Текст книги "Король утопленников. Прозаические тексты Алексея Цветкова, расставленные по размеру"
Автор книги: Алексей Цветков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
И как-то само собой оказались за городом, и он целовал ее удивленные губы, а знакомый продолжал снимать. И у него нашелся ценник с самым большим возможным числом, он наклеил ей чуть выше переносицы, где у буддистов третий глаз. Потом на «Ютьюбе» знакомый положил всю эту лирику на идеальную музыку. Девушка говорила, что особенно хорошо ценники со штрихкодами смотрятся на березовой коре. После первого их взрослого поцелуя он чуть отодвинул ее от себя и посмотрел ей за плечо, вдаль. Голый лес стоял вдали нарисованным штрихкодом и смотрел на влюбленных. Сквозь него виден был воздух.
С Фотодевушкой они стали часто встречаться. Ведь он был больше не Продавец, а основатель нового направления, входящий в моду «Ценартист» с явственной славой впереди. 5
На первой его выставке Фотодевушка помогала набирать на стене из ценников пещерные изображения: половина зебры – жираф – охотник со стрелою и луком – отпечаток ноги неизвестного. Если подойти и рассматривать эти фигуры в упор, узнаешь цены в рублях, станет ясно, насколько в глазах художника важны именно это «копыто», «наконечник», «палец» или просто «полоса». Причем важность этих подробностей выражена на языке экономики, в предельно конкретном денежном измерении: каких-нибудь 120 рублей или 1090 все-таки. 6
– Но не только важность в конкретных денежных единицах, – откровенничал автор в интервью, – изображение, набранное ценниками, – это картина из подписей, как у концептуалистов. Мы зря не задумывались раньше, что такое ценник? Насколько это философский, идеальный для искусства предмет! Ценник есть знак того, что эфемерный призрак товара уже вошел внутрь вещи и невидимо обитает в ней. Перед нами знак незримого перехода от физического тела к рыночной единице, а не просто бумажка. Ценники – это пятна, важнейшие пятна торговли, пунктирные хромосомы капитализма. «Мыслить» – это значит «оценивать» вещи, – захлебывался художник своей истиной перед журналистами, сверкая испариной восторга на челе.
Своеобразный марксизм был моден в кругах арт-критиков. Он это быстро выучил. 7
Ценарт продолжал совершенствоваться, и теперь поклонники и противники чаще его называли уже «прайсарт» на заграничный манер. По выходным в «Прайсарт-студии» собирались дети. Перед ними на стене висел увеличенный образец ценника, и они старательно его перерисовывали, кто мелками, кто красками, маркерами, карандашами, копируя штрихкод, подолгу вглядываясь в образец. И каждый ребенок писал на ценнике свое слово «зайка», или «лодка», или «человек-паук» и ставил свою цену внизу. А потом нес родителям хвастаться. Обычно это были названия вещей, которые ребенок хотел получить, или, наоборот, от которых хотел избавиться, сбыть. Студия располагалась в огромной галерее, бывшем гараже. Родители оставляли тут детей на пару часов, чтобы спокойно посмотреть «взрослые» работы Ценартиста.
И детям и родителям он с удовольствием рассказывал о том, как все это началось. Первое, что он сделал в тот памятный день в книжном магазине, была буква Е на чистом, вынутом из принтера листе. Состояла она из случайно попавшихся ценников для карандашей. «Будто нарисовано карандашом», – шутил автор, показывая бесценный раритет. Продавец поставил тогда «Е» на полку, закрыв им фотоальбом с портретами американских знаменитостей, отошел на три шага, взглянул на получившийся лист и увидел, что это гениально. Так он нашел себя и в жизни, и в искусстве. 8
Вскоре к художнику обратилась внепарламентская оппозиция, и он не смог отказать. Выставил в их штабе 900 ценников с фамилиями – схему Государственной Думы. Долго спорили, нужно ли каждому депутату назначать разную, т. е. собственную, как имя, цену, и от чего она должна зависеть, от известности политика, от фракции или от отношения заказчика, но Ценартист решил и настоял, что обойдется без индивидуализации депутатских образов, и вновь напечатал «000000» на каждом, дал всем одинаковую.
Искусство не должно быть слишком публицистично, в нем нужно сохранять уровень абстракции. Скандал с этим «парламентом», конечно, был, особенно когда его показали на биеннале в Венеции, но получился скандал ровно той громкости, которая нужна для развития успеха. 9
Ценартист и дальше брался за политику. Делал американский Белый дом и наш Кремль из ценников, серп и молот, свастику, флаги разных стран. Войдя в зал, зритель недоумевал, увидев на стене всего лишь прямоугольник, заполненный каким-то сереньким пунктиром, но подойдя ближе и прочитав на нижних ценниках слово «красный», на средних «голубой», а на верхних «белый», зритель убеждался, что перед ним действительно флаг России. Некоторые советовали подкрасить ценники баллончиком, но это, конечно, от недопонимания. Ценартист выполнял имена богов и мозаичные портреты знаменитостей, узнать которых получалось только издали, когда ценники сливались в глазу зрителя в привычный образ. Не избежал он и обвинений в порнографии, выложив на черной глянцевой фотобумаге влагалище и член из ценников. А что уж там было написано на каждом ценнике в отдельности, догадывайтесь сами. Это была эротическая выставка, куда не пускали детей и подростков. 10
На дне города он устроил аттракцион. Каждому желающему предлагалось назвать любое слово, имя, действие и поставить под ним любую цену. «Любая цена для любой вещи!» – гласил выполненный из ценников лозунг. Люди подходили с самыми странными идеями, кто-то называл фамилию бывшей жены, кто– то просил набрать вместо имени некий номер телефона. Многим хотелось, чтобы на ценнике художник оставил им автограф.
«Получив настоящий магазинный ценник со штрихкодом, выбранным вами словом и назначенной вами суммой, вы можете распорядиться им по своему усмотрению – наклеить на названную вещь или оставить себе как сувенир на память о собственном жесте творческого ценообразования. Никаких моральных, политических и коммерческих ограничений в выборе слов и цен нет», – объяснял художник известному писателю, который пришел сюда посмотреть, кто что и насколько ценит. Ценартист читал его книги и с некоторых пор очень старался попасть в одну из них. Он часто вспоминал теперь, как однажды, нищим студентом, шел по улице наниматься на работу, а из окна автомобиля летела песня: «Жизнь – театр, – Шекспир сказал, – и все мы в нем актеры». Дальше он не услышал, авто уехало, но от нечего делать досочинил: «Но есть еще и зрители, а также режиссеры.
Есть гардеробщик с вешалкой и осветитель сцены. А так же тот, кто на билет назначивает цены».
Осветителем сцены его как раз в тот день и не приняли, не в театр, правда, а на открытую площадку детского фестиваля. Он теперь считал этот случай пророческим. «Назначивает цены» – это он и есть. Он не мог тогда знать, кем станет, но как– то из будущего это проникло, просочилось из его триумфальной зрелости в лузерскую неудачливую молодость.
Вспоминалось вслед за театром, как впервые в жизни увидел такой ценник, еще школьником, в каком-то чешском переводном журнале прочел статью о том, какая полезная вещь штрихкод, как много в нем информации о товаре. Но ни на каких товарах в своем советском детстве он таких штрихкодов не видел, сколько их ни рассматривал. Цена тогда была глубоко вдавлена в поверхность книг и кастрюль, как неизменное врожденное клеймо, и мальчик мечтал, что однажды они появятся, штрихкоды сядут на вещи, как ночные узорчатые мотыльки, тогда-то и наступит будущее, и радовался, когда они появились, хотя был уже не ребенок. Он любил об этом рассказывать в интервью, которые давал теперь каждый день.
Ему пробовали подражать, но никто не хотел брать ценников у других, у эпигонов, все хотели иметь ценники автора, того, кто все это придумал, желательно с автографом. 11
В его мастерской непрерывно трещали аппараты, из которых лезли наружу ленты с готовыми ценниками. Ассистенты набирали нужные слова, принимали заказы по телефону, приносили ему отдельные ценники и готовые мозаики на подпись. Его жена, давно уже не Фотодевушка, – не оставалось на баловство времени – управляла всем этим. Отвечала на звонки, подписывала контракты, назначала время встреч с прессой.
– Я сам! – не уставал Ценартист ежедневно нырять в эйфорию, сжимая жену, или не обязательно жену, в объятиях. – Я сам решаю, какая цена у какого слова, вещи и существа. Я сам клею на них ценники, Бог диктует мне цифры и показывает мне предметы, как показывал он Адаму всех существ земных, чтобы дать им имена. 12
Так бывший Продавец, ставший настоящим художником, и не делал в жизни более ничего, кроме ценников со штрихкодами.
На пике своей карьеры он оклеил ценниками на три дня немецкий Рейхстаг и французский центр Помпиду, наняв сотни рабочих. Конечно, мода на ценарт со временем поуспокоилась, но очередь заказчиков в мастерскую не иссякала до последнего дня. И вот последний день наступил.
В больнице знаменитый старик дрожащими руками наклеил какой-то девочке на присланную матрешку свой последний ценник, не за деньги, а просто так, потому что нужно делать добро.
На его похороны собралась толпа молодых и не очень людей в футболках с увеличенными копиями лучших его ценников.
Над их головами реяли флаги со штрихкодами. На стене собора лазерной эпитафией под его любимую музыку скорбно дрожал в сумерках авторский ценник с фамилией покойного. Могильная плита представляла собой белый сахарно-искристый мрамор с черными полосами штрихкода, именем, фамилией и двумя датами вместо цены. На этом надгробии лишним было объяснять, кто тут лежит. Правда, он был далеко не первый, кто лег под такой штрих-камень. Сам не раз делал эскизы к чужим плитам. 13
Но и это еще не конец истории. После похорон великого Цен– артиста, после поминок и соболезнований сначала полушепотом, а потом и в полную силу всюду стал повторяться вопрос: а кто же теперь будет делать нам ценники? Кому оставил он это право? Наследники по разным линиям родства устроили тяжбу, но достаточных доказательств не было ни у кого, все ссылались на непроверенные, устные завещания.
Да и не хотел никто заказывать у родственников. Кто они такие, в конце концов? Авторские ценники постоянно росли в цене, их все хотели купить, но никто не хотел продать, ведь никто не сомневался, что через несколько лет эти липкие подстершиеся бумажки, какая бы ни значилась на них цена, сравняются в стоимости с платиной и бриллиантами. С годами штрихкоды мутнели, испарялись и больше не бибикались кассовой машиной, но это и делало их по-настоящему старинными, дорогими, их помещали под стекло в охраняемых залах музеев и личных коллекций. Их замораживали в хранилищах. Ценартиста больше не было. Без него мир опустел. И люди решили, что у гения нет наследников. И ценники со штрихкодами стали вновь тем, чем были они до озарения, пережитого Продавцом в магазине, вернулись к положению обычной метки, удобного машинного сообщения.
Бесценные ценники мастера. Их число навсегда останется ограниченным. Отдельные безумцы из списка самых богатых людей мира ставили целью собрать у себя их все, сколько бы это ни стоило. Их агенты вели переговоры, перекупали друг у друга раритеты, богачи в отчаянии разорялись, но ни у кого на свете не может быть столько денег, чтобы купить все авторские штрихкоды, да и где гарантия, что внезапно какой-нибудь человек не выложит на торги новые, прежде не засвеченные ценники, тем не менее подтвержденные автографом.
Появилось немало подделок. Нужна была подпись мастера на ценнике. Ее, собственно, и подделывали. Или, вместо подписи, требовалось для подтверждения не меньше пяти свидетелей, близко знавших Ценартиста. Их подкупали. Оказаться другом покойного превратилось в очень и очень выгодное дело. Сто друзей образовали влиятельный клуб и больше никого к себе не пускали, остальные «друзья» писались в кавычках и не признавались рынком.
Никто и никогда больше не мог, не имел права, сделать ценник и штрихкод чем-то большим, чем просто ценник и штрихкод. В память о покойном, из уважения к искусству, из соображений стабильности рынка и вообще. И вот это уже самый настоящий конец нашей истории.
Брат Морозного 1
Вожатый жил на рубеже веков и водил конку с одного берега реки на другой.
«Едет, едет окаянный!» – кричал он во сне, кусая от ужаса свою рыжую бороду. Кричал так, что в его небольшой каморке прыгала от страха посуда и тоже вскрикивала, подражая хозяину. «Трамвай снится», – объясняли друг другу соседи, живущие за тощими стенами. «Батюшка, спи, его еще не пустили!» – громко говорила отцу через всю комнату с печки Акулинушка, привыкшая к такому крику, и вожатый от этого просыпался, лавиной слетал с кровати, катился к окну, таращился туда, подозрительно осматривал небо: не накручено ли там проводов? Крестился с громким выдохом и, наконец, нырял в синюю свою, с двумя рядами блестких пуговиц, форму, ловил ногами в прихожей сапоги, и вот уже бежал по двору, протягивая вперед руки, чтобы поочередно целовать в морды Сивку и Бурку, отдыхавших от конки под каретным навесом и тоже уже привыкших к ночным этим лобызаниям. «Кормилицы! – в который раз восклицал вожатый, крепко схватив лошадь за уши и стараясь попасть губами точно ей между ноздрей, чтоб уж наверняка. – Не пустили на нас еще черта электрического!»
Во сне трамвай выкатывал на Проспект подобно самодвижимому гробу и тихонько, но с угрозою подвывал. Близился, со страшной молнией между рогами, а над непроницаемыми окнами вместо обычной рекламы кондитерской белым по черному значилось: «Извозчики и вожатые более не надобны!» И торжественно останавливался как раз напротив окон, в которых жили извозчики. Наяву вожатый читать не очень умел, но во сне смысл этой вывески являлся во всей дьявольской ясности. Самым жутким были все же не черно-зеркальные стекла и не молния между рогами, а то, что двигался трамвай сам, будто управляемый кем-то из другого мира, и передний балкон с лавкою вожатого был издевательски пуст.
И колокол молчал, и лампа не горела. Внутри, за черными стеклами наверняка кто-то ехал, но не показывался до времени, ждал свою остановку, и от этого делалось еще хуже, наизнанку всего вывертывало. Иногда, если Акулинушка не могла вовремя разбудить отца, окаянный черт в его сне врезался прямо в императорский дворец, сея снопы искр. Искры обдавали вожатого, прожигали бороду, больно кусали в лицо, дымили в нос, и он просыпался, чтобы перекреститься, бежать к лошадушкам и до утра уж не заснуть, проворочаться, разгадывая: как же ходит он без возничего?
К каждому Рождеству Государь обещал пустить по рельсам самодвижимого черта, и каждый новый год вожатые конок просили обождать Христа ради, не портить праздника. Ходили к «Аблака– ту», заседавшему обыкновенно в «Плясовом сверчке», трезвили его, платили собранное вскладчину, и «Аблакат» составлял при них жалобную «Амнистию», а составив, обещал отнести ее ко дворцу и сунуть там в особый гербовый ящик, которого никто из возничих никогда не видал, да и спрашивать, где тот ящик, робели. Про провода же рассуждали меж собою, что главная слабость их в невидимости, чьей волей все движется, а значит, нельзя и знать, когда эта воля кончится. В «Сверчке» обсуждали также, что, если Государю угодны заграничные изменения, не лучше ли, скажем, заменить лошадей на верблюдов из зоосада, если только верблюды разумеют по-русски, что им говорят, это требовало выяснения. На что возражали грамотные, из бывших студентов, мол, всем охота ближе к Царю селиться, вот в столицу и едут, город пухнет, три вагона на подъеме, и Сивка с Буркою, и никакие верблюды уж не вытянут.
Началось же с того, что немцы-сименсы подарили Царевичу электрическую дорогу. Государь призвал профессора и посадил его вместе с мальчиком подробнейше исследовать движение, чтоб пустить такое новшество по столице уже в натуральном размере.
Вожатый видел этих немцев-сименсов – в черных крылатых шинелях с нерусскими крестами на пуговицах и напомаженными головами ехали они как раз в его конке. Первый среди них был в кругленьких черных очках, как у незрячего, и с тонкой тросточкой, оставлявшей на полу след собачьей лапы. Когда конка в конце Проспекта проследовала мимо арки, в которой весело замелькал зимний дворец, этот сименс молча указал туда тростью, и остальные немцы дружно закивали, словно соглашаясь с предложенным им товаром в торговом ряду. А у вожатого от их вида заранее пробежал по спине мурашистый холодок.
И вот тяжко взглянув на провода, натянутые в темном равнодушном небе над рельсами, он даже смотреть на новшество не стал, а бедственно махнув рукою, отправился к Околотошному в участок, не войдет ли он в обстоятельства? Всегда вернее сдаться самому еще до того, как понаделаешь дел.
Дел же захотелось таких: кинуться в «Сверчок» к «Аблакату» и бить его, но спохватился тут же: на кого же сетовать, уже не на Царя ли или на немцов-сименсов? Все отсрочки не раз просрочены, и никакая просьба уважена не будет.
Пришла и другая идея – отпилить ночью себе кусок рельса, привесить на шею, да и жаркнуться с ним в ту прорубь у моста, куда обычно вожатый окунался после бани. Но вспомнилась Акулинушка. Явилось вдруг, как она, рябая, щекастая, поет одна у церкви жалостную, ловит в платочек медную монетку. И пилить рельс расхотелось, даже смешно сделалось. Акулинушку вожатый давно сговорился отдать в учение к швеям. 2
В участке все выложив, как попу на исповеди, вожатый встретил сочувствие отчасти оттого, что Околотошный не желал прослыть жестокосердным Иродом в канун великого праздника, отчасти же потому, что уже известно стало про другого водителя «общественной кареты» того же маршрута, что тот совершенно «в ярмарку уехал», т. е. пьет беспробудно в «Плясовом сверчке», а по утрам лежит поперек на рельсах и скоро из города будет отправлен в арестный дом.
– Убыточно отозвалось электричество незримое на жизни твоей, и путь твой житейский далее с вагонными рельсами расходится, – вывел Околотошный и, разгладив на щеках баки, добавил: – Давай определять тебе должность.
С этими словами он снял со стола внушительную книгу, про которую вожатый всегда зря думал, что это церковная псалтырь и в некотором роде часть самого стола. Туда Околотышным заносились все замеченные происшествия. Книгою он укрыл голову бывшего вожатого. Из ящика того же стола достав связку баранок, сайку и стеклянный кувшин с малиновым квасом, все это составил на книгу и так велел идти. На третьем же шаге воздвигнутое Околотошным поползло с головы, и книга поехала вниз. Поминая святых, вожатый пробовал ловить рукой, но и сам тут же оказался на полу, меж баранками.
– Разносчика из тебя не выстругать, – признал Околотошный. – Еще можно к книгопродавцам в лавку, там удобно и неграмотному, да говорить только ты не мастер, а чтобы духовный товар за должную цену продать, надо знаешь сколько наплести покупателю всяческой чертовщины?
Вожатый согласился. Одному графу требовался отдержщик боевой птицы. Но и тут выяснилось, что хоть вожатый и жил когда-то в деревне, третьяка от переярка вряд ли у него отличить получится, и, значит, не сможет знать, сколько кому из них давать красного вина для отдержки, да и не приметит, пожалуй, подло подпиленных у осенчука шпор.
Еще была вакансия «холодным сапожником», который все свое с собою носит. Но и тут соискатель не смог увидеть, что оба сунутых ему под нос сапога на левую ногу, а что же за клиент имеет обе левые ноги?
Напоследок Околотошный справился:
– Нет ли у тебя ковра, чтобы кувыркаться на нем за мелкую монету перед новым заведением «Утомленный верблюд», особенно в ярмарочные дни?
– Ковер-то есть, и презанятнейший, с турецкою войной, но только сам я не привык ни кувыркаться, ни сидеть сиднем в лавке, ни с коробами ходить, а привык я с людьми и ездить.
– А вот решено быть новому коробейнику, в стиле «модерн», Деду Морозному, – сообщил, подмигнув, Околотошный, – к нему все сами побегут, ибо он цены за свой товар не назначает и даром жалует.
– Это как же он жалует? – изумился вожатый, – и кому же он Дед?
Последовало разъяснение:
– Дед он каждому, потому как должность его навроде святого Николая, только ряженый и на неделю.
И Околотошный поведал полусекретно об организованном государственном волшебстве и новом увеселении. Смекая, слушавший чаще обычного чесал в бороде и переспрашивал, а отвечавший запретительно крутил в ответ выбритой головою.
В дверях уже вожатого спросили, ест ли он кашу с конопляным маслом? И услышав ответ утвердительный, опечалились, сказав, что и к пожарным тоже не припишут. Они, мол, и так это масло, отпускаемое им для свечения уличных фонарей, съедают с кашею, и еще один такой рот окончательно обеспечит во всем околотке тьму египетскую.
Вернувшись домой, вожатый застал Акулинушку с книжками «Как мыши кота хоронили» и «Хождение души на том свете». Букв девочка не знала, ну да там и без букв все показано. Пригляделся к себе в желтое зеркало и крикнул дочке: «Лети метелью на Проспект за акварелями, да купи мне один только белый и поболее!»
Пока Акулинушка носилась, взял он ношеный мундир свой и вывернул вдруг его изнанкою, кирпично-красной, как фабричная стена, а у дочери позаимствовал пуховый платок, чтобы им этот новый облик подпоясать. На дне сундука раскопал валяные сапоги и скуфью, приобретенную в те еще молодые лета, когда пономарствовал он в храме и собирался в диаконы. А как еще в стиле «модерн» одеться?
А когда дочка вернулась с Проспекта, то поставил перед собою к зеркалу образок святого Николая и открыл коробочек с краскою. 3
В первый час его появления на Еловой площади те, которые шли из винного шатра, целовали Деду руку и спрашивали благословения, другие пытались говорить с ним на чужеземных языках, а третьи допытывались, не старовер ли перед ними и сколькими перстами крестится? Находились и любопытствующие: нет ли в мешке его шарманки или складного театра с Петрушкою?
Дети забавлялись тут обыкновенно: прокрутить дыру в балаганной парусине, чтобы дивиться на русалок и глотателей гвоздей, лазать на колокольню, подкупив звонарей, или приморозить монетку между булыжниками и кричать склонившемуся простаку: копытом бей!
Но стоило раскрыть мешок, детвора взялась отовсюду. По рукам пошли апельсины, конфекты, сусальные петухи, леденцовые кони и рыцари, яблочная пастила в бумажках и бублики, в которые набежавшие норовили просунуть головы, марципановые фрукты, рахат-лукум и круглые французские вафли, свистульки с павлиньими хвостами, тещины языки и фарфоровые Марфы Захаровны.
Мешок наполнялся так: с напечатанным указом и образом Николая в руке Околотошный обходил в честь праздничка лавочников, кланяясь им и обещая: «Да простит святой тех, кто польского бобра переделывает в камчатского». Или: «Да простит он тех, кто соленым квасом мех мочит и, растянув его, лишнюю полосу срезает», – это в меховой мастерской «У Михайлы Пота– пыча» и далее в таком роде по всей торговой улице. Заходил он и в «Атлас Канифас», заворачивал к книжникам и сапожникам.
За каждым из них Околотошный знал грешок, припоминая, например, портным, как они в этом году, перешивая, генеральский мундир прожгли и чем заделали, никому о том не доложившись.
А собрав со всех дань денежную, посылал ее вместе с мешком в сладкий ряд и к игрушечникам.
– Кто грешок за собой нераскаянный помнит, того в мешок утянет, и унесу в лес к себе, а кто во всем покается и своевольничать заречется, тому угощение или диковина, – пояснял свои условия Морозный Дед, и ребенок, робея, говорил ему на ухо, чьих он будет, и передавал свою за год исповедь.
Иногда же Дед открывал ту самую настольную книгу происшествий. Околотошный временно одолжил ее для солидности Морозному, ибо за год была уж исписана.
– Тут о тебе особо сказано, вот на этой странице, брат, ты отмечен, – тыкал в книгу Дед разрисованной рукавицей.
От этого кроха жмурился, залпом отчитывался во всех грехах и, так и не раскрывая глаз, лез рукою в мешок, чтобы извлечь оттуда лошадь с хвостом или печатный пряник. Это детское покаяние оставалось между отроком и Морозным.
Наделенные, дети спешили на реку, там каток.
– Это я сковал реку-то, рельсы можно класть... – говорил Дед. «Тьфу ты! – спохватывался он про себя, – снова эти рельсы в голове засверкали, не приведут они к добру».
По всему околотку помчалась слава, что Зимник-Корочун на Еловой у чайных навесов раздает малолетним всячину. Бабы во дворах передавали это друг другу и снаряжали своих чад на поиски.
Играть в бабки или выслеживать совсем пьяных у «Сверчка», чтоб прикалывать им на спины всякую гадость, – прежние забавы детьми позабылись. Отныне все хотели только выслеживать Морозного. Издали его завидев, спешили, как на пожар, брали в хоровод и уж не давали выйти, видя, что мешок за спиною Деда таит в себе еще многое.
Сквозь леденцовых рыцарей чудесно смотреть на зимнее солнце, пока какой-нибудь бедовый товарищ не ткнет тебя под локоть, и не припечатается щека прямо к леденцу.
Немало узнал Морозный в те дни о детской жизни и даже прозвища многих выучил. Шли к нему Мамай, Пузырь, Генерал, Бивень, Челюсть и Капитоша, а с ними Ариша, Маруся, Егоровна и прочая детская армия. Он стал даже рассуживать меж ними навроде мирового судьи.
Для полноты иллюзии на закате из арки на площадь выбегала Акулинушка, по самые глаза закутанная в платок, и лезла в почти пустой мешок без исповеди. Вскрикнув, втягивалась туда, весьма искусно показывая, будто мешок живой и ее проглатывает. Морозный Дед супил брови, мигом подхватывал сей визгливый, брыкающийся груз и нес за плечами домой, а ребятня с леденцами разбегалась в священном ужасе. Закутанность ей нужна была, чтобы никто не спросил потом, встретив, как да чего там было, у Морозного?
Дед шел в сумерках по городу, шуршала за спиной чем-то найденным на дне мешка Акулинушка. И нравилось ему, что все Христа встречают с небес, а в окнах зажигают звезды вифлеемские из узорчатой золотой бумаги.
Дома Акулинушка хватала щипцами кирпичный кусочек, бежала с ним на кухню, накаливала в печи, кропила сверху духами, бог знает где добытыми, и с этим пахучим кирпичиком в щипцах ну носиться по комнате, пока везде не повеет благодатью. Так выказывала она радость и надеялась отогнать батюшкины тяжелые сны.
Сон же ему посылался новый: развязывает на Еловой мешок, а там одни маленькие трамваи, как у Царевича, красные, блестящие, новехонькие. И все ребята из мешка их без спросу берут, и на зуб пробуют, не карамельные ли? А они все никак не кончаются, мешок полон и тошно смотреть. 4
В положенный им срок все праздники закончились. Рядиться в Морозного придется только через год, и акварель смывается водою. Дети, вглядевшись зорко в бывшего вожатого на улице, узнали его по глазам в первый же будний день.
– Нет, я брат его, а Морозный к себе в студеный океан на льдине отбыл, мне вишь работу оставил, книгу грехов ваших в прорубь топить иду, – отвечал им отец Акулинушки.
Сдав прошлогоднюю книгу происшествий Околотошному, по дороге домой остановился он между оградою храма и крыльцом «Плясового Сверчка». Из кабака пели:
Я сегодня устал да намаялся
Добывая насущный свой хлеб
Из натруженных рук рюмка валится
Проливая вино на жакет...
Но решил все же сначала в храм, выбрал там в свечном ящике свечку потолще, поставил ее Николе Зимнему и шепотом просил, чтобы сделалось все как раньше, при лошадушках, без проводов.
Назавтра Околотошный сам пришел к нему и сообщил указ – переучиваться. Брать новые вагонные вожжи. «Будешь ездить на привычном балконе и звенеть в упреждающий колокол».
Выяснилось, что без водителя обходится только игрушечный трамвай у Царевича во дворце, да еще тот, что во сне извозчика, а остальным никак без вожатого.
Наука оказалась немудреная: нажималка – крутилка – дергал– ка. «Вперед», «назад» и «помедлить». По прежним рельсам повел он вагоны на мост и другой берег, только сверху теперь провод за небо держится.
– И всего-то, – объяснял вожатый Акулинушке, – проще, чем с лошадями, и кормить никого не надо.
– А куда ж Сивку с Буркой теперь? – встревожилась девочка. – Неужто татарам отдашь, так они колбасы из них к своему празднику навертят?
– Кормилицы! – крикнул вожатый лошадям в окно, чтобы те успокоились. – Никакой колбасы! Полжизни вы меня катали, а теперь я вас возить стану.
И пошел с этим к Околотошному. Выслушав и не желая прослыть гонителем животных, Околотошный отрядил отдельную платформу, грузовую, нужна была, чтобы уголь возить, но можно сеном им выстелить.
Каждое утро вожатый сопровождал туда Сивку с Буркою, выкупив им два льготных литерных билета. Надевал на своих лошадок венки из банных веников и закручивал их от холода в холстину, отчего все прохожие на тротуарах уверяли друг друга, что это едут пировать ряженные под римлян купцы, запросившие себе отдельный вагон. На это веселое мнение и был расчет.
И только дети ближних дворов знали истину. «Э, да это брат Деда Морозного своих лошадок на трамвае катать повез!» – завидев состав с прицепом, на вопросы неместных отвечала Егоровна, перехваченная крест накрест материнским платком, или Мамай, посасывая из бутылки нечто сладкое сквозь гусиное перо, просунутое в пробку. И немедленно они вспоминали, что к следующему Рождеству сам Морозный с мешком к ним явится на льдине.
Четырнадцать романов Алексея Цветкова 1
Здравствуйте, я первый роман. Почему нас, романов, здесь так много? Ну, чтобы наш автор попал в какую-нибудь книгу рекордов. Ну и еще затем, чтобы побыстрей опубликовали. «Это роман?» – с надеждой спрашивает любой издатель.
– Да что роман! – гордо, даже заносчиво отвечает наш автор, – здесь целых четырнадцать романов. Ну не отвечать же ему: «Роман как форма устарел вместе с индустриальным обществом и способом производства и выполняет потому реакционную, инертную роль», – то есть не отвечать же автору то, что он действительно думает? Тогда у него не получится романа с издателем, и вы четырнадцать романов не прочтете. Допустимый то есть обман.
Для беллетризма здесь недостает какого-нибудь идиотского сравнения, вроде четырнадцати ворот, ведущих прочь из имперского Рима. Если вы любите почитать, считайте, что оно тут есть. 2
Я роман о лучах, возбуждающих неутолимый голод. Облученный закармливает себя чем попало до смерти. Террористы направляют эти лучи на известных, точнее, «влиятельных» людей и сначала губят их имидж, разум, а потом и саму их жизнь уничтожают. Лучи неутолимого голода идут из аппарата-булимитора. Это устройство, впитывающее в себя голод четырнадцати тысяч, ежедневно умирающих на Земле от истощения. В итоге для элиты на всякий случай публичное и отвратительное обжорство становится светской нормой, чтобы облученные не отличались внешне от нормальных и чувствовали себя полноценными в последние дни своей жизни. Со спортивной стройностью покончено. В моде накладные животы и даже щеки с искусственно вкачанным человечьим жиром. Солидарность с гибнущими выражается в непрерывной трапезе вместе с ними. «За одним столом» – примерное название. 3