Текст книги "Шатровы (Книга 1)"
Автор книги: Алексей Югов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Думал ли Арсений Тихонович года два тому назад, что под рукой у него из этого вихрастого мальчугана, вечно торчавшего на плотинах, когда он самолично вел ответственную перехватку, вырастет вскоре незаменимый ему помощник по многотрудной и хитрой плотинно-речной науке!
А теперь, когда случалось уезжать по делам, Шатров спокойно покидал самый разгар плотинных работ на Костю Ермакова.
Он и оклад положил ему, как все равно мастеру. Только просил его широко не оглашать этого: не было бы зависти у других, а хотя бы и у того же братца родимого – у Ермакова Семена.
Сычов и Костя беседуют-кричат под грозный, всеподавляющий рев водосвала.
Мальчонкой-пастушком кажется шатровский плотинщик рядом с могуче-громоздким чернобородым великаном.
На них глядят от солдаткина воза. И хорошо, что Сычову не слыхать, что говорят о нем!
Кто-то помянул о сычовских капиталах, о том, что на мельнице у него худое обращение с помольцами. А другой – что совсем недавно Сычов "в киргизцах" купил не то двести, не то триста десятин ковыльной, от веку не паханной степи:
– Господи милостивый! Зоб полон, а глаза все голодны! И куда ему одному столько землищи?
– Не тужи по земле: саженку вдоль да полсаженки поперек – и будет с нас! А он, Сычов, новое, слыхать, дело затевает; скота неисчислимое множество закупает, бойню строит, кожевенный завод: на армию, вишь, седла, упряжь, сапоги хочет поставлять. Ну, и мясо…
У солдата на деревяшке от вдруг вспыхнувшей злобы блеснули белки глаз:
– Им война хоть и век не кончайся: кому – война, кровь, калечество да гнить в окопах, а этим господам Сычовым-Шатровым – им только прибыля, да пиры, да денежки отвозить в банку!..
От мельницы возвращается к своему возу запыхавшаяся дебелая солдатка:
– Ну, мужики, слезайте с возу, отходите: сейчас карьку своего буду запрягать – велят подвезти поближе… Засыпка на раструсе сказал: сейчас тебе засыпать… – А ты чего, Марья-крупчатница? Ты про свою очередь узнала? Стоит, как святая! – Это она прикрикнула на другую солдатку, из чужой деревни.
Та испуганно, как школьница, застигнутая на шалости, заморгала ресницами – длиннющими, дна не видать! Уставилась на старшую вопрошающими золотисто-карими глазищами:
– Дак нам здесь ведь без очереди мелют – солдаткам. У меня и ярлычок – розовый.
Та сердито рассмеялась, передразнивая ее:
– "Без очереди… ярлычок розовенький"! А мастеру-то крупчатному ты его объявляла?
– Нет.
– А откуда же он знать будет, что ты солдатка?
– И верно!
– Ну, то-то. Сонная тетеря! Тебя только и посылать на мельницу: самуе смелют… на крупчатку!
И громко рассмеялась, открыв белоснежные, влажно и ослепительно блеснувшие на солнце зубы.
И снова к помольцам:
– А ну, мужики, пустите, посторонитесь! Говорю, очередь моя приспела.
Они и не думали посторониться.
– Что твой карько! Давай садись. Так быстрее доедешь.
Перемигнувшись, двое подхватили ее под колена, взметнули на воз, все дружно взялись – кто за оглобли, кто за грядку телеги, и тяжелый воз вместе с его хозяйкой ходко, и все быстрее, быстрее, покатился к мельнице, под небольшой уклон.
Она поняла вдруг, что это – их забота о ней, прикрытая лишь обычным мужским озорством-силачеством, и уж не противилась, а только с притворным гневом обозвала их чертями бородатыми.
Обгоняя Машу-солдатку, они крикнули ей смеясь:
– Садись и ты, солдаточка! Не больше, поди, пушинки прибавится!
Зардевшись, она покачала головой.
По пути им со всех сторон кричали – кто что.
– Вот это да: почет вышел нашим солдаткам!
И они кричали в ответ:
– А как же? Чем наши жены солдатские хуже Сычихи? Та – на тройке, а наша Ефросинья Филипповна – на шестерке. А ну, посторонись, народ крешшоный!
И они, под добродушный смех помольцев и выглянувшего на шум белого от мучной пыли, с белыми ресницами раструсного засыпки, чуть не впятили воз вместе с его хозяйкой в самые двери мельницы.
Тем временем солдатка Машенька, несмело оглядываясь, сторонясь перед каждым встречным, оглушенная шумом и стукотком, вступила под своды нового здания – крупчатки.
Она все еще оберегала свою черную старенькую юбку от мучной пыли, обходя мешки с мукою, сусеки, и время от времени отряхивала ее.
Робкая, худенькая, хрупкая, она и впрямь была сейчас, как школьница. И потому как-то невольно взоры встречных мужчин останавливались на ее чрезмерно полных грудях, вздувавших легкую красненькую кофточку: должно быть, кормит. Сосунка дома оставила!
Она остановилась возле мучного сусека, в который по деревянному лотку откуда-то текла и текла мука, спокойной и толстой струей. Женщина оглянулась. Прислушалась. Никого. Тогда она опасливо и проворно всунула раскрытую ладонь в самый поток муки и невольно рассмеялась: мука была горячая – не хотелось отымать руку! Вдруг сверху послышался испугавший ее заполошный и многократный стук выдвижной дощечки в деревянном мукопроводе. Этим сменный давал знак мелющему помольцу, что его засып зерна сейчас кончается и настает очередь другому: поспевай, мол, убрать вовремя свою муку!
Тогда она подняла голову к пролету крутой деревянной лестницы и насмелилась позвать – тонким, девичьим голосом:
– Господин мастер!
Грубый и хрипловатый, привыкший, видно, кричать и распоряжаться, мужской голос отозвался ей сверху:
– Кто там? Некогда мне. Подымайся сюда!
– Ой, не знаю куда.
– Дуреха! Да ты ведь перед лестницей стоишь, ну? А со второго этажа – на третий. Здесь я…
И она застучала легкими своими сапожками по ступеням, дивясь на непонятные ей сверкающие валы, колеса и клейко щелкающие, длинные, необычайной шири ремни, невемо куда и зачем убегающие сквозь черные прорубы в стене.
Мастер Ермаков вышел ей навстречу, отирая замасленные руки клочком пакли. Она остановилась у лестничного пролета, боясь шагнуть дальше, потупясь, тихо сказала:
– Здравствуйте.
Ему это понравилось.
– Ну, ну, девочка, ступай, ступай смелее, чего ты обробела?
– Ой, да какая я девочка: солдатка я… Боюсь, захватит ремнями.
Он гулко рассмеялся:
– Солдатка? Ну, я против света не разглядел. Не бойся: сама не полезешь – не захватит. Я эти ремни на ходу надеваю! Проходи, проходи поближе, не бойся.
Она подошла.
Наметанным глазом ненасытного волокиты, бабника он сразу определил, что эта молоденькая помолка и робка, и чуточку простовата, и что она впервые на мельнице.
Заговорив с нею, он так уж и не отрывал глаз от ее грудей.
Про себя же решил, что эту он т а к не отпустит.
Семен Кондратьич Ермаков и на смену выходил щегольком. А сейчас на нем была молдаванской вышивки белая рубаха, с двумя красными шариками у ворота, на шнурках, заправленная в серые, в крапинку, штаны. Талия была схвачена широченным, прорезиненным «ковбойским» поясом, с пряжкой в виде стальных когтей. Снаружи на этом поясе был кожаный кармашек для серебряных, с цепочкой часов.
Голенища сапог, начищаемых ежеутренне его когда-то красивой, но уже изможденной женой, были с цыганским напуском.
Он и сейчас, как всегда, был гладко выбрит, и от этого еще сильнее выступала какая-то наглая голизна его большой, резкой челюсти и косо прорезанного, большого, плоского рта. Носина был тоже великоват для его лица и словно бы потому был криво поставлен.
Сегодня была важная причина, по которой старший Ермаков был особенно разодет: именины самой хозяйки. Кондратьич накануне не сомневался, что Шатров почтит его приглашением. Еще бы: его-то, крупчатного мастера! И вот – не позван. А Костька – там! Ну, оно и понятно: в задушевных дружках у младшенького, у Владимира. Когда бы по заслугам почет, а то ведь…
И не потому ли сегодня Семен Кондратьич был сверх обычного груб и зол?
Впрочем, от хищного, хозяйского огляда молодой солдатки его ястребиные глаза явственно потеплели:
– Ну, молодёна, что молчишь? Зачем тебе мастер понадобился? Я и есть главный мастер. Весь – к вашим услугам!
Он выпрямился с дурашливой почтительностью и даже прищелкнул каблуками.
– А вот… – И солдатка Маша протянула ему розовый, типографски отпечатанный, с отрывным зубчатым краем мельничный ярлык с прописью пудов ее помола. У Шатрова заведен был обычай: тем, кто без очереди, ярлыки выдавались из особой розовой книги.
Семен Кондратьич мельком глянул в ярлык и возвратил ей:
– Ну?.. Дальше что?.. – В его голосе слышалась уже напускная сухость и неприветливость.
– Без очереди мне. Солдатка я.
И она взмахнула своими тенистыми ресницами и прямо посмотрела ему в лицо.
Кондратьич глумливо, неприязненно хохотнул:
– Ишь ты, какие молодые нынче быстрые! Придется, ласточка, немного попридержать крылышки. Кто тебе сказал, что без очереди?
Тут она почувствовала в себе прилив законнейшего негодования:
– Да как же это?! Все знают, что на шатровской нам, солдаткам, без очереди.
Он язвительно усмехнулся и покивал головой.
– Так, так, ладно. Ну, а ты видела, какой у нас нынче завоз?
– Ну дак что!
– А! Ишь ты какая: только об себе думаешь! А другие помольцы что скажут? Да и разве ты одна здесь солдатка? Между вами тоже своя очередь. Ну? А тут вот сегодня от попа прислано два воза с работником, тоже на крупчатку. А там – учительница, с запиской Арсен Тихоновичу, свои пять мешков прислала: не задержите! Их разве я могу задержать? Они у нас тоже первоочередные. Интеллигенция. Да и окрестных – ближних тоже не велено обижать: потому на ихних берегах вся мельница стоит. И помочан, которые на помочи к нам ходят, особенно – который с конем. Дак если всех-то уважать безочередных, то где же тогда другим-прочим очередь будет? Поняла?
Она печально кивнула головой. И все же на всякий случай спросила:
– Ну, а сколько я, по-вашему, с одним-то своим возочком эдак должна у вас прожить?
У нее слезами стали наполняться глаза.
Он рассмеялся, стал говорить с ней ласковее.
– А ты и поживи. Скучать не дадим. Вот вечерком лодочку возьмем. Я гармонист неплохой. Прокатимся до бору.
Она улыбнулась сквозь слезы:
– Что вы это говорите! Вам-то – шуточки. А мне-то каково? Мне солдат мой депешу отбил из Казанского госпиталя: что выезжаю, ждите, раненый, но не бойтесь. С часу на час ждем, а я тут буду проклаждаться!.. Как да приедет, а меня и дома нету, ну, что тогда будет, сами посудите?
– Ну, я уж тут не повинен. Перепишешь на раструс, на простой помол. Там скорее смелешь. А то нынче всех на беленький хлебец потянуло!
– Да мне же не для себя. Как же я его черным-то хлебом стану встречать?.. С фронта, раненый… И сколько же мне ждать?
Он стал прикидывать. Потом вздохнул, слегка развел руками:
– Ну, сутки-двои погостишь у нас… Утречком послезавтра уж как-нибудь пропущу. Если, конечно, опять не отсадят.
Она ойкнула от душевной боли и негодования.
– Да вы что?! Да я сейчас к самому хозяину пойду!
Он озлился:
– Вот, вот, ступай – жалуйся!
Внезапно схватил ее за кисть руки и повлек к распахнутой на балкончик двери.
Не понимая, зачем он это делает, она упиралась.
Он рассмеялся:
– Чего ты упираешься, дурочка? Я только показать тебе хочу сверху, что сегодня у хозяина творится. Иди взгляни.
Она вышагнула боязливо на балкон.
Он рукою обвел с высоты и мост, и плотину, и дальний берег за плесом. Там, вдали, над крутояром, пыль, поднятая на проселке экипажами шатровских гостей, так и не успевала улечься – стояла, словно полоса тумана. И все ехали и ехали!..
– Видела? Так вот: Арсений наш Тихонович сегодня день рождения своей любимой хозяюшки празднует. Теперь ему – ни до чего! В этот день и мы к нему ни с чем не смеем подступиться! Пойди попробуй: и в ворота не пустят. Все равно же ко мне пошлет.
Она молчала, пошмыгивая по-детски своим прелестно-курносым носишком, и рукавом кофточки отирала слезы.
Он ласково взял ее руку в свои жесткие большие ладони.
Кое-кто внизу, увидав их вдвоем на балкончике, запереглядывался. Возле ближнего воза стоял, отдыхая и греясь на солнышке, засыпка с белыми от муки ресницами и тоже взглядывал на них и что-то говорил стоявшим с ним вместе помольцам.
Ермаков, понижая голос, вдруг спросил ее:
– А что это у тебя кофточка-то на грудях промокла?
Она смутилась. Но ей тут же, очевидно, пришло в голову, что хоть этим она все же сможет разжалобить его:
– Ой, да молоко распират!.. Грудныш ведь у меня дома-то остался. Не отлучила еще. Сутки уж не кормила. Груди набрякли… Боюсь, грудница будет.
Он воровато оглянулся на улицу – увидал, что они стоят с нею на свету, и втянул ее снова внутрь помещения:
– Давай, отдою…
И, хохотнув, он протянул было руку к ее грудям.
Она отшатнулась:
– Ой, да што это вы?!
Отдернул руку, помрачнел:
– Не бойся, не бойся, это я так, шутки ради… Ну, стало быть, на том и кончаем наш разговор… Пошли… На третьи сутки смелешь.
Он с шумом захлопнул балконную дверь. Сразу стало темнее.
Он осмелел:
– Вот что, красавица-царевна, уж больно ты – тугоуздая! Этак нельзя с людьми. Ты – ничего, и тебе – ничего. А ты подобрее стань, попроще… Потешь ты мой обычай, удоволю и я твою волю! Грех не велик. Не девочка! Никто и знать не будет… М-м…
На его вопросительное мычание ответа не было. Она, потупясь, молчала.
Он снова заговорил, снова взял ее за руку:
– Слышишь, деточка: сию же минуту прикажу все твои мешки сюда занести… После обеда смелешь. Вечерком дома будешь. В чем дело!.. Перед концом забежишь ко мне на минуточку. Не бойся – не задержу… Только и делов! И при своем младенчике будешь, и мужа как следует встретишь белым хлебцем, пирожками да маковиками…
А внизу засыпка с мучными ресницами, кивнув на верхний балкончик, сказал:
– Нет, от нашего носача не отбрызгается. Эту уж он поведет на мешки!
Пир, как говорится, был "во полупире", когда вдруг Володя Шатров, сидевший вместе с молодежью не за «взрослым», а за отдельным, «юношеским», как его тут же и прозвали в шутку, столом, навострил уши, услыхав звучный и впервые раздавшийся в их благодатной, невозмутимой глуши, настойчивый зов автомобильного гудка.
Володя знал, что "хорошо воспитанный мальчик" не должен, что бы там ни случилось, бурно вскакивать из-за стола или закричать вдруг: "Едут!" Уж сколько раз ему влетало за это. А потому степенно, как ему казалось, а впрочем, довольно резво, он бесшумно отодвинул свой стул и направился было к отцу, который весело, радушно и вдохновенно, словно опытный дирижер, управлял уже зашумевшим именинным застольем «взрослого» стола.
Но, к великому огорчению Володи, пока он, внутренне сам собою любуясь и уверенный, что все барышни и дамы тоже любуются тем изяществом и ловкостью, с которой он, изгинаясь, пробирается, стараясь никого не задеть, Арсений Тихонович уже и сам услыхал озорные, надсадные гудки. Он радостно рассмеялся, сверкнул глазами и сказал, обращаясь к гостям:
– Ну вот, наконец-то и долгожданный наш Петр Аркадьевич Башкин соизволил пожаловать и, как слышно, на своем новокупленном «рено»! Простите, господа, великодушно: пойду его встретить. Моим полновластным заместителем оставляю героиню сегодняшнего торжества – Ольгу Александровну Шатрову.
Он сказал это и, с почтительной ласковостью принаклонясь к жене, слегка похлопал в ладоши. И тотчас же, разом за обоими столами, поднялись все с перезвоном бокалов, рукоплесканиями, с возгласами: "Просим, просим!" – и здравицами в честь «новорожденной».
Вспыхнув и без того нежно-румяным лицом, Ольга Александровна встала и поклонилась, как в старину кланялись гостям: "приложа руки к персям" и почти поясным поклоном. Чуть заметная влуминка улыбки играла на ее упругой, полной щеке:
– Кушайте, гости дорогие!
И снова хрустальный перезвон, и возгласы в ее честь, и сочно-гулкое хлопанье распочинаемых бутылок шампанского.
Краше всех была сегодня хозяйка, в свой, Ольгин день, – краше всех и с высоким, никогда не изменявшим ей вкусом одета.
Была на ней сегодня снег-белая блузка, без воротника, очень легкая, но глухая, со вздутыми рукавами, схваченными чуть пониже ее полных, ямчатых локтей, и заправленная с небольшим напуском под высокий корсаж черной юбки, облегающей ее стройный и мощный стан.
Свободный покрой блузки лишь позволял угадывать ее полногрудость, всегда ее смущавшую. Прелестна была ручной работы, старинно-народная вышивка на рукавах, но особой прелестью веяло от той изящной простоты, с которой рукава блузки, очерченные узорной проймой, были вделаны в плечо прямыми, угластыми очертаниями.
Еще до обеда ее приятельницы и гостьи с чисто уездной простотой успели повертеть именинницу во все стороны и надивиться на нее:
– Ничего, матушка, не бойся: не сглазим! А то у кого же нам, провинциальным медведихам, и поучиться, как не у тебя, тонкому-то одеянию? Мы ведь парижских ательев от веку не знали. Живем в лесу кланяемся колесу! – Так говорила ей от всей души и не завистливо восхищаясь ею Сычова, Аполлинария Федотовна, тучная, пожилая, расплывшаяся, в шелковой, усаженной крупными жемчужинами наколке-чепце на седых прямого пробора волосах, в шумящем шелковом платье и – в азиатском, дорогом, старинном полушалке, сиреневом, с золотом. – А я вот, гли-кась, жарковато оделась. Да ведь нам и не полагалось – от родителей, да и от мужьев – эдак-то одеваться, как вы нынче одеётесь! Только вот со спины-то больно уж облеписто. Ишь лядвеи-то обтянула: ровно бы дожжом обхлестана!.. – Тут Сычиха грубоватым баском рассмеялась и в простоте душевной легонько похлопала хозяйку по упругому и пышному заду. – И пошто вы так, нонешние, делаете? Тебе-то уж, милая моя Ольга Александровна, сердись не сердись на меня, старуху, вроде бы это ни к чему: не молоденькая! А муж твой и так глаз не сводит… Деток повырастила. Большонькой в доктора уж вышел… Чужим мужикам, что ли, головы заворачивать?
И она как бы приплюнула в сторону – на всех на них, на "чужих мужиков".
Нет, на нее не сердились! Сычихе – так именовали ее за глаза – очень многое прощалось, чего не стерпели бы от другой. Были и есть такие женщины, чаще всего пожилые, за которыми как-то само собою утверждается, и уж навеки, неоспоримое право – "резать правду-матку в глаза".
К таковым принадлежала и Сычиха.
Правда, она порою не стыдилась высмеять и осудить и себя самое, и супруга, и дочку, но эта добровольная жертва лишь еще больше усиливала в ней ту непререкаемую властность, с которой она высмеивала и осуждала других.
Сплошь и рядом задетые ею люди остерегались давать ей отпор, памятуя, что это жена богатого и влиятельного в уезде человека. А что касается Шатровых, то в их семействе она уже давно слыла закоренелой, простоватой, но отнюдь не злобной чудачкой. К выходкам и чудачествам ее привыкли, да и не портить же, наконец, давних отношений из-за этого!
Не рассердилась и Ольга Александровна, только покраснела:
– Аполлинария Федотовна, да и рада бы я, да ведь что поделаешь: царица-мода – наш тиран! Вот вы говорите, что супруг ваш и не разрешил бы вам так одеться. А меня м о й супруг с глаз прогонит, если я не по моде оденусь.
Сычова только головой покачала:
– А ведь умной человек, умной человек! Всегда его за светлый его ум, за дальнозоркие рассуждения уважала…
И в это время грациозно-щеголеватой походкой, слегка волнуя и зыбя стан, легко и четко отстукивая острыми французскими каблучками по зеркально отсвечивающему полу, приблизилась к ней Кира Кошанская, девятнадцатилетняя балованная дочка Анатолия Витальевича Кошанского, присяжного поверенного и давнего юрисконсульта у Арсения Шатрова.
Слегка крутнувшись перед старухой и развеяв свою плиссированную, выше обычного короткую юбку, она шутливо спросила:
– Ну, а меня, Аполлинария Федотовна, вы, наверно, и совсем осудите за мой наряд?
Сычова с затаенной, но вовсе не злой, а скорее лукаво-снисходительной усмешкой оглядела ее с ног до головы. И что-то необычайно долго для нее собиралась с ответом.
Кира уж и пожалела, что затронула старуху. Однако то, что она услыхала сейчас от нее, было скорее добродушной ворчбой, а не осуждением!
– Да уж ты известная чеченя! Кто уж больше-то тебя из наших девчат чеченится? Отцовская искорка! Боюсь только, как бы Веруха моя копию с тебя сымать не стала!
Кира расхохоталась:
– Боже мой, Аполлинария Федотовна, какие у вас всегда слова изумительные! Я страшно люблю с вами разговаривать.
– На том спасибо! – И старая мельничиха низко наклонила перед ней голову, поджав губы: не очень-то, видно, пришлась ей по нраву такая похвала.
Кира этого не поняла:
– Ну, а все-таки: что такое чеченя? Мне не надо обижаться?
– Обижа-а-ться?.. Чего тут обидного! Да и посмею ли я в чужом доме гостьюшку обидеть? Ну, щеголиха, сказать по-вашему.
– А-а! Ну, это ничего! За мной есть такой грех. Но, Аполлинария Федотовна, – тут она повела рукой на свой прямоугольный вырез ворота, сейчас в Петрограде такое декольте даже и выходит из моды: носят вот до сих пор!
Этого ей не следовало говорить, если не хотела подразнить Сычиху!
– А и чем тут чехвалиться?
На сей раз редкое словечко не вызвало восторга у Киры:
– Ой, ой, ой! Я лучше уйду: а то еще чего-нибудь услышу… из тайн фольклора!
И она поспешила отойти.
Это не был просто именинный обед. Это был обед в честь, во имя – нескончаемо изобильный, изысканно-изощренный, на вкусы любого из прибывших гостей, – обед-пир, в начале чинно-торжественный, с тостами и здравицами, а чем дальше, тем больше просто-напросто пир. Хотя и в пределах достоинства и приличий, но уже неуправляемо-шумный, веселый, со взрывами хохота, с закипавшими было меж мужской молодежью спорами и с той блаженной разноголосицей, когда каждому только самого себя хочется слушать и чтоб другие все слушали.
Пьяных не было, но, как говорится, все были немножко в подпитии, навеселе, кроме хозяина и хозяйки; да еще, к великому огорчению застолья холостой молодежи, только пригубливал, да и то одно кахетинское, доктор Шатров, Никита Арсеньевич, Ника.
Зато совсем по-иному вел себя "середний Шатров", семнадцатилетний Сережа, стройный, поджарый, со строго красивым лицом и мелкими, а не крупными, как у отца, темно-русыми кудрями. "Завтрашний юнкер" – так величал он себя, а пока что это был гимназист на переходе в восьмой, с переэкзаменовкой по алгебре. Он-таки натянулся! Искорки буйства вспыхивали в его серых, чуть осоловевших глазах. Только еще не с кем было поссориться. А пока он пытался провозгласить какой-то мудреный, всеобъемлющий тост и все требовал внимания, позвякивая ножом о пустой бокал на столе. Было тут и "за славу русской армии", и "за победу русского оружия над тевтонским варварством", и за молодую красавицу лесничиху, которая, дескать, только в силу своей несчастной судьбы сидит сейчас не за этим, а за тем, супружеским, столом, но это, мол, не надолго! Его плохо слушали: каждый был занят своим, и тогда он, вдруг гневно зардевшись, извлек из кармана никелированный, светлый браунинг и, держа его на ладони, показал зачем-то Кире Кошанской, что сидела напротив, рядом с его боготворимым другом и ментором – прапорщиком Гуреевым. С грозно-трагическим намеком Сережа Шатров во всеуслышание заявил, что хотя он и не офицер, но в делах чести пощады не даст никому, пускай это будет даже его задушевный друг, и позовет его к барьеру. А та, которая…
Тут обеспокоенный за него Гуреев извинился перед своей соседкой, перешел к нему и, успокаивая разошедшегося юнца, осторожно выкрал у него из кармана пистолет, а самого тихонечко вывел в сад – освежиться и выкупаться в купальне, что стояла тут же, за тополями сада, под берегом.
На веранде Сергей всхлипнул и припал лицом к столбу.
Тревожным взглядом проводила их Ольга Александровна: ох, не нравился ни ей, ни Арсению этот закадычный друг и учитель Сергея!..
Перед самым спуском на мостки, соединявшие плавучую, на бочках, купальню со ступенями берега, Сергей вдруг заартачился. Одной рукой уперся в березу над обрывом, в хмельном внезапном гневе вскричал:
– Постой, погоди, Александр!.. Что ты ведешь меня, как пьяного?! Р-р-разве я пьян?.. И прежде всего отдай мой браунинг. Ты слышишь?! Иначе ты мне враг!..
Он горделиво и требовательно протянул руку за пистолетом.
И Александр Гуреев, поколебавшись, возвратил ему браунинг.
– Только, Сереженька, милый… я знаю, ты не пьян… но…
– Никаких «но»! Смотри.
Сказав это, Сергей, с трудом выправляя шаг, отмерил от берега ровно двадцать шагов, остановился лицом к реке и стал целиться в молодую белоствольную березку над обрывом.
– Ты с ума сошел?! Что ты делаешь? Ведь услышат: переполошится весь дом!
– Не бойся: мой «малютка» не громче, чем пробка из шампанского. А вот как бьет – сейчас увидишь. Считай: я стреляю вот в эту… девушку. Он показал на березку.
Пожав плечами, Гуреев стал за плечом стрелка.
– Промажешь!.. Бородой пророка клянусь: промажешь. Лучше отложи, Сереженька, до более…
Но уж захлопали, и впрямь негромко, с небольшой расстановкой выстрелы.
Отстрелявшись, Сергей поцеловал свой серебряный «дамский» браунинг, похожий на миниатюрный портсигар, и, не оглядываясь даже, подал знак рукою: считать попадания.
Оба подошли к березке. Ни одного промаха!
В белоснежной коре темные коротенькие щелки от пуль были все до одной, счетом: вся обойма. И зияли не вразброс, а гнездом, кучно.
И лишь теперь Сереженька соизволил повернуться лицом к своему другу и наставнику:
– Ну, что – кто из нас пьян?!
– Я, я, Сереженька! Винюсь… Ты стреляешь, как молодой бог. Я офицер армии его величества, твой учитель в стрельбе, – и вот я поражен. Ma foi! (Клянусь!)
Сергей гордо и радостно тряхнул головой. С пьяной растроганностью сжал руку Гуреева и долго ее потрясал.
А тот, лукаво рассмеявшись, вдруг сказал:
– Я очень жалею, что ты расстрелял всю обойму.
– Почему?
– А видишь ли, я за неимением яблока вырвал бы репку… – Тут он указал на огород в углу сада. – Вырвал бы, положил себе на самое темя и сказал бы: "Сергей, стреляй!" И не сморгнул бы!.. Клянусь: ты – второй Вильгельм Телль. У англичан в их армии, я читал, таких, как ты, называют «снайпер»… Да-а, не хотел бы я оказаться на месте того человека, который приведет тебя в гнев: я ему не завидую!
– Я тоже!
Дружными криками застольных приветствий встретили оба застолья возвращение Арсения Тихоновича с запоздавшими дальними гостями из города.
Хозяин разом всему обществу представил вновь прибывших:
– Прошу, господа, любить и жаловать: Петр Аркадьевич Башкин – мой верный и старый друг, чье имя вам всем, сынам Тобола и Приуралья, хорошо известно, – пионер металлургии и турбостроения в наших краях. Он прибыл к нам со своим помощником – техником-установщиком Антоном Игнатьевичем Вагановым, который изволил приехать к нам на все лето с женою Анной Васильевной и юной дщерью Раисой Антоновной.
Опять все приветственно захлопали. Шатров радушным движением руки и глубоким поклоном пригласил новых гостей за стол.
– Как видите, кресла, для вас приготовленные, вас ждут. Прошу вас, гости дорогие и… очень долгожданные, что ж греха таить! – Тут он не удержался от шутки: – Иные предполагают, ретрограды конечно, что виной запоздания является презрение Петра Аркадьевича к мотору овсяному и, преждевременное на наших проселках, увлечение мотором бензиновым – короче говоря, излишнее доверие инженера Башкина к своему красному гиганту «Рено», на коем, однако, они все ж таки прибыли… не без содействия местных крестьян…
Башкин рассмеялся, погрозил хозяину пальцем. Он явно еще не собирался занимать место за столом. А с ним – и семейство Вагановых.
Он поправил пальцем левой руки большие очки в заграничной толстой оправе на сухом, аккуратном носу и, слегка пощипывая рыжую, коготком вперед, бородку, начал, по-видимому заранее приготовленную, речь:
– Прежде всего, прошу дорогую именинницу простить мне наше невольное опоздание. Именно мне: ибо я лидировал машину и как шофер отвечаю в первую очередь. Во-вторых, как таковому, то есть как шоферу, простите мне и мой шоферский вид: все мои смокинги, фраки, визитки и вся прочая суета сует мужская оставлены дома, а вся немалая емкость моего «Рено» предоставлена была под движимое, так сказать, имущество моего уважаемого Антона Игнатьевича и его дам, ибо им предстоит провести здесь, в Шатровке, все лето…
Тут успел вставить свое слово Сычов:
– Нас тут и без смокингов жалуют!
Склонив гладко примазанную на прямой пробор голову, Башкин любезно усмехнулся в сторону Сычова и перешел к самой сути своей приветственной речи:
– И наконец, позвольте нам всем поздравить вас, Ольга Александровна, с днем рождения и пожелать, чтобы вы и дальше, на украшение и радость дома Шатровых, всех, кто имеет счастье и честь быть в числе друзей ваших, а также на благо наших раненых воинов, были бы здравы и роскошно цвели, как вот эти цветы!
С этими словами, не оборачиваясь, он подал знак, и две шатровские горничные, уже стоявшие наготове, – Дуня и Паша, обе кукольно-нарядные, в зубчатых коронах белых кружевных наколок, внесли из полутемной прихожей огромную корзину свежих оранжерейных цветов.
Башкин ловко перенял ее и, склонясь перед Ольгой Александровной, поставил у ее ног.
И снова плески ладоней и крики «ура» – крики столь громкие, что двое помольцев, привязывавшие лошадей по ту сторону глухого шатровского заплота, переглянулись и головами покачали:
– Раскатисто живут!..
– А что им – от войны богатеют только!.. – Помолчал и затем угрюмо, злобно и медленно, словно бы припоминая, договорил: – Слыхал я на фронте от одного умного человека: ваша, говорит, солдатская кровушка – она в ихние портмонеты журчит, а там в золото, в прибыля оборачивается!.. Вот оно как, братец!..
Пылая лицом, Ольга Александровна поцеловала в лоснящийся пробор склонившегося к ее руке инженера.
– Боже мой! Петр Аркадьевич, я боюсь, что вы опустошили для меня весь розарий вашей оранжереи…
Вашкин ответил с полупоклоном и приложив руку к сердцу:
– Дорогая Ольга Александровна! Если бы ваш день рождения праздновался на вашей городской квартире – поверьте, все цветы моей оранжереи были бы сегодня у ваших ног!.. К сожалению, емкость моего «рено» поставила мне жесткий предел!
Шатров стал усаживать вновь прибывших.
Но в это время Сергей, уже успевший и протрезвиться, и освежиться купанием, вдруг закричал отцу:
– Нет, нет, папа, не все гости – твои!
Арсений Тихонович сперва впал от этого выкрика в недоумение, почти негодующее: да неужели мой молокосос, "завтрашний юнкер" – черт бы побрал этого прапора! – успел так натянуться?! Однако сдержался и только спросил отчужденно, с затаенным в голосе предостережением:
– Что ты этим хочешь сказать?
– А то, что Раисочка – наша: ей полагается за наш стол! – Но оробевший и смущенный неласковым вопросом отца, он прокричал это, как молодой петушок, сорвавший голос.
На выручку к нему пришли остальные. Почтительно склонив свою бриллиантином сверкающую маленькую голову, поднялся со своего места офицер; грассируя, сказал: