А сама накормила так, что сейчас бы только на боковую, да и всхрапнуть часок где в прохладце!

Хозяйка обеспокоилась:

– А я-то не догадалась вам предложить! Сейчас же велю привязать гамак. Вон там, над самым Тоболом. Там всегда ветерок.

Гостья отмахнулась:

– Да полно тебе! Я это так: к слову пришлось! А я кремлевого лесу сосна! Хоть и толста, толста, а дюжить долго могу. А вот на скамеечке посидим, под тополею. – Она произнесла эти слова, уже усаживаясь в тени, под большим, шелестящим листвою серебристым тополем. – Да уж, красавица моя, – да садись ты рядком, поговорим ладком! – долго будут гостеньки твои вспоминать этот денек, Ольги Тобольныя! В похвалу говорю. Других этим не очень-то балую. А ты – настоящая хозяюшка: гостям приветница. Ножки – с подходом, ручки – с подносом, сахарны уста – с приговором! И как ты только управилась?

– Да будет вам, Аполлинария Федотовна: загоржусь! Или у меня помощниц нет? И повара из Общественного собрания пригласили, и Дорофеевну привезли. Не считая моих, здешних. Так что…

Дорофеевной звали известную по всей округе дебелую, пожилую повариху, особенно прославляемую по части всевозможной сдобы: куличей, баб, тортов, вафель, хворостов, медового татарского пирога и многого, многого другого. Но отвечала и за повара!

В предвидении свадьбы, именин, крестин или иного какого семейного торжества, Дорофеевну задолго предупреждали, договаривались, выдавали задаток: а то и не допросишься, не дождешься. У нее бывал список домов, где ее ждут, за месяц, за два вперед. Как всякая знаменитость, старуха немножечко привередничала. Две слабости были у нее: хороший кагор и тройка с колокольцами. Кто хотел залучить ее непременно – тот подавал за нею тройку. А еще лучше, если сам приезжал. Соглашалась и на паре, но уж не столь охотно. А на одной – так только сверкнет глазами: "Поезжайте. Сама найму!" Как только она появлялась в доме, обычно за несколько дней до торжества, то учреждалась полная ее диктатура: и хозяйка, и вся прислуга должны были выполнять все ее требования. Чуть что – прощайте! Обычных стряпух, кухарок, горничных заганивала. Молились, чтобы поскорее отъехала.

Но зато и мастерица была, чудодейка была в тестяном делании!

…В знойном разморе, в послеобеденной изнеге гостья долго безмолвствовала. Но Ольга Александровна еще в доме догадывалась, что под видом прогулки и осмотра теплицы Сычова задумала какой-то особый и тайный разговор. Так оно и вышло:

– Ну, ино, хозяюшка, не пойдем уж никуда. Больно ты хорошо место присмотрела. А побеседовать и здесь можно. Помолчала и начала со вздохом:

– Ох-ох-ох! Недаром говорится: себя пропитать да детей воспитать! Поздновато мы с Панкрашей себе дитятко единственное вымолили. Тогда-то, пятнадцать годов назад, казалось вроде и ничего, а теперь вот и подумывай: мы уж с ним старики, а она, деточка наша, только-только в наливе!

Дальше – неторопливый рассказ о том, как "ветру венуть не давали" на доченьку, и она и Панкратий; как заморышком, хворышком росла лет до тринадцати, а потом, на четырнадцатом годочке, как взялась, как взялась, ну что тебе твоя квашонка сдобная, да на добрых дрожжах! Была девчонка, ну просто козявочка, а тут глядим, подрастать, подрастать стала, выхорашиваться… Кровь с молоком, храни ее Христос!

Ольга Александровна улыбнулась.

– Да, она у вас действительно, как пион. Или скорее алая роза. Красивая девочка.

Аполлинария Федотовна вздохнула:

– Алеет, пока молодеет! – И тотчас же – опасливое, непременное, от сглаза, от урока, материнское: – Храни ее Христос!

Ольга Александровна и еще похвалила Веру:

– И видно, что умница, воспитанная, скромная.

Сычова так и прыснула в горстку:

– Веруха-то? Да полноте вам! Уж такая сорвиголова, такая сорвиголова, не приведи господь. Разбойник девка. Гадано, видно, на мальчика, а поворочено на девчонку. Уж я от вас, Ольга Александровна, никакой про нее правды не скрою, хотя и родная мне дочь.

Слова ее звучали что-то слишком торжественно, а когда она добавила: "Чтобы на нас после – ведь на все воля господня! – попреков не было", Ольге Александровне понятен стал и весь смысл этой уединенной беседы двух матерей. Это было самое настоящее сватовство, по всей старинной манере, только присватывалась не мать жениха, а мать невесты.

Затаив улыбку, Шатрова слушала гостью.

– Избаловали мы ее. Иной раз скажу Панкратию: "Отец, сыми ты с себя ремешок!" Ну, где там! А у меня рука не подымается на нее. Нет, видно, правду сказано: учи, когда поперек лавки лежит, не когда – вдоль!

Тут Ольга Александровна сочла нужным оспорить эти домостроевские воздыхания насчет Верухи.

– Да что такого может сделать она, ваша Верочка, чтобы и ремешок! Дитя.

– Ох, не говорите!

И придвинулась поближе, и зашептала:

– Ни воды, ни огня не страшится. На неоседлану лошадь сядет. Однова на корове верхом проехалась! С мальчишками дерется! Страшатся! И только у нее забавы: конь да волосипед. Моду завела, стыдно сказать доброму человеку: в сини, в широки шаровары обрядилась. "Мне так, мама, удобнее на волосипед садиться!" Для конской езды дамско седло ей купили, дорогущее, – сам покупал, – ну, где там! Пришлось продать. Вот она какая у нас «воспитанная»!

И откинулась, и смотрела испытующе на «сватью»: какое у той впечатление от ее страшных рассказов? Ольга Александровна по-прежнему внимала ей благожелательно и спокойно.

Тогда у нее отлегло от сердца, и старая мельничиха смелей приступила к самому главному:

– Правда, иной раз сержусь, сержусь на нее, да и вспомню: молоденька-то и я така же была! – И с добродушной лукавинкой глянула на хозяйку. – Вот я и думаю: в доброе гнездо попадет, в хорошу семью добрая женушка кому-то станет. Свекор-батюшка, свекровь-матушка доучат, чему отец-мать не доучили. Да! – И уж материнская слеза слышалась в ее голосе: – Холь да корми, учи да стереги, да в люди отдай! Ну, тут бы хоть не в чужие! Я ведь о чем мечтаю, милая ты моя Ольга Александровна: как бы нам деток наших – Сережу вашего да Верочку нашу – поженить. И у нас, слава богу, достаток немалый. Сами знаете. С собой в могилу не унесем. Не бесприданница! Не посмейтеся надо мной, старухой. Иная, конечно, застыдилась бы сама начинать: как, мол, это я свою дочку буду навязывать, сватов не дожидаясь! А вы меня знаете: прямоту мою, прямизну. И я вам, как на духу, откроюсь: что нету вашей, шатровской, семьи лучше и для нас милее! Умерла бы спокойно!

Шатрова была растрогана. Однако всего уместнее показалось ей ответить на это необычное сватовство безобидной шуткой:

– Верочка да Сережа – вот и сойдутся две сорвиголовы!

На это Аполлинария Федотовна успокоила ее самым серьезным образом:

– Ничего! Бог даст, и она подрастет, и Сереженька ваш свое, молодецкое, отгуляет.

И вдруг испуганно ойкнула, привстала, как бы порываясь бежать:

– Ой, да смотрите вы, смотрите, где она: на дереве, на ветке сидит… Да и чей-то парень качает ее.

И впрямь: на широкой, гнуткой ветви старой ветлы, на высоте – рукою достать, верхом сидела Верочка Сычова, а внизу стоял Костя и, дергая снизу за привязанный к ветви ремешок, раскачивал ее.

Доносился звонкий смех Верухи и слышалась ее команда:

– Сильнее! Еще, еще! Не бойтесь – не упаду!

Сычова в изнеможении испуга опустилась на скамью, приложив руку к грудям:

– Ох, нет силы самой побежать. Сердце зашлось. Ольга Александровна, матушка!

К ним бесшумным, «бойскаутским» шагом выскочил из-под берега Володя.

– А я вас искал, мама. Сказали, вы в теплице.

Сычова взмолилась к нему:

– Володенька, светик, сбегай ты к ним! – Она указала перстом на Верочку и на Костю: – Скажи, чтобы сейчас же, сейчас же слезала: убьется ведь!

И притопнула гневно ногой.

Володя не преминул успокоить ее:

– Ветла крепкая!

Однако помчался исполнять приказание.

Успокоенная, но все еще не отрывая глаз, Сычова спросила Ольгу Александровну:

– А этот – кто? Паренек-то в белой рубашке… что качает ее? Мы ровно бы его на плотине у вас видели, как проезжали.

– Не бойтесь. Это – наш. Костенька Ермаков… Володин дружок, хотя и постарше его будет года на три… Хороший паренек. Он у нас в доме – как свой.

– Да кто он будет?

– Работает у нас… как плотинный мастер.

– Вон оно что!

В голосе Сычихи прозвучало неодобрение. Поджала губы. Помолчав, сказала:

– Ну, со всяким-то, со всяким якшается! Все-то ей друзья да приятели. Бывало, родительски попеняю ей: Верочка, говорю, добры дела твори, милостыню подавай, тут моего запрету нет, дак ведь и помнить надо, деточка, чья ты есть дочь, какова отца!.. Разбирать же надо людей от людей! Ты его по бедности пожалела, а он уж думает: ты ему ровня. Он уж и за ручку с тобой норовит поздороваться. Ты его у порожка посадишь, а он уж и под образа лезет. Народ-то ведь ныне какой пошел, доченька! Ну, где там: в одно ухо впускает – в друго выпускает. Беда мне с ней, Ольга Александровна, ох-ох!

Тем временем "начальник штаба", придав своему лицу должное выражение, приблизился, замедляя шаг, к роковой ветле.

Вера помахала ему рукой и весело прокричала:

– Володя, Володенька! Вот хорошо-то, залезай скорей сюда – выдержит!

И она уже готова была потесниться.

Но он строго покачал головой и сказал:

– Мама ваша велела вам слезать. Ветка может обломиться!

Вера нахмурилась и сердитым, вызывающим голосом кинула ему в отместку:

– А почему у вас, у Шатровых, качелей нет?

Володя мгновение не знал, что ответить. В самом деле, почему? И вот, как будто даже и достоинство дома Шатровых страдает: гостья же осудила, заметила!

К счастью, нашел ответ:

– Почему, почему! Зачем нам качели? У нас уже все взрослые!

– У вас так получается, уважаемый Панкратий Гаврилович, что Распутин – прямо-таки благодетель державы Российской: он и Сазонова-масона велел убрать, он и до войны не допускал!

– Лжетолкуете, лжетолкуете, досточтимый Анатолий Витальевич! Я только то хотел сказать, что нынешняя наша война с Германией ни на черта нам была не нужна. Да-с! И вы сами знаете, надеюсь, что нашему правительству надлежало делать: неукоснительно надо было хутора, отруба насаждать. Крепкого хозяина множить. Крестьян землицей побаловать: через Земельный банк, за божескую цену, в долгосрочный кредит. Не стали бы и усадьбы громить. Столыпин, Петр Аркадьевич, он знал, что делал: вот я, к примеру, крупный земельный собственник, а вокруг моего большого гнездовья – как все равно охранная гвардия раскинулась бы: собственнички помельче, хуторяне, отрубники. Пойди тогда, подступись ко мне! Ну?!

Он ожидал возражений Кошанского. Но тот с любезно-поощрительной улыбочкой попросил его продолжать:

– Продолжайте, продолжайте, Панкратий Гаврилович. Существенного на этот раз ничего не имею возразить.

– И продолжаю! – Сычов стал похож на поднятого из берлоги медведя. Промышленность наша предвоенная – что скажете? Вот здесь – наш Петр Аркадьевич Башкин, он не даст мне соврать: ежегодный бюджет наш перед этой несчастной войной – это ведь миллиарды рублей. Золотых рублей, батенька!

На этот раз, дрогнув усом, Кошанский перенял слово:

– Всем известные вещи рассказываете, уважаемый Панкратий Гаврилович! Я и не думаю отрицать мощь и богатство богоспасаемой нашей империи накануне сей, воистину несчастной войны. И я, в силу моего призвания и взятых на себя обязанностей… – тут он слегка наклонил голову в сторону Шатрова, – тоже неплохо ознакомился с делами промышленности нашей. Но сейчас не о том речь. Я вижу, Столыпин у вас – "иже во святых". Так вот, позвольте сказать вам, что не только Сазонов, а и он в свое время больно ушибся о вашего тюменского мужичка.

– Знаю. Ну и что?

– Прекрасно! Вероятно, знаете и то, что и убийство Столыпина в Киеве не обошлось без ведома Распутина?

– Да что вы ко мне с ним пристаете! Что я – Распутина взялся защищать, что ли?

– Может быть, я ослышался?

– Оставьте вашу иронию! И при чем тут Распутин, когда убийца Столыпина – террорист Богров!

Тут вставил свое тихое слово доселе молчавший Кедров:

– Богров был сотрудник охранки. Это же известно. Ему как своему агенту полковник Кулябко и пропуск выдал в театр.

Сычов в грозном недоумении к нему оборотился: господи, и этот еще в политику, волостной писарек! Это Арсений все виноват, на равную ногу себя с ним поставил. Видно, забыть не может, что сам когда-то из волостных писарей поднялся! Жаль, что не у меня в доме, а то я показал бы сверчку, где его шесток!

И, ощерившись со злобной ехидцей, он бросил Кедрову:

– Видать, господин Кедров, вы газетку Гессена – Милюкова почитываете, видать!

Неожиданно для него ответил ему на это Шатров, ответил с явным неудовольствием на гостя:

– Ну что ж такого, Панкратий Гаврилыч: газета правительством разрешенная. И мы с тобою почитываем.

Сычов несколько растерялся: с этого боку он уж никак не ожидал нападения. Не только ссоры, а и размолвки с Шатровым он всегда избегал: накладно, большой ущерб можно понести в делах, если с Арсением станешь не в ладах!

Однако слегка огрызнулся и на Шатрова:

– Знаю, что разрешенная, а и зря попустительствуют. А насчет Столыпина я лишь одно хотел добавить: помните, как в Думе он сказал однажды: дайте, дескать, России десять лет покоя, и это будет рай земной.

Кедров жестко усмехнулся:

– Вот, вот, земной рай. А в раю – как в раю: райские висят плоды восемь тысяч повешенных!

Беседою вновь завладел Кошанский. Еще бы! Поверенному Шатрова было о чем рассказать! В апреле этого года он вновь посетил столицу "полюбоваться старухой Кшесинской в «Жизели» (так назывались в шутку командировки его в Петроград) – и вывез оттуда множество слухов о Распутине.

На сей раз поездка была и впрямь нужна: снова, и сильно, зашевелились враги речных мельников; их поверенный – адвокат Рогожкин уж две недели как жил в Петрограде.

Пришлось двинуть Кошанского.

Изыскивая пути и подходы в министерстве, Анатолий Витальевич познакомился в доме своих петроградских друзей со старой, уже отставной, фрейлиной. Кошанский поведал ей тяжбу Шатрова. Она сказала, что может помочь ему. "Любопытно, каким же образом?" – "Я напишу вам записочку к Симановичу, это секретарь Григория Ефимовича". – "Какого такого Григория Ефимовича?" – "Боже мой! Вы, человек общества, прекрасный и опытный юрист, и не знаете?" Тогда Кошанский вспомнил, конечно, что это не кто иной, как Распутин. Из рассказа фрейлины он узнал, что на Гороховой, шестьдесят четыре, ежедневно между десятью и часом дня у Распутина многолюдный прием посетителей. Бывает человек до двухсот. Среди них – и генералы, и купцы, и промышленники, и знатные дамы, и выселяемые в Сибирь немцы, вернее – люди с немецкими фамилиями. Можно заранее записаться на прием. Она, фрейлина, может устроить это.

Кошанский сознался, что у него было страшное искушение принять услуги старой фрейлины и побывать на приеме у старца.

– И что же, так и не побывали?

– Увы, так и не побывал! Взяли меня сомнения: а как взглянет на сие мой досточтимый патрон, Арсений Тихонович? Ведь все ж таки не очень… прям путь. И хорошо, оказывается, сделал, что воздержался. Когда я прибыл сюда, к пославшему мя, на Тобол, и поведал ему все, бывшее со мною в Питере, то есть, je vous demende pardon, в Петрограде, – а в том числе и о своем несостоявшемся искушении – намерении похлопотать о нашем деле через старца, то услышал суровый ответ, что, он, Арсений Тихонович Шатров, не только лишил бы меня за это своей доверенности, но и руки бы мне не подал! Так и не посетил. А много, много интересного порассказали. Феномен, феномен!

Да! Это был поистине феномен. Еще долго будут всматриваться исследователи в эту чудовищную фигуру, в непостижимую судьбу этого простого тюменского мужика, будто бы даже битого не раз конокрада, распутного и полуграмотного, да еще и тупого на грамоту. Сперва яростный друг Распутина, а после враг лютый, расстрига-монах Илиодор вспоминает: "Гришка собирался быть священником. Я учил его эктиниям. Но он настолько глуп, дурак, что мог только осилить первое прошение: "Миром Господу помолимся", а второго прошения уже не мог заучить, а также и возгласы. Я с ним три дня возился и бросил…"

Глуп, туп, дурак. Хорошо, но ведь это же неопровержимая правда истории, что перед этим тупицею, не умевшим заучить даже и первой эктинии, царь-самодержец, чей выспренне-горделивый титул захватывал добрую половину манифестов; монарх обширнейшей в мире империи, тот, кто полагал себя наследником кесарей византийских, обладатель "шапки Мономаха", – стоял же он на коленях перед этим распутным тупицею и конокрадом, целуя ему руку и принимая от него благословение!

И она, именовавшаяся императрицей всея Руси; мать пятерых детей; до замужества – англо-немецкая принцесса; любимая внучка королевы Виктории и в отрочестве ее личный секретарь; воспитывавшаяся в Англии и получившая там обширное образование, – лобызала же она коленопреклоненно, в присутствии супруга, лапищу этого заведомого блудника, неопрятного сорокалетнего проходимца, с ногтями в черной каемке грязи, в наряде гитариста из цыганского хора!

Из осторожности, касаясь всего этого лишь полунамеками и недомолвками, ибо прекрасно знал, что и любой из присутствующих уж вволю успел наслышаться про все это, тщательно избегая слов «царь», «царица», а прибегая к местоимениям «он» и «она», Анатолий Витальевич в заключение воскликнул:

– Нет, как хотите, господа, но это уму непостижимо!.. И ко всему, она же еще и доктор философии.

Он остановился и оглядел всех. Недоверие молчания польстило ему и подзадорило:

– Да, да! Можете не сомневаться: я специально занимался этим вопросом.

Отозвался Никита:

– Что ж, возможно: она же и английская и немецкая принцесса. Там это принято: почетный докторский диплом – "гонорис кауза".

Кошанскому это замечание его было неприятно. Он с выражением высокомерной обиды взметнул бровью, слегка подергал свой вислый панский ус.

Однако ответ его Никите был прост и сдержан:

– Не знаю. Об этом судить не могу. Гонорис кауза, или иначе как… Я, в данном случае, может быть, по своей привычке юриста, оставляю за собой право посчитаться с документом… Однако это всё – частности. Всё в целом, всё в целом, говорю я, это нечто чудовищное, уму непостижимое!..

И впрямь чудовищное!

Вот «Грегорий» бахвалится: "Царь меня считает Христом. Царь, царица мне в ноги кланяются, на колени передо мной становятся, руки целуют. Я царицу на руках ношу. Давлю. Прижимаю. Целую…"

Хвалился и большим!

В глаза он их называет: папа и мама. А за глаза именует царя и еще проще: папашка.

Уже во всем народе, чуть ли не на площадях, говорят, что Гришка "лампадник царский", возжигает якобы лампады на женской половине дворца. От старейшей фрейлины Двора – Тютчевой, еще времен Николая I, женщины безукоризненной чести и воспитания, дочери поэта, исходят слухи, будто Распутин… купает царевен! И что же царь-отец? Покарал Тютчеву? Велел "урезать ей язык", как поступали в таких случаях его давние предки – и Михаил, к даже «Тишайший» Алексей? Нет и нет: а спокойненько вызвал и пожурил, сказал, чтобы больше таких слухов не было.

А слухи все росли и росли!

Вопила в гневе и отчаянии и сотрясала трибуну, однако все еще покорствуя, Государственная дума. Но выпуски с речами депутатов выходили в свет с белыми пробелами-изъятиями.

Бдит цензура! И самое имя – Распутин – в газетах запрещается упоминать.

Казалось, чем больше старец гадит в корону государей российских, тем дороже и милее им становится!

Верховный главнокомандующий – великий князь Николай Николаевич на телеграмму Распутина, что он, дескать, хочет приехать на фронт "благословить армию", – осмелился ему ответить телеграммой же: "Приезжай – велю повесить". С пеной бешенства на губах бегал по своему кабинету Распутин, останавливался, выпивал залпом стакан излюбленной своей мадеры и рычал своему секретарю Симановичу: "Ну, попляшет он у меня, каланча стоеросовая!" (великий князь был огромного роста). И что же? Вскоре Николай Николаевич грубо смещается с поста верховного, и его, как заурядного генерала, перебрасывают на Кавказ. Так велела государю царица. А ей – Распутин. Он злорадствовал, глумился вслед Николаю Николаевичу: "Поехал о Кавказские горы пятки чесать!.."

Играл министрами. Симанович впоследствии вспоминал: "В последний год все министры назначались и увольнялись исключительно по моим и Распутина указаниям".

Царь в своем Царском Селе ждал у телефонной трубки, кого назовет Распутин на пост премьера. А жалобщикам и обличителям старца говорил: "Григорий Ефимович – посланец бога. Его грехи я знаю. Это – грехи человека. Но на нем обитает благодать божия".

Чуть что, и разъяренный «Грегорий» грозился: "Расскажу это Любящему!" Еще и этой кличкой наградил бывший конокрад "государя всея Руси"!

Вот его подлинное письмо заартачившемуся Сазонову:

"Слушай, министр. Я послал к тебе одну бабу. Бог знает, что ты ей наговорил. Оставь это! Устрой, тогда все будет хорошо. Если нет, то набью тебе бока. Расскажу это Любящему, и ты полетишь. Распутин".

Тут все же видна "литературная правка" Симановича. А вот никем не правленная телеграмма Распутина из Покровского – Тобольской губернии царю и царице:

"Миленькаи папа и мама! Вот бес то силу берет окаянный. А дума ему служит; там много люцинеров и жидов. А им что? Скорее бы божьего памазанека долой. И Гучков, господин, их прихвост, клевещет, смуту делает. Запросы. Папа, Дума твоя. Что хочешь то и делай. Какеи там запросы о Григории. Это шалость бесовская. Прикажи. Не какех запросов не надо. Григорий".

Отпетые международные проходимцы-марвихеры, спекулянты, валютчики и, наконец, заведомые шпионы окружали нечестивого старца: банкиры Манус и Митька Рубинштейн (Дмитрием заочно его никто не именовал), Симанович и князь Андроников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю