Текст книги "Раневская. Фрагменты жизни"
Автор книги: Алексей Щеглов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Но так хорошо вы потрудились!! У моей мерзавки еще ни разу не была такой чистой посуда. Очевидно, я совсем не избалована, п. ч. этот твой поступок очень меня взволновал. Обнимаю и целую твою любимую плохо выбритую мордочку. – Генке спасибо. Твоя Фуфа.
P.S. Приходи, когда будешь рядом».
А еще через месяц от Раневской мне пришла нота протеста с продуктами:
Рисунок
«Алексею (совершенно секретно)
Люблю и ответа не жду я!
29. 03. 69 г.
Кундель Абрамович, —
Собачий мустанг, —
Африканский Нибелунг,
Заячья Кофточка!
Дошли до меня слухи, что работаешь как каторжник, и не жрешь ни хера! Зачем так огорчать старую глубокоуважаемую Фуфу? Зачем?! Вот тебе за это кафиньки и бананы выращенные на плантациях буржуазного мира, где бананы жрут даже свиньи, – а возможно и обезьяны.
Пожалуйста будь здоров.
Твоя небезызвестная Фуфа».
В 1969 году состоялась премьера спектакля «Дальше – тишина», где Раневская и Плятт играли супружескую пару. Два старика: Люси Купер – Раневская, Барклей Купер – Плятт. Раневская отдавала Люси Купер все свои силы…
Под Новый год Раневская слегла.
Ростислав Янович прислал Фаине Георгиевне письмо – уже не с Советской площади, от «хвоста Юрия Долгорукого», где Плятты жили раньше, а из башни на пересечении Бронных улиц. У них новоселье, над ними – Святослав Рихтер, до театра еще ближе, чем от Юрия Долгорукого, они вдвоем с Ниной Бутовой счастливы:
«28 декабря 1969 г.
Милая, дорогая Фаина Георгиевна!
Я вначале думал написать Вам что-нибудь „остроумное“, скомбинировав это из текстов нашей пьесы, но как-то не „сострилось“…
Я просто крепко Вас целую и желаю Вам (и себе, и всем), чтобы Вы поскорее стали здоровой! Пусть все хворости останутся в старом, 69-м году, а в новом будет только здоровье и счастье от полноты жизни на сцене, где Вам только и надо быть! Очень хочется поскорее ввести Вас под руки в ресторан м-ра Нортона и чокнуться с Вами реквизиторской бурдой, которая в Вашем присутствии неизменно становилась для меня нектаром. Итак, за Ваше здоровье! Пью!..
Я многократно справлялся у Ирины, можно ли Вас навестить, но она отвечала, что – позднее. Когда Вам будет „до меня“, позвоните, если это у Вас под рукой, по нашему новому телефону, и я прискачу. А если Вам звонить будет трудно, то я сам разведаю обстановку.
С Новым Годом!
С новым здоровьем!
С новым счастьем!
Старикашка Купер».
В больнице тогда, в 1970 году, Раневская познакомилась с Шостаковичем и потом записала:
«Я не имею права жаловаться – мне везло на людей. Нельзя жаловаться, когда общалась с Шостаковичем.
Мы болели в одно и то же время. Встретились в больнице. Нас познакомил Михаил Ильич Ромм.
Я рассказала Дмитрию Дмитриевичу, как с Анной Андреевной Ахматовой мы слушали его Восьмой квартет: „Это было такое потрясение! Мы долго не могли оправиться“.
На следующее утро (он уже очень плохо ходил) в дверях моей комнаты стоял Шостакович с пакетом в руках. И сказал мне: „Я позвонил домой. Мне прислали пластинки с моими квартетами, здесь есть и Восьмой, который вам полюбился“. Он еле-еле удерживал пакет в руках, положил на стол, а потом, приподняв рукав пижамы, сказал: „Посмотрите, какая у меня рука“. Я увидела очень худенькую детскую руку. Подумала: как же он донес? Это был очень тяжелый пакет.
Спросил, люблю ли я музыку? Я ответила: если что-то люблю по-настоящему в жизни, то это природа и музыка.
Он стал спрашивать:
– Кого вы любите больше всего?
– О, я люблю такую далекую музыку. Бах, Глюк, Гендель…
Он с таким интересом стал меня рассматривать.
– Любите ли вы оперу?
– Нет. Кроме Вагнера.
Он опять посмотрел. С интересом.
– Вот Чайковский, – продолжала я, – написал бы музыку к „Евгению Онегину“, и жила бы она. А Пушкина не имел права трогать. Пушкин – сам музыка. Не надо играть Пушкина… Пожалуй, и читать в концертах не надо. А тем более танцевать… И самого Пушкина ни в коем случае изображать не надо. Вот у Булгакова хватило такта написать пьесу о Пушкине без самого Пушкина.
Опять посмотрел с интересом. Но ничего не сказал.
А на обложке его квартетов я прочла: „С восхищением Ф. Г. Раневской“.»
Фаина Георгиевна призналась в письме Орловой, что «изменила» ей в больнице с Шостаковичем.
Любовь Петровна написала тогда в больницу:
«Целую, обнимаю, Любимый Фей!
Спасибо за письмо.
Измену с Шостаковичем прощаю.
Буду Вам звонить.
Целую и обнимаю
Ваша вечнолюбящая Люба».
Мы старались чаще навещать ее, нужно было познакомить Фаину Георгиевну с Таней – моей молодой женой. Заламывая в отчаянии руки, мама предупреждала: «Танечка, только не возражайте Фаине Георгиевне!» Когда мы приехали к ней на Котельническую, Раневская долгим взглядом оглядела Таню и сказала: «Танечка, вы одеты как кардинал». «Да, это так», – подтвердила Таня, помня заветы Ирины Сергеевны. Вернувшись домой, мы встретили бледную маму с убитым лицом: Раневская, пока мы были в дороге, уже позвонила ей и сказала: «Ирина, поздравляю, у тебя невестка – нахалка».
Ходить с Раневской по улице было нелегко. Подмечая десятки типажей, характеров, порой обсуждая их вслух, она зачастую останавливалась посередине тротуара. Я сгорал от стыда, когда Фаина Георгиевна громко говорила мне «на ухо» о проходящей даме: «Такая задница называется „жопа-игрунья“ или: „С такой жопой надо сидеть дома!“»
Как-то мы сидели с ней в скверике у дома. К Раневской вдруг обратилась какая-то женщина: «Извините, ваше лицо мне очень знакомо. Вы не артистка?» Фуфа резко парировала: «Ничего подобного, я зубной техник». Женщина, однако, не успокоилась, разговор продолжался, зашла речь о возрасте, собеседница спросила Фаину Георгиевну: «А сколько вам лет?» Раневская гордо и возмущенно ответила: «Об этом знает вся страна!»
Раневская все чаще «отдыхала» в Кунцевской больнице. В июле 71-го года мама была там у Фаины Георгиевны. Фуфа сидела бледная, усталая, с загипсованной рукой.
– Что случилось, Фаина Георгиевна?
– Да вот спала, наконец приснился сон. Пришел ко мне Аркадий Райкин, говорит: «Ты в долгах, Фаина, я заработал кучу денег», – и показывает шляпу с деньгами. Я тянусь, а он зовет: «Подойди поближе». Я пошла к нему и упала с кровати, сломала руку.
Свое 75-летие Фаина Георгиевна встретила в больнице. Нам разрешили навестить ее. Гипс сняли, но боль не проходила.
«Врач намазал мне руку обезболивающим кремом для спортсменов, боль прошла. А он командует: „А теперь – как солдат, как солдат – смелее, махать, махать!“ Потом действие мази кончилось, и я всю ночь кричала от боли… Наверное, у этого врача очень хорошая анкета», – вздыхала Раневская. И продолжала: «На солнце бардак. Там какие-то магнитные волны. Врачи мне сказали: „Пока магнитные волны, вы будете плохо себя чувствовать“. Я вся в магнитных волнах…»
К Раневской в больницу пришли Марина Влади и Владимир Высоцкий и оставили ей записку:
«28 августа 1971.
Дорогая Фаина Георгиевна!
Сегодня у вас день рождения. Я хочу вас поздравить и больше всего пожелать вам хорошего здоровья… Пожалуйста, выздоравливайте скорее! Я вас крепко целую и надеюсь очень скоро вас увидеть и посидеть у вас за красивым столом. Еще целую. Ваша Марина.
Дорогая наша, любимая Фаина Георгиевна!
Выздоравливайте! Уверен, что Вас никогда не покинет юмор, и мы услышим много смешного про Вашу временную медицинскую обитель. Там ведь есть заплечных дел мастера, только наоборот.
Целую Вас и поздравляю и мы ждем Вас везде – на экране, на сцене и среди друзей. Володя».
Позже, уже дома, на Котельнической, Раневская написала:
«Володя Высоцкий. Он был у меня – он был личность».
Раневская и мама очень любили и уважали Вадима Бероева, известного зрителю по кинофильму «Майор Вихрь», где он играл главную роль. Он нравился мудростью своих красивых глаз, культурой. Он играл почти во всех последних спектаклях мамы, но был уже болен, пил, слабели ноги, она пыталась помочь, разрешила ему играть в войлочных ботинках. Он ушел непростительно рано – его мир не совпадал с его окружением. Он был одним из немногих молодых партнеров, кого любила Фуфа, его даже звали Фуфовоз – он выводил ее на поклоны в спектакле «Дядюшкин сон».
Раневская не могла играть «Странную миссис Сэвидж» без Бероева – любила его, грустила:
«Любимый актер, прекрасный Вадим Бероев – погиб…
„Сэвидж“ отдала Орловой. Хочу ей успеха. Наверно, я не актриса.
Живу в грязном дворе, грохот от ящиков, ругань, грязь. Под моим окном перевалочный пункт. Шум с утра до ночи.
Куда деваться летом? Некому помочь. Мне 75 лет».
Май 1972 года. Шли репетиции «Последней жертвы». Фаина Георгиевна репетировала Глафиру Фирсовну. Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф ставила свой сороковой спектакль, свой третий спектакль с Раневской, властно вошедшей в ее семью, в ее жизнь, в сердце ее матери 55 лет назад.
Их жизнью стал театр, к которому они шли с разных сторон одинаково мучительно и страстно. Их объединили любимые люди, кинематограф и театр.
9 мая мама скоропостижно скончалась. В карауле стояли студенты ГИТИСа, актеры, архитекторы. Раневская не пошла в театр на панихиду.
На листках, обложках, в телефонной книжке – Раневская писала снова отчаянные, растерянные слова: «Ирина умерла, не могу примириться».
«9-го мая умерла Ирина Вульф. Не могу опомниться. Будто я осталась одна на всей земле. Я обижала ее – не верила ей. Она сказала: „Вас любит Ниночка и я, а вы не дорожите этим“.»
«Умерла Ирина. Дикая жалость. И поговорить теперь уже не с кем. Такое сиротство».
«Со смертью Ирины я надломилась, рухнула, связь с жизнью порвана. Такое ужасное сиротство не под силу. Никого не осталось, с кем связана была жизнь».
Пришло письмо от Орловой:
«Дорогая, любимая Фаина Георгиевна!
Скорблю всем сердцем о постигшем нас горе. Не могу поверить, что моего друга, Ирины Сергеевны нет с нами. Непостижимо… Боже мой, как все трагично. Как играла, не знаю и ничего не понимаю…
Всеми мыслями, душой и сердцем с Вами, моя дорогая и любимая и единственная.
Ваша, Люба Орлова. 14-V-72».
И опять – Раневская:
«9-го мая умерла Ирочка Вульф. Я одна теперь на земле, страшно. Мы были дружны, я сердилась на нее, но я, видимо, любила ее. Роднее после Павлы Леонтьевны не было никого. Я узнала ее ребенком… Мне стыдно, что я пережила ее. В ее смерть я не верю, не верю, что не увижу. Меня гонят в больницу, но надо играть. Одно утешение: скоро все кончится и у меня. 15-е, май, 72 год».
На Донском рядом с надписью «Незабвенной памяти Павлы Леонтьевны Вульф – осиротевшая семья» Раневская сделала надпись: «Ирина Вульф. 1972».
Каждую субботу или воскресенье я старался бывать у Фаины Георгиевны; когда уходил, она всегда нагружала меня бананами, отрезала буженины, посылала конфеты Тане. Она чувствовала мое горе глубже меня. А я спасался работой – в это время подходило к концу строительство Дворца пионеров в городе Кирове. Я подарил Фаине Георгиевне буклеты с видами этого здания, принес медаль – работа была отмечена премией Совета Министров СССР. Раневская поцеловала меня и, помолчав, сказала: «Вот, не дожила Ирина».
ЮЖИНСКИЙ ПЕРЕУЛОК
1973–1982
Боже мой, как прошмыгнула жизнь, я даже не слышала, как поют соловьи.
Переезд – Нежность – Орлова – Мальчик – Захарова – Награда – Письма – Дневники – Тоска – Глаза – Руки – Одежда – Еда – Островский – «В долготу дней» – День рождения – Разлука
В 1973 году Раневская переехала в кирпичную 16-этажную «башню» в Южинском переулке. Сюда, в тихий центр, она перебралась по настоянию своей подруги Нины Станиславовны Сухоцкой, жившей по соседству.
Наверное, это было правильно – Фаине Георгиевне стало легче жить: театр был рядом, забегали актеры. Дом был построен скучно, но капитально – «для хороших людей».
Помню, в какой-то солнечный осенний день Ия Саввина, Петр Штейн и я помогали Фаине Георгиевне переезжать с Котельнической, под градом ее рекомендаций укладывали книги: они должны были путешествовать в том же соседстве, в каком стояли на ее полках.
Каменный тупик Котельнического дома. Ни одного дерева. Серый асфальт. Раневская не жалела, что уезжала отсюда, хотя на Южинском она оказывалась в окружении номенклатуры, а здесь, на Котельнической, остались ее друзья – Роман Кармен, Михаил Жаров, Вадим Рындин, Галина Уланова.
В ее новой квартире на Южинском тоже был небольшой холл-прихожая с остекленными дверями, как в высотке, но уже не белыми, а «под дуб»; прямо – большая гостиная, направо – коридор, приводящий в большую кухню; налево по коридору – спальня, направо – туалет и ванная. Симпатии Раневской были в равной степени отданы гостиной и кухне.
Нам стало проще бывать у Раневской. Квартира на Южинском была новая, чистая, почти такая же, как на Котельнической, но спальня была с большой лоджией, выходящей в зеленый скверик. Начинался новый этап в жизни Фаины Георгиевны, казалось, ничего страшного уже не случится. В какой-то степени восстанавливалась ее прежняя жизнь в центре – рядом с Тверской, с друзьями, с теми, кто ее любил.
Раневская с Ниной Станиславовной и со мной ездила в хозяйственные магазины, покупала для дома крючки, лампы, занавески. Еще раньше Фаина Георгиевна купила мебельный гарнитур из карельской березы, украшенный лебедиными головками на длинных шеях. Гарнитур был поставлен в новую гостиную. Стены заняли любимые фотографии с дарственными надписями – от Рихтера, Пастернака, Шостаковича, Ахматовой, Улановой, Бабановой, Вульф; рельеф Пиеты и гипсовый контррельеф Пастернака, виды Кракова, фотографии собак. Как всегда было много цветов; на полке стояла знакомая «безликая» скульптурка Чехова. Потом появился цветной телевизор, соединивший Раневскую с внешним миром. На столе в гостиной и спальне стояли фотографии Павлы Леонтьевны, повсюду – книги. В углу спальни – бабушкина коричневая палка с загнутой янтарной ручкой.
В гостиной – огромная бегония размером с дерево, с листьями любимого Раневской лилового цвета, которая попала к Фаине Георгиевне из дома Алисы Коонен.
Фаина Георгиевна пыталась заменить мне мою старую семью. Какая-то особая нежность, как когда-то в Ташкенте, вновь возникла между нами. Мне было неимоверно жаль ее, сидящую одну перед телевизором, иногда засыпавшую в кресле, с открытой входной дверью, чтобы не звонили, когда она отдыхает. Она внимательно вглядывалась в меня, когда я приходил к ней домой, и часто делала мне, как она говорила, «еврейский комплимент»: «Ви знаете, ви очень плохо виглядите!» И тут же требовала есть все, что было на столе и в холодильнике, «пока не пришла Нина», – заговорщицки шептала мне Фаина Георгиевна, намекая на ревнивую Нину Сухоцкую.
Если приходила моя Таня, Фаина Георгиевна бодрилась, подтягивалась и меньше грустила. Однажды она потребовала у Тани, инженера по профессии, объяснить ей, почему железные корабли не тонут. Таня пыталась напомнить Раневской закон Архимеда. «Что вы, дорогая, у меня была двойка», – отрешенно сетовала Фаина Георгиевна. «Почему, когда вы садитесь в ванну, вода вытесняется и льется на пол?» – наседала Таня. «Потому что у меня большая жопа», – грустно отвечала Раневская.
Фаина Георгиевна специально держала крупу для кормления воробьев и многочисленных голубей, слетавшихся к лоджии и кухонному окну, едва Фуфа появлялась в их поле зрения. Вся лоджия была покрыта толстым слоем их «отходов» – пол, подоконники, прекрасное кресло с высокой спинкой, которое Раневская покрасила в красный цвет.
Однажды вместе с Ниной Станиславовной и Мальчиком Раневская поехала отдыхать на дачу и оставила нам ключи, чтобы Таня могла поливать цветы. Целый месяц Татьяна оттирала голубиные слои с лоджии, с красного кресла и подоконников, поливала цветы.
Вернувшись, Раневская была возмущена: «Куда делось говно?!»
И в тот же день, обзвонив всех своих знакомых, спешно насобирала несметное количество дорогих шоколадных наборов, вызвала меня к себе и вручила для Тани две связки конфетных коробок – в знак признательности за цветы и чистоту.
Таня иногда приходила помочь к Фаине Георгиевне вместе со своей младшей сестрой Олей, которая очень нравилась Фуфе. Раневская подарила Оле серую беличью шубку, очень старенькую; сказала: «Вам нужно теплее одеваться, поправьте ее, она вам идет». Недавно я узнал, что эту шубу подарил сорок лет назад своей дочери Сталин, когда Светлана была еще школьницей. По-моему, поправить сталинский подарок Оле так и не удалось.
Раневской было нелегко: дуло из окон зимой – их надо было заклеивать; ее тахту потребовалось перетягивать, я нашел неподалеку от Южинского мастерскую, откуда на Южинский пришел мужчина, от него пахло водкой – Раневская гневно выставила его прочь, мне тоже не поздоровилось. Тогда я упросил макетчика из своего института, Смурова, помочь Раневской. Он оказался чутким и деликатным человеком, прощал Фаине Георгиевне все ее придирки, исполнял ее прихоти, молча все переделывал и добросовестно выправлял. Раневская его полюбила. В ее телефонной книжке – Коля Смуров.
Верные друзья – Нина Станиславовна Сухоцкая и Елизавета Моисеевна Абдулова – часто бывали у нее, помогали. «Елизавета Моисеевна досталась мне в наследство от Абдулова, а Нина – от Коонен», – удрученно говорила Фаина Георгиевна. «Нина очень много говорит», – жаловалась она. Но если их долго не было, Раневская волновалась.
В 1973 году, когда Раневская переезжала, Театр имени Моссовета отмечал свое пятидесятилетие. В зале – приглашенная номенклатура, коллеги и театралы. Раневской на юбилее не было. Завадский сидел в президиуме, он только что стал «Гертрудой» – Героем Социалистического Труда. «Завадскому дают награды не по способностям, а по потребностям. У него нет только звания „Мать-героиня“, – говорила Раневская.»
На этом вечере с поздравлениями выступил хозяин Москвы Промыслов и прочел по бумажке: «Мы высоко оцениваем спектакль Завадского – „Петербургские сновёдения“.» Зал охнул. А Ардов – он сидел рядом с нами – радовался: «Так им и надо». Я вспомнил слова Фуфы: «Опять у нас неграмотное правительство!».
Фаину Георгиевну часто спрашивали, почему она не ходит на беседы Завадского о профессии артиста. «Дорогие мои, – отвечала Раневская, – я не люблю мессу в бардаке».
Фаина Георгиевна сохранила последнее письмо Любови Петровны Орловой:
«Моя дорогая Фаина Георгиевна! Мой дорогой Фей!
Какую радость мне доставила Ваша телеграмма! Сколько нежных, ласковых слов! Спасибо, спасибо Вам!
Я заплакала (это бывает со мной очень-очень редко). Ко мне пришел мой лечащий врач, спросил: „Что с вами?“ Я ему прочла Вашу телеграмму и испытала гордость от подписи „Раневская“ и что мы дружим 40 лет и что Вы моя Фея! Доктор смотрел Вас в „Тишине“ и до сих пор не может Вас забыть. Спросил, какую Вы готовите новую роль. И мне было так стыдно и больно ответить, что нет у Вас никакой новой роли. „Как же так, – он говорит, – такая актриса, такая актриса! Вот вы говорите, и у вас нет новой роли. Как же это так?“
Я подумала – нашему руководству неважно, будем мы играть или нет новые роли. Впрочем, он сказал: „Ведь ваш шеф слишком стар, он страдает маразмом и шизик, мне так говорили о нем“. Я промолчала, а когда он ушел, я долго думала: как подло и возмутительно сложилась наша творческая жизнь в театре. Ведь Вы и я выпрашивали те роли, которые кормят театр…
Мы не правильно себя вели. Нам надо было орать, скандалить, жаловаться в Министерство, разоблачить гения с бантиком и с желтым шнурочком и козни его подруги. Но… у нас не тот характер. Достоинство не позволяет.
Я поправляюсь, но играть особого желания нет. Я вся исколота. Вместо попы сплошные дырки, а вместо вен жгуты на руках. Я преклоняюсь перед Вашим мужеством и терпением. Ведь Вас каждый день колят!..
Я нежно Вас целую, обнимаю, очень люблю. Всегда Ваша. Люба Орлова. 6-I-74».
Орлова умерла 26 января 1975 года. Раневская писала:
«Любовь Орлова! Да, она была любовью зрителей, она была любовью друзей, она была любовью всех, кто с ней общался. Мне посчастливилось работать с ней в кино и в театре. Помню, какой радостью было для меня ее партнерство, помню, с какой чуткостью она воспринимала своих партнеров, с редкостным доброжелательством. Она была нежно и крепко любима не только зрителем, но и всеми нами, актерами. С таким же теплом к ней относились и гримеры, и костюмеры, и рабочие – весь технический персонал театра. Ее уход из жизни был тяжелым горем для всех знавших ее. Любочка Орлова дарила меня своей дружбой, и по сей день я очень тоскую по дорогом моем друге, любимом товарище, прелестной артистке. За мою более чем полувековую жизнь в театре ни к кому из коллег моих я не была так дружески привязана, как к дорогой доброй Любочке Орловой».
На Южинском у Раневской появился подкидыш – собака Мальчик, ее страстная любовь. Он хотел гулять, о нем нужно было заботиться.
Раневская писала:
«Москва – незнакомый город, чистый, красивый и чужой. Сносят старые дома и на их месте делают скверы».
«Осквернение Москвы» – называла это Фуфа, но ее Мальчику скверы нравились.
«Лешенька, погуляй с ним подольше, он не успевает все сделать» – и мы ходили с ним по большому кругу, он внимательно всматривался в архитектуру земли, иногда поливал ее, переваливаясь, шел по второму кругу. Но когда я тянул поводок к дому – четырьмя лапами становился в упор, не сдвинуть – еще!
Фуфа тратила несоразмерные деньги на жизнь, стараясь меньше думать о быте, нанимала домработниц, которые ее раздражали.
Наконец нашли для Мальчика няньку:
«Собачья нянька, от нее пахнет водкой и мышами, собака моя, подкидыш, ее не любит и не разрешает ей ко мне подходить. Нянька общалась с водой только в крестильной купели, но она колоритна. Сегодня сообщила, что „ехал мужчина в транвае и делал вид, что кончил институт, на коленях держал партвей, а с портвея сыпалось пшено, и другой мужчина ему сказал: „Эй, ты, ученый, у тебя с портвея дела сыплются“.“ Животных она любит, людей ненавидит и называет их „раскоряченные бляди“. Меня считает такой же – и яростно меня обсчитывает. С ее появлением я всегда без денег и в долгах.
Сегодня выдавала фольклор. Мой гость спросил ее: „Как живете?“ – „Лежу и ногами дрыгаю“. Милиционер говорит: здесь нельзя с собакой гулять, а я ему: „Нельзя штаны через голову надевать“.»
«Пошла в лес с корзинкой, а там хлеб; милиционер спрашивает: „Что у тебя в корзине, бабушка?“, а я говорю: „Голова овечья и п…а человечья“. Он меня хотел в милицию загнать, а я сказала: „Некогда, спешу на электричку“.
Май. Диалог с домработницей:
– Что на обед?
– Детское мыло и папиросы купила.
– А что к обеду?
– Вы очень полная, вам не надо обедать, лучше у ване купайтесь.
– А где сто рублей?
– Ну вот, детское мыло, папиросы купила.
– Ну, а еще?
– Та что вам считать?! Деньги от дьявола, о душе надо думать. Еще зубную купила пасту.
– У меня есть зубная паста.
– Я в запас, скоро ничего не будет, от ей-богу, тут конец света на носу, а вы сдачи спрашиваете».
«Завтра еду домой. Есть дом и нет его. Хаос запустения, прислуги нет, у пса моего есть нянька – пещерная жительница. У меня никого. Что бы я делала без Лизы Абдуловой?! Она пожалела и меня, и пса моего – завтра его увижу, мою радость; как и чем отблагодарить Лизу, не знаю… Завещаю ей Мальчика! 13/XI 77.».
«Мой подкидыш в горе. Ушла нянька, которая была подле него 2 года (даже больше). Наблюдаю псину мою. Он смертно тоскует по няньке. В глазах отчаянье. Ко мне не подходит. Ходит по квартире, ищет няньку. Заглядывает во все углы, ищет. Упросила няньку зайти, повидаться с псиной. Увидел ее, упал, долго лежал не двигаясь, у людей это обморок, у собаки большее, чем обычный обморок. Я боюсь за него, это самое у меня дорогое – псина моя, человечная».
«Сижу в Москве лето, не могу бросить псину. Сняли мне домик за городом и с сортиром, а в мои годы один может быть любовник – домашний клозет. Одиноко, смертная тоска…»
Раневская была дружна с Брониславой Захаровой, актрисой МХАТа, которая стала ее помощником, внимательным слушателем. Мальчик привязался к Броне, Раневская ревновала, написала стихи:
Масик маленький, родной,
Он приполз ко мне домой,
Он со мной и день и ночь,
Потому что он мне дочь!
Посвящение Масику, бросившему, изменившему мне ради Брониславы Захаровой. 78 г.
«Ласкай Мальчика, – говорила Фаина Георгиевна Броне, – даром, что ли, хлеб ешь?» Это значило, что надо взять рожок для обуви на длинной ручке и чесать Мальчику бока. Эта палка для обуви называлась «ласкалка».
Бронислава Захарова сохранила свои записи этого времени о Фаине Георгиевне:
«Читала ей Цицерона.
Медсестра сказала Фаине Георгиевне: „Редко встретишь женщину, читающую такую книгу“.
Фаина Георгиевна ответила: „Не только женщины, но и мужчины редко встречаются такие“.»
Читали Маяковского. – «Он гений. Это мещанство – не читать Маяковского».
«Запомни на всю жизнь – надо быть такой гордой, чтобы быть выше самолюбия».
«Жить можно только с тем, без которого не можешь жить» – это сказала мне Анна Ахматова.
«Анна Андреевна рассказывала Фаине Георгиевне, что она читала публикацию о найденных недавно в Малой Азии керамических табличках, на одной из которых было написано: „Этот дом построен до рождения Иешуа“.»
«О Набокове: „Писать умеет, только писать ему не о чем“.»
«Когда нужно пойти на собрание писателей, такое чувство, что сейчас предстоит дегустация меда с касторкой».
«И Толстой, и Сологуб пишут о смерти, но после того, как ты знаешь, что думает о смерти Толстой, незачем знать, что думает по этому поводу Сологуб».
«Если человек выйдет на площадь и начнет кричать, какой он несчастный, то его сочтут за сумасшедшего; а актер это делает каждый раз, и ему это позволено; ну разве это не сумасшествие?»
«Поклонница просит домашний телефон Раневской. Она: „Дорогая, откуда я его знаю. Я же сама себе никогда не звоню“.»
«Анна Андреевна мне говорила: „Вы великая актриса“. Ну да, я великая артистка, и поэтому я ничего не играю, мне не дают, меня надо сдать в музей. Я не великая артистка, я великая жопа».
«По телефону разговаривала с Цявловской о Пушкине и плакала. Говорила: „Это Жуковский виноват, он мог бы предотвратить дуэль!“
Это все после просмотренной по телевизору передачи о Пушкине, плохо снятой, безвкусной. Возмутил ее финал с детьми».
«Слова Давыдова: „Абсолютно бездарный актер – такая же редкость, как абсолютно гениальный“.»
Давыдов выступал в провинции с «Горе от ума» и заболел. Ему сказали, чтобы он не волновался, так как за него будет играть талантливый украинский актер местной труппы. Выйдя в роли Фамусова, он сказал: «Хто там ходить? Хто там бродить? Хто симхвонию разводить?»
«Возмущалась книгой Л. K. Чуковской, которая в трагические для Ахматовой дни 1946 года, после известного партийного постановления и до 1952 фактически ее избегала».
«Приходила Тэсс. Она не ко мне приходила, а к икре, салату, колбасе, телевизору. Единственное стоящее рассказала:
В Петрограде в 1919 году на одной квартире собрались Александр Блок и многие известные поэты, писатели, человек двенадцать. Ели фаршмак из мороженой картошки и воблы. Засиделись и все остались ночевать. Блока положили в отдельной комнате. Часа в три ночи пришел комиссар с милицией проверять документы. Хозяин сказал: „Тише, там отдыхает Александр Блок“.
Комиссар: „Что, настоящий?“
Хозяин: „Стопроцентный!“
Комиссар: „Ну, хрен с вами“ – и ушел».
«Показывала Нину Станиславовну: „На Тверском бульваре такой воздух, просто Швейцария! – Останемся в Москве!“
„Знаете, почему Толстой не любил Шекспира? Это два медведя из разных эпох в одной берлоге“.
„Любимый анекдот (играла):
В суде:
– Вы украли у соседей курицу?
– Нужна мне была ваша курица!
– Соседи жаловались, что вы заглядывали в окна.
– Нет у меня других забот.
– Пострадавшие утверждают, что вы хотели украсть не одну, а две курицы, и хотели залезть в курятник.
– Делать мне было нечего.
– Преступление наказуется треми годами тюрьмы.
– Есть у меня время сидеть в тюрьме.
– Вас сейчас возьмут под стражу и поведут в тюрьму.
– Здрасьте, я ваша тетя“.
„Скоро 60 лет, как я на сцене, а у меня есть только одно желание – играть с актерами, у которых я могла бы еще поучиться“.
„Сегодняшний театр – торговая точка. Контора спектаклей… Это не театр, а дачный сортир. Так тошно кончать свою жизнь в сортире. Я туда хожу, как в молодости ходила на аборт, а в старости рвать зубы. Я родилась недовыявленной и ухожу из жизни недопоказанной. Я недо… И в театре тоже. Кладбище несыгранных ролей. Все мои лучшие роли сыграли мужчины“.
„Приезжал театр Брехта, – записывает Раневская. – Вторично Елена Вейгель спросила меня, почему же вы не играете „Кураж“, ведь Брехт просил вас играть Кураж, писал вам об этом.
Брехта уже не было в живых. Я долго молчала, не знала что ответить. Потом виновато промямлила: у меня ведь нет своего театра, как у вас“. Но ведь геноссе Завадский обещал Брехту, что он поставит „Кураж“. Я сказала, что у геноссе Завадского плохая память.
Мне на приеме в его честь Брехт сказал, что видел меня в спектакле „Шторм“ и тогда понял, что в театре есть актриса для „Кураж“. Мне добрые люди советовали эту беседу и письмо Брехта опубликовать в театральной газете, но я не из умелых и деловых, а письмо куда-то сунула. Вот так!»
Шел восьмидесятый год ее жизни.
Центральное телевидение готовило передачу к юбилею Раневской и попросило Фаину Георгиевну помочь в определении отрывков из ее фильмов.
Она написала:
«Обязательно:
1) „Шторм“ полностью,
2) фильм „Первый посетитель“: дама с собачкой на руках,
3) „Дума про казака Голоту“,
4) „Таперша“ Пархоменко,
5) „Слон и веревочка“,
6) „Подкидыш“: „труба“ и „газировка“,
7) „Мечта“: тюрьма и с Адой Войцик,
8) „Матросов“ или „Небесный тихоход“,
9) Фрау Вурст – „У них есть Родина“,
10) „Весна“,
11) Гадалка – „Карты не врут“,
12) „Свадьба“: „приданое пустяшное“,
13) „Человек в футляре“: „рояль“,
14) „Драма“,
15) „Золушка“:
1) сцена, где она бранит мужа за то, что он ничего не выпросил у короля,
2) сцена примерки перьев,
3) отъезд „познай самое себя“.»
Позже – после 27 августа, своего 80-летия, – Раневская горько добавила наискосок списка:
«Сцены по просьбе телевидения. Показ сцен не состоялся. Забывчивое оно, это телевидение.
Все было в фонотеке, была пленка, пропавшая на телевидении. Ко дню моего 80-тилетия нечего показать! Мерзко!»
Зачем ее огорчили? Могли бы хоть что-то ей объяснить – ведь к 100-летию эту пленку показали по ТВ, она есть – там почти все, отмеченное Раневской.
Ия Сергеевна Саввина вспоминала:
«Я не помню, чтобы Раневская что-нибудь для себя просила, искала какую-либо выгоду. При этом у нее было обостренное чувство благодарности за внимание к ней. В связи с 80-летием ее наградили орденом Ленина, и мы, несколько человек, приехали с цветами поздравить Фаину Георгиевну (постановление опубликовано еще не было, только в театр сообщили, и Раневская ничего не знала). Реакция ее была неожиданной; мы привыкли к ее юмору – даже болея, шутила над собой. А тут вдруг – заплакала. И стала нам еще дороже, потому что отбросила завесу юмора, которым прикрывала одиночество».