Текст книги "Шатровы (Книга 1)"
Автор книги: Алексей Югов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Вторая, и окончательная, произошла уже в январе девятьсот шестого.
Бабушкины и Кедровы – и в Сибири, и на Дальнем Востоке, и в Маньчжурской армии – оправдали доверие того, кто послал их туда.
"Красноярская республика" тысяча девятьсот пятого года продержалась на три дня больше, чем Парижская коммуна! Семьдесят пять дней Совет рабочих депутатов, возглавленный большевиками, был подлинным правительством города и области. Царские власти бежали, попрятались либо заключены были в тюрьму.
"Читинская республика", где большевики возглавили восстание и власть безраздельно, отбросив на задворки меньшевиков, распростерла власть Советов рабочих, солдатских и казачьих депутатов не только на Читу, но и на все Забайкалье.
Пятитысячный гарнизон Читы отдал себя в распоряжение Совета.
И Великий сибирский путь, и правительственный телеграф перешли под надзор комитетов: на передвижку поезда требовалось комитетское дозволение. Возвращавшиеся восвояси битые генералы из штаба Куропаткина предпочитали ехать в гражданском платье, не кичась, как бывало, своими золотыми, с зигзагами, погонами и красной подкладкой генеральского пальто. Не заявляли требований не то что на отдельный вагон, а на купе.
Дело дошло до того, что сам железнодорожный телеграфист решал, передавать ему вот эту царскую телеграмму или не передавать!
Когда царь по совету Витте решил дать телеграфный приказ Ренненкампфу в Харбин – немедленно образовать карательный поезд и двинуться с ним навстречу поезду Меллера, то пришлось подавать эту телеграмму самодержца через… Лондон и Пекин!
Но и местному жандармскому ротмистру, и воинскому начальнику, и губернатору заведомо мнилось, что где-где, а уж в этом "богоспасаемом городке на Тоболе" извечно будет стоять житейская, хлеба ради насущного, суетня и непробудная политическая дрёма. Исправник Лампадников, увеселяясь в своем кругу, говаривал, подправляя с лукавым прищуром свой лихой ус: "У нас революцией и не пахнет. Откуда? Какая-нибудь парочка ссыльных?!"
И сперва недоумением, а потом и ужасом опахнуло царские власти городка и губернии, когда стремительно созданная здесь Кедровым, переброшенным из Красноярска, боевая дружина РСДРП отбила партию смертников из-под ощетинившегося штыками крепкого конвоя; когда им же созданный Комитет железнодорожных рабочих и рабочих завода Башкина, охраняемый той же неусыпной и неуловимой боевой дружиной Кедрова, осенью и вплоть до средины декабря стал грозной, истинной, хотя и в глубокой тайне большевистского подполья укрытой властью – не только над станцией и вокзалом, но и над городом; когда деревянные улицы его, казалось, трещали временами, распираемые мятежными многотысячными шествиями под красными, а инде и черными, траурными знаменами, как только известным становилось, что во дворе тюрьмы царскими палачами приведен в исполнение очередной смертный приговор.
Был случай, когда одною только угрозой – немедленно штурмовать тюрьму – многотысячная толпа железнодорожных рабочих и горожан, поднятая Кедровым, заставила военно-полевой офицерский суд, заседавший в тюрьме, трусливо отступить: пятеро солдат местного гарнизона, похитившие из военного склада несколько ящиков с винтовками и передавшие их на вооружение большевистских боевых дружин, подлежали по всей силе военных законов немедленному расстрелу. Но под грозный рев окружавших тюрьму скоплений разъяренного народа – рев, проникавший и под тюремные своды, вынесен был приговор вопреки обычаю и беспощадной букве военно-полевой расправы: вместо неминуемой, казалось бы, смертной казни – лишь исключение из воинского звания и ссылка… в Сибирь.
Управляемый Кедровым и большевистской группой РСДРП железнодорожный рабочий комитет стал в те дни и для города как бы некой управой и судебным трибуналом: через голову притихших, отодвинутых в сторону властей не только рабочие, а и обыватель все чаще и чаще стал приносить свои жалобы.
Однажды перед комитетом в комнате вокзала, самовольно захваченной у начальства, предстал тогда еще мелкий заводчик, хозяин механических мастерских – Петр Аркадьевич Башкин. Рабочие принесли на него жалобу, что у него на заводе – все еще одиннадцатичасовой, до изнурения и одури доводящий человека, каторжный труд; что "штрафами да вычетами задушил": сорок пять копеек поденная у него плата, а иной раз больше половины вычету!.. А в цехах дышать нечем – грязь, духота, копоть, пекло!..
И бельгийской выделки инженер-заводчик, обычно всегда элегантный, горделиво-сухой, немногословный безотлагательно явился на вокзал и, стоя перед столом заседавших по его делу комитетчиков, с кепочкой в руках, одетый в производственную робу, давал объяснения, оправдывался и клялся, что больше этого не будет, что это, видите ли, еще не устраненное им наследие от покойного отца.
С тем был и отпущен, получив строжайшее предупреждение. Ушел, скрежеща зубами…
Городской комитет РСДРП был в ту пору общий с меньшевиками, «объединенный», как тогда говорили. И меньшевики возмущались, что Кедров так широко простирает силу и власть железнодорожного рабочего комитета на дела города. А между тем создание в самом городке Совета рабочих депутатов было бы опрометчивым и опасным: рабочий пролетарский массив сосредоточен был именно в железнодорожных депо, на вокзале, и Кедров рассчитанно не хотел уходить из этого пролетарского гнездовья, где меньшевиков-ораторов запросто сдергивали за рукав пиджака с трибуны и куда не смели показываться полиция и жандармы!
Он действовал в этом вопросе уверенно: именно так ему и советовал действовать Владимир Ильич, когда в ноябре он, Кедров, побывал у него в Финляндии.
Стоило Кедрову закрыть на минуту глаза, и вот он вновь явственно, всем сердцем, вскипавшим вдруг радостью, начинал слышать этот упругий, светлый и звонкий, слегка грассирующий на р голос Ленина – голос, в котором слышалась и титаническая, необоримая воля, и прозрение в грядущее, и бичующая ирония:
– Да, да, уважаемый товарищ! И вы этим не смущайтесь. У вас, в Сибири, на крупных станциях железных дорог при небольших городках, где население в подавляющем своем большинстве разночинцы, мещане, мелкая буржуазия, – там, говорю я, вы совершенно правильно поступаете, опираясь на комитеты железнодорожных рабочих. Совершенно резонно. Архиправильно! Что? «Меки» против? Чепуха! А вы на этих господ не обращайте внимания! Такая уж их политическая натура – вечно путаться под ногами!"
Останавливается против Кедрова. Слегка откинув свою мирообъемлющую, с большой залысиной над огромным лбом, могуче-благородную голову, чуть покачиваясь с носка на каблук. И вдруг, отступив на шаг от собеседника, произносит раздельно, четко, категорически, и Кедров чувствует, весь подобравшись солдатски, что эти вот слова Ленина, они – директива, воля ЦК:
– Повторяю, товарищ: у вас, в Сибири, на больших станциях, железнодорожные комитеты суть народно-революционная власть. И, при условии партийного руководства, смело считайте их органами, вполне аналогичными Советам рабочих депутатов. Вполне аналогичными!..
…Обладая всеми навыками, чутьем и строжайшей, неослабевающей волей к полной, безупречной конспирации, жестко воспитывая в том и руководимую им группу РСДРП, Матвей Кедров все ж таки превосходно понимал, а иной раз и видел, что и после пресловутого манифеста искусная и скрытая слежка неотвязно ведется за ним по-прежнему, хотя и приведенными в состояние как бы временного паралича властями.
Понимая это, он отнюдь не позволял себе хотя бы и ничтожные послабления по части обычных приемов и ухищрений опытного подпольщика, ставших для него как бы "второй натурой". А уж кое-кто из работников подполья считал это все пережитком, анахронизмом: зачем, мол, все это, когда народная революция вот-вот победит?!
Охранка сибирских городов порою терялась от его многоликости, от этих его изощренных и в то же время ставших привычными для него приемов и ухищрений конспирации. Матвею Кедрову, едва только замечал он двуногую ищейку, достаточно было забежать на несколько считанных секунд в какой-либо глухой двор или парадный подъезд, чтобы вновь появиться на улице уж совсем с другой бородой и усами, а либо вовсе без бороды и усов, словно из моментальной парикмахерской, в другом головном уборе – короче говоря, в мгновенно преображенном и неузнаваемом обличье.
Он обладал многими фамилиями, законными, паспортными; являлся под многими кличками.
Схватить Кедрова на каком-либо из митингов, шествий, массовок не удавалось, ибо, как почти всегда значилось в донесении, "оратора обступала и прикрывала собою огромная толпа народа…"
Прикрывала собою! Да не в этом ли, глазами врага увиденном обстоятельстве и заключена была главная тайна недосягаемости Кедрова в те дни для когтей охранки?
Гарнизон городка был шаток. Облавы с привлечением солдат обычно срывались: Кедров и еще несколько рабочих-большевиков, презирая явную опасность неминуемой смертной казни, если только схвачены будут в казармах, успели раскинуть в полку, размещенном в городке, сеть военных пятерок.
И в то же время, готовя силы к вооруженному восстанию, Матвей Кедров всеми и всевозможными путями изыскивал и накоплял оружие. Но какой же это был мучительно медленный, смертельно опасный и в то же время до слез жалостный путь и способ вооружения! Не раз осматривал он с руководителем военных пятерок, прапорщиком, свой горестный «арсенал». И чего-чего тут только не было! Барабанное револьверное старье – «бульдоги» и «лафоше»; самодельные, в железнодорожных мастерских изготовленные из водопроводных труб бомбы-македонки, похожие на картошку; и наконец, – но это уже было гордостью и отрадой! – десять наганов, один маузер, два десятка винтовок, с тремя обоймами патронов на каждую.
С этим вот и надлежало начинать!
Повторить похищение винтовок из воинской части не удалось: они взяты были после того под строжайшее офицерское наблюдение. Командир полка перед строем грозно предупредил, что не только что за передачу винтовки в руки "внутреннего врага", но и за утрату ее по причине злоумышленного нападения виновного ожидает расстрел.
А все ж таки было в руках группы Кедрова оружие, а вернее – орудие, на которое он полагался больше всего, за которое отдал бы и не такие «арсеналы»: большевистское слово, типография! И она была самодельной: ее полностью, целиком отлили и выковали ему рабочие железнодорожных мастерских. Человек средней силы в случае крайней опасности мог и один перетащить ее на новое место. Листовки, зовущие солдат повернуть штыки против царя, на защиту трудового народа, стали неистребимы в казармах. Солдаты ласково звали их «пташками». Шрифт добывали Кедрову рабочие частной типографии, похищая его на одну только ночь – ночь выпуска прокламаций. А потом возвращали. И хозяин, когда в его руки попадала очередная листовка, всякий раз недоумевал: до чего же схожий набор у его газеты и у этих листовок!
Власти городка взывали о присылке надежных войск: "по причине особой крепости тайной организации РСДРП в городе и установленного наличия стянутых из разных мест Сибири и России боевых, отлично вооруженных дружин, с целью вооруженного восстания, ниспровержения установленных властей и захвата железной дороги".
Если бы знали они, что вся-то численность большевистской группы, во всем городке, не досягала и восьмидесяти! А «стянут» был из других мест Сибири один только человек. Правда, человек этот был Матвей Кедров!..
Вооруженное восстание в городке должно было начаться по сигналу из Омска. Его не было. И в Омске тоже был «объединенный» комитет!..
В этот миг пришла страшная весть о разгроме пушками царской гвардии вооруженного восстания в Москве.
Но и тогда не дрогнули большевики Сибири! Великий сибирский путь стягивал силы боевиков к Чите, Красноярску, Иркутску…
Но для группы Кедрова страшнейшим и роковым событием стал внезапный ввод нового полка, перенасыщенного унтер-офицерским составом, сверхсрочниками, фельдфебелями и офицерами. Старая воинская часть в одну ночь была погружена в теплушки – вывезена на запад.
Теперь нечего стало и думать о начале восстания: надо было спасать организацию от разгрома, людей от гибели. Полиция и охранка осатанели.
В эти-то вот страшные зимние дни в городок приехал Арсений Шатров. После того памятного митинга он из осторожности отсиживался у себя на мельнице. Крайняя деловая нужда – продажа крупной партии «парижского» масла датским экспортерам, гнездившимся в городке, вынудила его прибыть для свидания с ними.
Под вечер, на закате, в легких саночках-одиночках мчался Арсений Шатров длинной и уныло-пустынной улицей городка, направляясь к себе домой, на мельницу.
Стужа стояла, как говорят в Сибири, с копотью. Да только Шатрову ли было ее страшиться! Поверх барнаульского полушубка, схваченного ремнем, на нем был огромный, опашистый тулуп с подъемным высоким воротом, шапка-ушанка, кожаные ямщицкие рукавицы-верхонки поверх теплых варежек, ну и, само собой, валенки.
Шатров нередко выезжал из города "на ночь глядя". Грабителей он не боялся: "Отобьюсь!" Конь был надежный, уносливый; кнута не надо: только крикни, щелкни медной бляхой голубых плоских вожжей по широкой, могуче-мясистой спине – и поди угонись! Это был бурой масти крупный и сильный рысак, его гордость, которого, впрочем, без всяких затей, а следуя простому обычаю Сибири, он так попросту и звал – Бурко.
Настроение у него в тот час было отличное: всю партию масла – триста пудов – датчане приняли у него по самой высшей цене, да еще и наговорили кучу лестных слов о его уме, деловитости, честности; что он далеко пойдет; что если бы таких людей было побольше в коммерческом мире России, то… И что они охотно будут кредитовать его в счет будущих маслопоставок. "То-то Ольга моя обрадуется!" Улыбаясь при одном только воспоминании о ней, решил, что сперва подшутит: скажет досадливо, что продешевил. А между тем уж заплатил полностью все деньги за великолепный для нее рояль, по случаю, – сам проследил за погрузкою и отправкой. Давняя ее мечта!
Вдруг Арсений Шатров заметил, что впереди, вдоль занесенной снегом улицы и в том же самом направлении, быстро, но неверными шагами, делая зигзаги то вправо, то влево, чуть не к самым воротам дворов, движется какая-то странная фигура: "Пьяный, наверно: вот сунется где-нибудь в сугроб да так у чужих ворот и окоченеет!"
А человек и впрямь худенько был одет: пальтишко, не шуба, шапчонка, сапоги, – добро бы хоть валенки!
Шатров на своем Бурке мог бы скоро догнать его. Но он даже и нарочно попридержал лошадь: захотелось все-таки узнать, что это за человек, пьяный ли и зачем он такие делает зигзаги. Вот подбежал к чьим-то воротам, явно – к чужим; отмахнул калитку, глянул вовнутрь двора, захлопнул и… отбежал. "Что за чертовщина?!"
Шатров ехал за ним в некотором отдалении и с любопытством смотрел на эти его зигзаги.
Вот переулок налево. Человек поспешно кинулся туда и – отпрянул обратно, на улицу. А когда саночки Шатрова поравнялись с тем переулком и Арсений Тихонович глянул налево, в глубь переулка, то ему стало вдруг понятно, почему человек отпрянул: во всю ширь переулка, цепью, ускоренным шагом, с явным намерением выбежать на улицу, пресечь путь и окружить, шли солдаты с винтовками на руку.
А сбоку от них, возле самых дров, шагал какой-то полицейский чин. Вот он выметнул руку в перчатке, указал перстом на человека, выхватил висящий у плеча свисток и пронзительно засвистел. Солдаты побежали. Побежал и полицейский по тротуару, чуть приотставая.
Человек остановился посреди улицы. Он понял, видно, что ему не уйти. Выхватил из кармана револьвер. И, слегка поводя им навстречу солдатам, ждал…
Арсений Шатров понял все: ясно было, что окруженный решил не сдаваться живым. Раздумывать было некогда. Медная пластинка вожжи шлепнула о круп Бурого. Он наддал. Но накоротке рысак не успел еще, однако, развить всю свою бешеную скорость. Саночки неслись прямо на человека.
– Э-эй!..
Человек с револьвером досадливо посторонился, чтобы не ударило оглоблей – не сшибло с ног.
Что в этот страшный миг подумалось ему?
Солдаты близились.
Шатров натянул левую вожжу – санки снова понеслись на человека, стоявшего, как затравленный сохатый, посреди белой, снежной улицы.
И вдруг, поравнявшись с ним со спины, Шатров, еще загодя скинувший рукавицы и весь изготовившись, рванул всей своей силой человека с револьвером, повалил его навзничь поперек своих саночек.
Только теперь поняли приостановившиеся было солдаты, что произошло. Крикни Шатров заранее этому человеку, что, дескать, изготовься, спасать тебя мчусь, – его предупреждающий крик услыхали бы и солдаты и жандарм, и, конечно, кинулись бы со всех ног помешать!
А теперь, когда они опомнились и закричали: "Стой!" – и побежали вдогонку, могучий шатровский Бурушко уж пластал во всю свою рысь!
Один, другой солдат приложился и выстрелил вслед, – но где уж там! А через какую-нибудь секунду Шатров круто повернул в первый переулок направо, и саночки исчезли из глаз преследователей…
Так на заимке Шатрова, на мельнице, в январе тысяча девятьсот шестого года появился новый писарь-конторщик, он же и кассир. А все давно знали, что хозяин извелся, отыскивая на эту необходимейшую должность подходящего, хорошо грамотного человека. Так что никто и не удивился.
Правда, писарек уж слишком был грамотный – отлично владел двумя иностранными языками: немецким и французским; мог бы прочесть, пожалуй, неплохой, общедоступный курс лекций по философии; досконально изучил Маркса; обладал кой-какими сведениями в химии, правда несколько своеобразными: ну зачем, например, писарю-конторщику речной маленькой мельницы уметь делать… бомбы? Или изготовлять казенные печати? Да и случись у него нужда в заработке, так в любом городе ни одна театральная парикмахерская не отказалась бы от его услуг в качестве гримера: работал на диво! Теперь никто не узнал бы в нем того рыженького, с жидким усом рабочего, что произносил речь с паровоза, или того седенького интеллигента, который метался на заснеженной улице, когда его спас Арсений Шатров!
Словом, перегружен был шатровский мельничный писарек совершенно излишними по его службе знаниями!
К счастью, об этом, кроме самого Шатрова, здесь и окрест никто не знал, не ведал. А у самого Матвея Матвеевича Кедрова было еще одно замечательное уменье-знание: как скрывать свои знания от людей. А то вот удивились бы – и на мельнице, да и в окрестных селах!
Впрочем, удивились: что неблагодарный он оказался к Шатрову. Так и говорили: он, мол, его разыскал, привез; одел и обул; жалованье какое ему положил, а видать, что человек нуждался! И на вот те: переманил его у Шатрова земский начальник Лавренков – переманил в волостные писаря! Да и куда переманил: тут же, в пяти каких-нибудь верстах, в Калиновку, в волостное правление!.. Месяца у Шатрова не прослужил! А впрочем, слыхать, без обиды расстались. Дак ведь Шатров – мужик неглупой, понимает, поди: рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше! У волостного-то писаря жалованье, конечно, побольше. Опять же и начальство над крестьянами, да и большое: без волостного писаря куда денешься, какую бумагу справишь?!
Так поговаривали иной раз окрестные крестьяне-помольцы шатровской мельницы, ожидающие на своих возах помола.
Писарька вспоминали добром на шатровской мельнице: обходительный был человек, не шумливал на народ!
Еще осенью тысяча девятьсот пятого года и царю, и его премьеру Витте, "графу Полу-Сахалинскому", как прозвали его за отдачу японцам пол-Сахалина, и Столыпину, и, наконец, великому князю Николаю Николаевичу, этому спириту и мрачно-неистовому человеконенавистнику, которого толкали в диктаторы, а он упирался и грозил застрелиться у ног царя, если тот не подпишет конституцию, – всем им стало до ужаса ясно, что, не усмирив Сибирь, не подавить и революцию в России.
А в Сибири и на Дальнем Востоке дело дошло уже вплотную к захвату власти.
Вот что постановило солдатское собрание в Чите в конце ноября тысяча девятьсот пятого года:
"Принимая во внимание, что теперь по всей России восстал рабочий класс под знаменем социал-демократической рабочей партии, а за ним поднимается и крестьянство, мы заявляем, что мы сами, крестьяне и рабочие, сочувствуем их борьбе, вместе с Рабочей партией отвергаем Государственную думу, где не будет наших представителей, и требуем окончательной отмены монархии".
Окончательной отмены!
Иркутский губернатор Кутайсов через два дня после царского манифеста телеграфирует в Петербург: "Брожений между войсками громадное, и если будут беспорядки, то они Могут кончиться только смертью тех немногих, которые еще верны государю. На войска рассчитывать трудно, а на население еще меньше".
Вот тогда-то и решено было на тайном царском совете пропороть насквозь весь Великий сибирский путь двумя встречными карательными поездами – двух баронов.
Западный "поезд смерти", барона Меллера, отошел из Москвы в ночь на первое января тысяча девятьсот шестого года с Курского вокзала, имея на себе сводный отряд императорской гвардии.
Барон, во главе офицеров, обильным, с провозглашением здравицы в честь "обожаемого монарха", пиром встретил в поезде Новый год. Этим и открыл экспедицию.
Всем солдатам было выдано по бутылке пива.
Уже в Сибири отряд поезда еще больше возрос за счет нескольких сотен казаков.
Приказано было нигде долго не задерживаться: "пронзить всю Сибирь молнией беспощадной кары". А потому к приходу поезда на какую-либо крамольную станцию местная охранка или военный прокурор уже должны были приготовлять для барона список подлежащих расстрелу.
Местами же отряд барона сам устраивал внезапные вылеты-облавы.
Жизнь офицерского состава протекала размеренно.
До десяти утра в салон-вагоне барон с офицерами пьют чай; в двенадцать – завтрак из трех блюд; продолжается он часа три. В шесть часов – обед из пяти блюд; длится он тоже три часа. Ну, а дальше – там уж каждый по своему усмотрению.
Впрочем, обед не служил для барона задержкой и помехою в его "служебной деятельности". Напротив!
Вот к нему, возглавляющему офицерское застолье, обращается некто Марцинкевич. Это – телеграфист поезда. Он просит разрешения барона доложить ему об одном арестованном. "Пожалуйста!" Оказывается, арестованный – тоже телеграфист одной из станций. Отказался передать «высочайшую» телеграмму.
Барон, покуривая сигару и отхлебывая «Марго», благодушно роняет:
– Ну что ж? Так расстреляем его!
Но оказывается, это не все у Марцинкевича. Кстати сказать, у него особая специальность в карательном поезде: как только поезд останавливается на подозрительной станции, Марцинкевич в сопровождении охраны несется в телеграфное отделение, выхватывает у телеграфиста все ленты и прочитывает их тут же. Если телеграфист – «красный», если он подчинялся комитету, Марцинкевич немедленно приказывает взять его в поезд. Это означало расстрел…
– Так вы говорите: еще двое?.. Ну, трех расстреляем.
Марцинкевич почтительно отступает, удовлетворенный.
Его перед лицом барона сменяет офицер. Некто Ковалинский: им также арестованы двое.
– Ну что ж? Причислим и этих. Всё?
Нет, оказывается, не всё. Оказывается, есть еще один: захвачен в солдатской теплушке, переодетый в солдатское. Агитатор. Большевик РСДРП.
Барон все так же благодушно соизволяет, отхлебывая «Марго»:
– Чудесно! Значит, сегодня же вечером – всех семерых!
Его учтиво поправляют:
– Шестерых, ваше превосходительство.
– Ну, шестерых так шестерых!
И, огрузневший, встает и удаляется: на отдых.
А в салон-вагоне закипает чуть ли не ссора между двумя лейб-гвардейцами. Тарановский начал делать расчет: сколько человек надо назначить сегодня ночью для производства расстрела этих шестерых? Князь Гагарин слушал-слушал его и наконец не выдержал – взорвался:
– Нет, позвольте, почему ж это так?! Ведь это обидно: и тогда из вашей бригады был наряд, и теперь – тоже?! За что ж вам, второй бригаде, такая… preferance?.. – Это он для большей язвительности по-французски.
Они – друзья, князь Гагарин и Тарановский. Но сейчас дело дошло чуть не до дуэли. Их помирили. «Справедливость» была восстановлена: в ночном расстреле приняли участие офицеры и солдаты из обеих гвардейских бригад. Для поезда Меллера отбирали надежнейших офицеров и нижних чинов из всей третьей гвардейской дивизии.
В эту январскую ночь стояла лютая стужа. Не учли, что на морозе смазка ружей густеет, и оттого было много осечек. Да еще и расстрел производили при свете фонаря: почти всех выведенных на расстрел приходилось потом добивать на снегу, в упор. Произошел перерасход патронов.
Досадуя по этому поводу, барон сказал:
– Впредь прошу вас, господа, даром патронов не тратить: стреляйте в затылок.
Исполнительность подчиненных превзошла все его ожидания. Доложили, что теперь количество патронов, расходуемых на расстрел, вдвое меньше, чем число расстреливаемых.
Меллер был приятно удивлен:
– Но, позвольте, господа, как же это возможно?
– А мы, ваше превосходительство, подбирали предварительно по росту, парами, ставили их тесно один другому в затылок, и тогда на двоих достаточно одного патрона…
…Вот в такой-то поезд, уже на обратном его пути, и должны были в феврале тысяча девятьсот шестого года забрать Шатрова.
Но, тайно предупрежденный из города, он успел нонью скрыться и свыше двух месяцев скитался в Тугайских степях, готовый, если уж ничего не останется больше, с помощью знакомых ему по его торговым делам друзей-казахов и старообрядцев Алтая бежать и дальше, за границу.
Обошлось. А вскоре военное положение в Западной Сибири было снято.
Когда же Арсений Шатров по возвращении был вызван на допрос к прокурору, уже не военному, то оный признал вполне достаточным его объяснения, что он, дескать, не бежал, а просто-напросто совершил длительную поездку в степи в связи с возникшим у него намерением заняться коневодством. В доказательство он предъявил прокурору несколько предварительных торговых соглашений его, Арсения Шатрова, с местными баями.
Поверил или нет прокурор его объяснениям в глубине своей судейской души, это осталось для Арсения Шатрова неизвестным.
Отпуская его, прокурор сказал:
– Я вам верю, господин Шатров. И дело ваше направлю на прекращение. Но прошу вас, для вашей же собственной пользы, для благополучия вашей семьи и для преуспеяния в делах, помнить мой совет: оставьте эти общения. Вы меня понимаете. Ваш путь – не их путь! Вы – промышленник, человек дела, обладатель ценза, и, как мне довелось узнать, в силу моих обязанностей, ценза довольно значительного… Что вас может связывать с ними?! Не играйте с огнем!..
Да! Десять лет тому назад, во времена барона Меллера, такая вот беседа, какая сейчас происходит в гостиной Шатровых, была бы подлинно игрою с огнем. Ее завершением был бы "столыпинский галстук"; в лучшем случае – каторга! Но это был девятьсот шестнадцат ый, а не девятьсот шестой. Теперь и в городском Благородном собрании, за картами, частенько не щадили ни царя, ни царицу.
Намекали на измену Александры Федоровны и для наивной конспирации обозначали ее "гессенской мухой", изощряясь в остротах о вреде мух вообще, а этого «вида» в особенности. Открыто хвалили депутата Государственной думы Маклакова за его статью, где он рассуждал: можно ли вырвать руль у беспутного шофера на краю бездны или же это грозит гибелью?
Сейчас Арсений Тихонович первым поддержал разговор на опасные темы. Только легким взметом бровей указал Ольге Александровне проверить, нет ли в столовой прислуги.
Беседовали в "уголке под баобабом".
Молодежь веселилась, не обращая внимания на старших.
Танцевали, пили кофе, ели мороженое, выбегали в сад; кто-то сзывал кататься на лодке.
Раиса отказалась. У нее были на то две особые причины. Одна была явной для нее, и сейчас она горько раскаивалась в том, что, собираясь из города в глушь, она оделась так невзыскательно и не по моде. Теперь вот приходится прятать ноги под кресло: туфли-то с тупыми носками и на простом низком каблуке!
А от другой причины, осознай бедная девочка причину эту ясно, явственно, она закрыла бы лицо руками: у нее попросту не хватило сил уйти отсюда, потому что и этот доктор с голубыми, страшными глазами – он тоже остался со старшими, не поехал на лодке.
Спокойно и многозначительно, впрочем без особого нажима, Арсений Тихонович сказал: "Господа, я надеюсь?.." Все его поняли. И тогда, уже не остерегаясь, он так ответил на слова Кошанского:
– Что ж, к тому шло! Если Штюрмер – премьер, то Сазонов здесь неуместен. А жаль, жаль Сергея Дмитриевича; светлая голова!
И вдруг из угла дивана прогудел мощный, шумящий бас Панкратия Гавриловича Сычова:
– Чего тебе его жаль? Вот уж не ожидал от тебя, Арсений! Туда ему и дорога, этому вашему Сазонову. В этакое кровавое побоище нас втянул. Уж два года воюем, страшно сказать, против четырех держав! В сапоги кровь заливается!.. Английский подергунчик ваш Сазонов. Масон!
И тяжело закряхтел, сбрасывая послеобеденную дремоту и готовясь поспорить.
Шатров промолчал.
Зато лукаво и едко усмехнулся Кошанский. Они с Панкратием Сычовым знали друг друга лишь шапочно, встречались редко, но взаимно питали друг к другу плохо скрываемую вражду.
– Ну, это – известный пунктик ваш, уважаемый Панкратий Гаврилович. У вас все масоны. А может быть, даже ж и д о-масоны? А?
– Что вы меня исповедуете? Вы не духовный отец, а мой не последний конец!
– Я вас вовсе не исповедую. Мы просто беседуем с вами. Я вас не понимаю.
– Чего тут не понимать!
Умиротворяюще вмешался хозяин:
– Господа, господа!
А внутренне усмехнулся: еще недавно, при встрече в Благородном собрании, Панкратий тайно предостерег его: "И чего ты, Арсений, не понимаю, вверился так этому Кошанскому: юрисконсультом он у тебя. Во все свои дела его пущаешь. В доме, слыхать, как свой… Остерегайся сего горделивца: злокозненнейший масон!"
Тогда он, Шатров, только расхохотался от всей души и, приобняв великана, повел его ужинать в ресторан Собрания.
И вот опять он со своими «масонами»! И где же? У него в доме, да еще на празднике его Ольги! Надо, надо гасить уже начинающуюся ссору.
Но Анатолий Витальевич Кошанский, быть может под влиянием шампанского, сегодня что-то оказался задирист. Улыбка предвкушаемого уязвления змеилась на его красивом, гладко выбритом лице, под длинными, вислыми усами:
– А знаете, дорогой наш Панкратий Гаврилович, – это я опять о Сазонове – его деятельность оценивал весьма сходно с вами один наш знаменитый земляк…
И остановился.
Сычов с неприязненным, мрачноватым любопытством побудил его продолжать: