Текст книги "Раневская. Фрагменты жизни"
Автор книги: Алексей Щеглов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Алексей Щеглов
Раневская. Фрагменты жизни
У меня хватило ума глупо прожить жизнь…
Автор признателен:
Всем друзьям Фаины Георгиевны – за помощь, воспоминания и любовь к Раневской. Сотрудникам Российского Государственного архива литературы и искусства – за содействие в работе с материалами архива. Иосифе Давыдовичу Кобзону – за внимание, проявленное к работе над этой книгой. Ирине Евгеньевне Богат – за доброжелательность и профессиональную помощь.
От автора
Фаина Георгиевна Раневская уничтожила свою книгу воспоминаний.
Потом много раз возвращалась к ней, мучилась невозможностью все восстановить, начинала и останавливалась.
Как-то к ней обратились в очередной раз с просьбой написать книгу о своей жизни. Был заключен договор и даже получен аванс. Первая фраза, которую написала тогда Фаина Георгиевна, была:
«Мой отец был небогатый нефтепромышленник…»
Дело не шло. Аванс Раневская вернула.
«Было много страшного, чего нельзя забыть до смертного часа и о чем писать не хочется. А если не сказать всего, значит не сказать ничего. Потому и порвала книгу».
Раневская пообещала все восстановить. Книга ее жизни, разделенная по разным адресам, лежит в библиотеках, в архивах, в частных домах, в сотнях ее рукописей, пометках, в ее письмах друзьям, воспоминаниях современников. Многое известно, многое нигде не опубликовано. Там есть все, что она не могла напечатать в своей жизни, собрать в книгу. Теперь собрать это попробовал я, ее «эрзац-внук».
Ее талант связал любимый ею девятнадцатый и Серебряный век с нашими днями.
Еще в юности Фаина Георгиевна волей обстоятельств была разлучена со своими родными и нашла другую семью – семью своего первого театрального педагога Павлы Леонтьевны Вульф, моей бабушки, и ее дочери Ирины Сергеевны Анисимовой-Вульф, моей мамы. До последних своих дней Фаина Георгиевна оставалась для меня близким, родным человеком.
К столетию Фаины Георгиевны в 1996 году я написал и издал 500 экземпляров небольшой книжечки личных воспоминаний «О Фаине Георгиевне Раневской». Книжка эта была хорошо принята, и нынешний издатель обратился ко мне с предложением написать большую биографическую книгу о Раневской.
Я не профессиональный литератор, не искусствовед. Единственная возможность рассказать о Фаине Георгиевне – вспомнить все, что я знаю о ее жизни, все, что связано с нашей семьей, ставшей родной для Раневской, вместе с читателем прочесть ее записи, ее черновики – яркие, непосредственные, не испытавшие неизбежного влияния предстоящей публикации. Везде, где можно, я старался давать не пересказ, а прямые цитаты.
Я также старался избежать отточий и купюр, сохранить ее орфографию, ее неповторимую пунктуацию.
Эта прозрачная, порой мучительная исповедь, часто без надежды быть услышанной, дорога своим существованием в наши дни, открывшие второе столетие со дня рождения Раневской.
Восемьдесят восемь лет Фаины Георгиевны, дошедшие до нас – в рукописях, написанных ее драгоценным крупным почерком, в воспоминаниях ее друзей, – мы проживем вместе с вами – по адресам ее жизни.
Там проходили ее дни, рождались незабываемые роли. Там были дорогие ей люди.
Им выпало счастье ее видеть и любить.
Алексей Щеглов,ноябрь 1997
ТАГАНРОГ
1896–1915
…Море меня никогда не волновало, хотя я родилась у моря. А лес люблю…
27 августа 1896 года – Таганрог, Николаевская 12 – В семье – Детство и театр – Двор – Музыка – Чехов – Толстой – Гимназия – Летние каникулы – Алиса Коонен – Павла Вульф – Разрыв с семьей
Фаина Георгиевна Раневская родилась в Таганроге 27 августа 1896 года и всю жизнь гордилась тем, что в ее любимом городе родился Чехов и провел свои последние дни император Александр I.
Это была большая благополучная еврейская семья. Отдыхали у моря, в Крыму, бывали за границей – в Австрии, Швейцарии.
Отец – Гирши Фельдман, – уважаемый, богатый, известный в Таганроге человек с твердым и сильным характером.
Девичья фамилия матери – Валова. Мать – человек тонкой, изысканной души – страстно любила музыку и передала эту любовь Фаине вместе с редкой музыкальностью. Она была необычайно кротким, ранимым человеком. Ее авторитет был для Фаины непререкаем.
Их большой двухэтажный дом на Николаевской, 12 – из красного кирпича, с балконом, – сохранился. Кафельная печь с изразцовой картинкой.
Позади дома – большой длинный двор. В доме много людей, дети: братья Фаины и старшая сестра Белла – Белка.
Новый год, игрушки, елка, которую Фаина не любила. Не любила потому, что Беллу наряжали в чудесное платье, оно ее делало еще красивей. Все восхищались. Чудная, грустная Белла. А маленькая Фаина стояла в стороне, лишенная похвал.
Самые ранние воспоминания Фаины:
«…Испытываю непреодолимое желание повторять все, что говорит и делает дворник. Верчу козью ножку и произношу слова, значение которых поняла только взрослой. Изображаю всех, кто попадается на глаза. „Подайте Христа ради“, – прошу вслед за нищим; „Сахарная мороженая“, – кричу вслед за мороженщиком; „Иду на Афон Богу молиться“, – шамкаю беззубым ртом и хожу с палкой скрючившись, а мне 4 года».
«…У дворника на пиджаке медаль, мне очень она нравится, я хочу такую же, но медаль дают за храбрость – объясняет дворник. Мечтаю совершить поступок, достойный медали. В нашем городе очень любили старика, доброго, веселого, толстого грузина-полицмейстера. Дни и ночи мечтала, чтобы полицмейстер, плавая в море, стал тонуть и чтобы я его вытащила, не дала ему утонуть и за это мне дали бы медаль, как у нашего дворника. Эти мечтания не давали мне покоя».
Когда Фаине было пять лет, умер младший братик. Она горько плакала, но – отвела траурный занавес с зеркала: «Какая я в слезах?»
«Я вижу двор узкий и длинный, мощенный булыжником, во дворе сидит на цепи лохматая собака с густой свалявшейся шерстью, в которой застрял мусор и даже гвозди, – по прозвищу Букет. Букет всегда плачет и гремит цепью. Я люблю его. Я обнимаю его за голову, вижу его добрые, умные глаза, прижимаюсь лицом к морде, шепчу слова любви. От Букета плохо пахнет, но мне это не мешает. В черном небе – белые звезды, от них светло, и мне видно из окна, как со двора волокут нашу лошадь „Васю“, она неподвижна, ее втаскивают на подводу. Я люблю нашего рыжего Васю, он возит нас детей к морю, возит на дачу, почему он лежит на подводе. Я кричу: „Что с Васей?“ И мне отвечают: „Везем на живодерню“. Я не знаю, что такое живодерня, потому что мне 5 лет».
«Несчастной я стала в 6 лет. Гувернантка повела в приезжий „Зверинец“. В маленькой комнате в клетке сидела худая лисица с человечьими глазами, рядом на столе стояло корыто, в нем плавали два крошечных дельфина, вошли пьяные шумные оборванцы и стали тыкать палкой в дельфиний глаз, из которого брызнула кровь…»
«Я стою в детской на окне и смотрю в окно дома напротив, нас разъединяет узкая улица и потому мне хорошо видно все, что происходит напротив в комнате. Там танцуют, смеются, визжат… Мне лет 7, я не знаю слов пошлость, мещанство, но мне очень не нравится все, что вижу в окне дома на втором этаже напротив. Я не буду, когда вырасту, взвизгивать, обмахиваться носовым платком или веером, так хохотать и гримасничать. Там чужие, они мне не нравятся, но я смотрю на них с интересом. Потом офицеры и их дамы уехали и напротив поселилась учительница географии – толстая важная старуха, у которой я училась, поступив в гимназию. Она ставила мне двойки и выгоняла из класса, презирая меня за мое невежество в области географии. В ее окна я не смотрела, там не было ничего интересного…»
«Ненавидела гувернантку, ненавидела бонну немку. Ночью молила бога, чтобы бонна, катаясь на коньках, упала и расшибла голову, а потом умерла. Любила читать, читала запоем. Над книгой, где кого-то обижали, плакала навзрыд, тогда отнимали книгу и меня ставили в угол. Училась плохо, арифметика была страшной пыткой. В семье была не любима. Мать обожала, отца боялась и не очень любила. Писать без ошибок так и не научилась, считать – тоже, наверное потому и по сию пору всегда без денег».
Как-то старший брат, гимназист, сказал ей, очевидно, под влиянием демократических настроений: «Наш отец – вор, и в дому у нас все ворованное». Удрученная Фаина воскликнула: «И куколки мои тоже ворованные?!» «Да», – безжалостно ответил брат. Фаина представила, как ее любимая мама стоит на «полундре», а папа с большим мешком грабит магазин детских игрушек. Вероятно, для брата понятия «вор» и «эксплуататор» не различались по смыслу. Младшая сестра ему безгранично верила, и они решили бежать из дома. Подготовились основательно: купили один подсолнух. По дороге на вокзал поделили его пополам и с наслаждением лузгали семечки. Тут их нагнал городовой, отвез в участок, где ждали родители.
Дома была порка.
Фаина фантастически непрактична. Однажды удачно обменяла свои ручные часы на великолепные старые ножницы, коварно предложенные ей сыном дворника. Дома ей крепко досталось.
«Всегда завидовала таланту: началось это с детства. Приходил в гости к старшей сестре гимназист, читал ей стихи, флиртовал. Читал наизусть. Чтение повергло меня в трепет. Гимназист вращал глазами, взвизгивал, рычал тигром, топал ногами, рвал на себе волосы, ломал руки. Стихи назывались „Белое покрывало“. Кончалось чтение словами: „Так могла солгать – лишь мать“, – и зарыдал. Я была в экстазе. Подруга сестры читала стихи: „Увидя почерк мой, Вы верно удивитесь, я не писала Вам давно и думаю, Вам это все равно“, – подруга сестры тоже и рыдала и хохотала, и опять мой восторг и зависть, и горе, потому что у меня не выходило, когда я пыталась им подражать…»
«Первое свидание в ранней молодости было неудачным. Гимназист, поразивший мое сердце, обладал фуражкой, где над козырьком был герб гимназии, а тулья по бокам была опущена и лежала на ушах. Это великолепие сводило меня с ума. Придя на свидание, я застала на указанном месте девочку, которая попросила меня удалиться, т. к. я уселась на скамью, где у нее свидание. Вскоре появился герой, нисколько не смутившийся при виде нас обеих. Герой сел между нами и стал насвистывать. А соперница требовала, чтобы я немедленно удалилась. На что я резонно отвечала: „На этом месте мне назначено свидание, и я никуда не уйду“.
Соперница заявила, что не сдвинется с места. Я сделала такое же заявление. Каждая из нас долго отстаивала свои права. Потом герой и соперница пошептались. После чего соперница подняла с земли несколько увесистых камней, стала в меня их кидать. Я заплакала… Пришлось уступить… Вернувшись на поле боя, я сказала: „Вот увидите, вас накажет бог“, и ушла полная достоинства».
«Петрушка» – потрясение № 1. Каким-то образом среди игрушек оказались персонажи «Петрушки» – городовой, цыган, дворник и еще какие-то куклы. Я переиграла все роли, говорила, меняя голос, городовой имел неописуемый успех. Была и ширма, и лесенка, на которую становилась. Сладость славы переживала за ширмой. С достоинством выходила раскланиваться. Как могло случиться, что в детстве я увидела цветной фильм, возможно, изображали сцену из «Ромео и Джульетты». Мне лет 12. По лестнице взбирался на балкон юноша неописуемо красивый, потом появилась девушка неописуемо красивая, они поцеловались, от восхищения я плакала, это было потрясение № 2. Возвратясь домой, я кинулась к моему богатству – копилке в виде фарфоровой свиньи, набитой мелкими деньгами (плата за рыбий жир). В состоянии опьянения от искусства, дрожащими руками схватила свинью и бросила ее на пол, по полу запрыгали монеты, которые я отдала соседским детям. В ту ночь я не спала.
Это был американский фильм 1908 года фирмы «Вайтограф» «Ромео и Джульетта» режиссера Джеймса Стюарта Блэктона. Виктор Семенович Листов, написавший о кинематографе много интересного, недавно объяснил мне: действительно фильм мог тогда показаться Фаине цветным – это была еще не цветная натура, а пленка, искусно вирированная в разные оттенки.
Жаркий Таганрог, сухой летний воздух, аллеи городского сада, спуск к морю, зеленые, с акацией из-за забора, улицы. Окна раскрыты. Из окон несется музыка.
«В Таганроге было множество меломанов, во многих домах стояли фортепьяно. Знакомые мне присяжные поверенные собирались друг у друга, чтоб играть квартеты великих классиков. Однажды в специальный концертный зал пригласили Скрябина, у рояля стояла большая лира из цветов. Скрябин, выйдя, улыбнулся цветам. Лицо его было обычным, заурядным, пока он не стал играть, и тогда я услыхала и увидела перед собой гения. Наверно, его концерт втянул, втолкнул душу мою в музыку… В нашем городе гастролировал пианист Гофман, игравший Шопена как никто больше. Так мне тогда казалось. В театре в нашем городе гастролировали прославленные артисты. И теперь еще я слышу голос и вижу глаза Павла Самойлова в „Привидениях“ Ибсена: „Мама, дай мне солнца“ – я, помню, рыдала. Театр был небольшой, любовно построенный с помощью меценатов города. Первое впечатление было в детстве очень страшным. Я холодела от ужаса, когда кого-то убивали и при этом пели, я громко кричала и требовала, чтоб меня увели в оперу, где не поют. Кажется, это напугавшее меня зрелище называлось „Аскольдова могила“. А когда убиенные выходили раскланиваться и при этом улыбались, я чувствовала себя обманутой и еще больше возненавидела оперу».
Фаина вспоминала с гордостью, что лечила зубы у племянника Антона Павловича Чехова.
«Мама знала многих, с кем он был знаком, у кого бывал. Я бегала к домику, где он родился, и читала там книги, сидя на скамье в саду.
На даче под Таганрогом, утро, очень жарко, трещат цикады, душно пахнут цветы в палисаднике, я уложила кукол спать и прыгаю через веревочку, я счастливая, не надо готовить уроки, не надо играть гаммы – я обрезала палец. К дому подъехала двуколка, из города приехал приказчик, привез почту, привез много свертков, привез вкусности. Я счастливая, я очень счастливая. Почему вскрикнула мама? Я бегу в дом, через спущенные жалюзи в спальне полоска спета, она блестит золотом, мама уронила голову на ручку кресла, она плачет – я мучительно крепко люблю мать, я спрашиваю, почему она плачет: она указала на пол, где лежала газета с напечатанной в ней фотографией, в черной рамке был крестик и сообщение о том, что в Баденвайлере скончался Антон Павлович Чехов. Я вспомнила, что видела книги, где на корешках было „А. П. Чехов“, взяла одну из них. Мне попалась „Скучная история“. – На этом кончилось мое детство».
Летом 1910 года Фаина в Крыму, в Евпатории, – каникулы. По соседству, в большом тенистом саду, в белом одноэтажном домике, увитом виноградом, – семья Станислава Андреева, главного врача местного туберкулезного санатория. Его дочь Нина, позже – бессменная подруга Фаины Георгиевны Нина Станиславовна Сухоцкая, вспоминала в своей книге это жаркое лето:
«Каждое утро из дома выходят две девочки – дочери Андреева – и с ними сестра его жены – молодая актриса Художественного театра Алиса Коонен, приехавшая в отпуск. Все трое знают, что у калитки в сад, как всегда, их ждет обожающая Алису Коонен Фаина – девочка-подросток с длинной рыжеватой косой, длинными руками и ногами и огромными лучистыми глазами, неловкая от смущения и невозможности с ним справиться…
Обняв Фаину, Алиса направляется к морю. За ними в больших соломенных панамках, как два грибка, идут девочки. Это я и моя старшая сестра Валя, тоже „обожающая“ свою молодую тетю Алю и ревнующая ее к Фаине. Мне было в то время четыре года, Фаине – пятнадцать лет».
Осенью – в ноябре – умер Лев Толстой.
«Смерти нет, а есть любовь и память сердца», – повторяла Фаина его слова.
«Я впитала любовь к Толстому не с молоком, а со слезами матери. Второй раз мать рыдала над газетным сообщением в 1910 году. Она говорила, что не знает, как жить дальше: „Погибла совесть, совесть погибла“».
Весной 1911 года гимназистка Фаина Фельдман в переполненном зале маленького Таганрогского театра в гастрольных спектаклях театра Ростова-на-Дону впервые увидела Павлу Вульф – известную провинциальную актрису – в ее лучших ролях: Лиза («Дворянское гнездо»), Нина Заречная («Чайка»), Аня («Вишневый сад»).
Павла Леонтьевна Вульф, моя бабушка – друг и поклонница таланта замечательной Веры Федоровны Комиссаржевской, ее ученица, – сыграла в жизни Фаины Фельдман свою, может быть, самую яркую и незабываемую роль.
Три коротких весенних сезона Ростовского театра на гастролях в Таганроге, все – семья, дом, фонтан на площади, гора Юнгфрау в Швейцарии, шляпные коробки из Вены, – все теряет смысл. Сейчас – только Театр.
В казенной автобиографии Раневская напишет потом:
«По окончании гимназии решила идти на сцену. Решение уйти на сцену послужило поводом к полному разрыву с семьей, которая противилась тому, чтобы я стала актрисой. В 1915 году я уехала в Москву с целью поступить в театральную школу».
«Господи, мать рыдает, я рыдаю, мучительно больно, страшно, но своего решения я изменить не могла, я и тогда была страшно самолюбива и упряма… И вот моя самостоятельная жизнь началась».
МАЛАХОВКА
1915–1916
…Я так любила вас весь вечер…
Экзамены в Москве – Гельцер – «Мои университеты» – Цветаева – Шаляпин – Станиславский – Качалов – Мандельштам – Маяковский – Лето в Малаховке – Садовская – Певцов – Актерская биржа – Керчь – Феодосия – Кисловодск – Эмиграция семьи
Поехала в Москву. Ее никто не знал. Средств к существованию не было. Поступала всюду – в театральные школы, показывалась в театры. На экзаменах от волнения стала заикаться.
«Ни в одну из лучших театральных школ принята не была, как неспособная».
Таганрогский знакомый отца, узнав в Москве о ее нужде, сказал: «Дать дочери Фельдмана мало – я не могу, а много – у меня уже нет…»
Отец все-таки прислал перевод. Держа в руках деньги, Фаина вышла на улицу. Ветер вырвал бумажки из ее рук, они полетели по улице, а Фаина остановилась, вздохнула: «Как жаль – улетели…». «Я ненавижу деньги до преступности, я их бросаю, как гнойные, гнилые тряпки. Это правда. Так было всегда».
Кто-то из друзей, узнав об этом, горько заметил: «Ну, посыпались… Это же Раневская, „Вишневый сад“, только она так могла. Ты – Раневская!»
Чехов подарил нам ее имя. С этого времени она стала Раневской.
Приобрела сценический гардероб, деньги кончились.
«Неудачи не сломили моего решения быть на сцене: с трудом устроилась в частную театральную школу, которую вынуждена была оставить из-за невозможности оплачивать уроки».
Одна. Опять безденежье, московская зима. «Неудачница, неуклюжая… Что мне делать?»
Знаменитая балерина Екатерина Васильевна Гельцер увидела у колонн Большого театра провинциальную девочку. Выслушала ее горький рассказ. «Фанни, – сказала Гельцер, – вы меня психологически интересуете».
Раневская вспоминала о Гельцер:
Она была чудо, она была гений. Она так любила живопись, так понимала ее. Ездила в Париж, покупала русские картины. Меня привела к себе: «Кто здесь в толпе (у подъезда театра) самый замерзший? Вот эта девочка самая замерзшая…»
Уморительно смешная была ее манера говорить. Гельцер была явление неповторимое и в жизни и на сцене. Я обожала ее. Видела во всем, что она танцевала. Такого темперамента не было ни у одной другой балерины. Детишки – ее племяши Федя и Володя – 2 мальчика в матросских костюмах и больших круглых шляпах, рыженькие, степенные и озорные – дети Москвина и ее сестры, жены Ивана Михайловича. Екатерина Васильевна закармливала их сластями и читала им наставления, повторяя «Вы меня немножко понимаете?» Дети ничего не понимали, но шаркали ножкой.
Гельцер говорила: «Я одному господину хочу поставить точки над „i“». – Я спросила, что это значит? – «Ударить по лицу Москвина за Тарасову».
Раневская жадно слушала рассказы Гельцер о «перефилии» (так она именовала провинцию), о сцене, о нравах актеров, о своей неразделенной любви:
«Первая моя перефилия – Калуга. Мечтаю сыграть немую трагическую роль. Представьте себе, вы мать, три дочери, одна немая, и поэтому ей все доверяют, но она жестами и мимикой выдает врагов».
«Книппер – ролистка, она играет роли, ей опасно доверять».
«Наша компания, это даже не компания, это банда».
«По женской линии у меня фэномэнальная неудача».
«Кто у меня бывает из авиации, из железнодорожников! Я бы, например, с удовольствием влюбилась в астронома… Можете ли вы мне сказать, Фанни, что вы были влюблены в звездочета или в архитектора, который создал Василия Блаженного?.. Какая вы фэномэнально молодая, как вам фэномэнально везет!»
«Когда я узнала, что вы заняли артистическую линию, я была очень горда, что вы моя подруга».
«Я обожала Гельцер, – вспоминала Раневская. – Иногда – в 2 или 3 часа ночи, во время бессонницы, я пугалась ее ночных звонков. Вопросы всегда были неожиданные – вообще и особенно в ночное время: „Вы не можете мне сказать точно, сколько лет Евгению Онегину?“ или „Объясните, что такое формализм?“ И при этом она была умна необыкновенно, а все эти вопросы в ночное время и многое из того, что она изрекала и что заставляло меня смеяться над ее наивностью, и даже чему-то детскому, очевидно присуще гению.
Она ввела меня в круг ее друзей, брала с собой на спектакли во МХАТ, откуда было принято ездить к Балиеву в „Летучую мышь“. Возила меня в Стрельну и к Яру, где мы наслаждались пением настоящих цыган. У Яра в хоре пела старуха, звалась Татьяна Ивановна. Не забыть мне старуху-цыганку; пели и молодые. Чудо – цыгане.
Гельцер показала мне всю Москву тех лет».
Это были «Мои университеты».
Раневская жила в то время в крохотной комнатке на Большой Никитской, ничуть не тяготясь убогой каморки «лакейской», которая ей досталась; ее увлекла меняющаяся, неизвестная ей до той поры Москва. Расцветающий модерн, Шаляпин, театры, ариетки Вертинского, его бледный Пьеро, немой кинематограф – ровесник Фаины, красота Веры Холодной – незабываемой «примы» немого экрана, встречи с Цветаевой, Мандельштамом, Маяковским. И ни слова о войне – Раневская будто не замечает ее.
«В одном обществе, куда Гельцер взяла меня с собой, мне выпало счастье – я познакомилась с Мариной Цветаевой. Марина, чёлка. Марина звала меня своим парикмахером – я ее подстригала».
Раневская рассказывала, что Цветаеву волновали тогда необыкновенно склянки из-под духов, она видела в них красоту, разнообразие и совершенство форм:
«Марина просила: „Принесите от Гельцер пустые бутылочки от духов“. Я приносила. Марина сцарапывала этикетки, говорила: „А теперь бутылочка ушла в вечность“. Бедная моя Марина… ни на кого не похожая…»
Стеклянные миниатюры, прозрачные формы, освобожденные цветаевской рукой, – это мимолетное воспоминание я часто слышал от Раневской.
Тогда, в театре Зимина, Раневская впервые услышала Федора Ивановича Шаляпина, и… этого голоса ей не хватало потом всю жизнь:
«Я помню еще: шиншилла – мех редкостной мягкости – нежно серый, помню, как Шаляпин вышел петь в опере Серова „Вражья сила“, долго смотрел в зрительный зал, а потом ушел к себе в гримерную, не мог забыть вечера, когда встал на колени перед царской ложей, великий Шаляпин – Бог Шаляпин не вынес травли. Я помню, как вбежал на сцену администратор со словами: „По внезапной болезни Федора Ивановича спектакль не состоится, деньги за купленные билеты можно получить тогда-то“. Я сидела в первом ряду в театре Зимина, где гастролировал Шаляпин, я видела движение его губ „не могу“ – Шаляпин не мог петь от волнения, подавленности, смятения».
«Первым учителем был Художественный театр. В те годы первой мировой войны жила я в Москве и смотрела по нескольку раз все спектакли, шедшие в то время, Станиславского в Крутицком вижу и буду видеть перед собой до конца дней. Это было непостижимое что-то. Вижу его руки, спину, вижу глаза чудные – это преследует меня несколько десятилетий. Не забыть Массалитинова, Леонидова, Качалова, не забыть ничего… Впервые в Художественном театре смотрю „Вишневый Сад“. Станиславский – Гаев, Лопахин – Массалитинов, Аня – молоденькая прелестная Жданова, Книппер – Раневская, Шарлотта?.. Фирс?.. Очнулась, когда капельдинер сказал: „Барышня, пора уходить!“ Я ответила: „Куда же я теперь пойду?“»
Раневская вспоминала свою единственную встречу со Станиславским:
«Шла по Леонтьевскому – было это в году 15-м, может быть, 16-м. Услышала „бабрегись“ – кричал извозчик, их звали тогда „Ванька“. Я отскочила от пролетки, где сидел Он, мой Бог Станиславский, растерялась, запрыгала и закричала: „Мальчик мой дорогой!“ Он захохотал, а я все бежала и кричала: „Мальчик мой дорогой!“ Он встал спиной к извозчику, смотрел на меня добрыми глазами, смеялся».
«Каждый свободный вечер – в театре. Моя унылая носатая физиономия всовывалась в окошечко какого-то театрального администратора, и я печальным контральто произносила, заглядывая в металлические глаза: „Извините меня, пожалуйста, я провинциальная артистка, никогда не бывавшая в хорошем театре“. Действовало безотказно. Правда, при попытке пройти в один театр вторично администратор мне посоветовал дважды не появляться: „Вы со своим лицом запоминаетесь“.
„Тогда еще в моде были обмороки, и я этим широко пользовалась. Один из обмороков принес мне счастье большое и долгое. В тот день я шла по Столешниковому переулку, разглядывала витрины роскошных магазинов и рядом с собой услышала голос человека, в которого была влюблена до одурения, собирала его фотографии, писала ему письма, никогда их не отправляя, поджидала у ворот его дома. Услышав его голос, упала в обморок неудачно, расшиблась очень. Меня приволокли в кондитерскую рядом – она и теперь существует на том же месте, а тогда она принадлежала француженке с французом. Сердобольные супруги влили мне в рот крепчайший ром, от которого я сразу пришла в себя и тут же снова упала в обморок, лежа на диване, когда голос этот прозвучал вновь, справляясь о том, не очень ли я расшиблась“. Это была первая встреча Раневской с Василием Ивановичем Качаловым – тогда еще молодым актером МХАТа».
«Гора пирожных в кафе Сиу; к столу подсел Мандельштам, заказал шоколад в чашке, съел торт, пирожные; сняв котелок, поклонился и ушел, предоставив возможность расплатиться за него Екатерине Васильевне Гельцер, с которой не был знаком. Мы хохотали после его ухода. Уходил торжественно подняв голову и задрав маленький нос. Все это было неожиданно, подсел он к нашему столику без приглашения. Это было очень смешно. Я тогда же подумала, что он гениальная личность. Когда же я узнала его стихи – поняла, что не ошиблась».
«Маяковского увидела в доме, где помещалась какая-то школа, то ли музыкальная, то ли театральная, звалась „Школа братьев Шор“. Маяковский был одет по моде – визитка, полосатые брюки, помню красивый галстук. Он все время стоял, ел бутерброды, молчал. Был он красивый».
«Гельцер устроила меня на выходные роли в летний Малаховский театр, где ее ближайшая приятельница – Нелидова – вместе с Маршевой – обе прелестные актрисы – держали антрепризу.
Представляя меня антрепризе театра, Екатерина Васильевна сказала: „Знакомьтесь, это моя закадычная подруга Фанни из перефилии“.
Это был дачный театр, в подмосковном посёлке Малаховка в 25 километрах от центра Москвы, не доезжая теперешнего аэропорта Быково – пыльные, пахнущие сосной тропинки, зеленые палисадники, за которыми теснятся деревянные и кирпичные дачи. Этот театр в старом парке существует и сейчас. „Памятник культуры Серебряного века“ – начертано на черной мемориальной доске. Тогда, в 1915 году, на его сцене шли пьесы лучших драматургов того времени, ставили спектакли известные режиссеры. На премьеру сюда поездом съезжалась театральная московская публика – несколько вагонов тянул паровичок „кукушка“. Многие приезжали в нарядных экипажах».
«В Малаховском летнем театре началась моя артистическая деятельность. В те далекие годы в Малаховке гастролировали прославленные актеры Москвы и Петрограда: великолепный Радин, Петипа (его отец Мариус Петипа) и еще много неповторимых, среди них был и Певцов. Помню хорошо прелестную актрису, очаровательную молоденькую Елену Митрофановну Шатрову. И это была счастливейшая пора моей жизни, потому что в Малаховском театре я видела великую Ольгу Осиповну Садовскую.
Помню летний солнечный день, садовую скамейку подле театра, на которой дремала старушка; помню, как кто-то, здороваясь с ней, сказал: „Здравствуйте, наша дорогая Ольга Осиповна!“ Тогда я поняла, что сижу рядом с Садовской, вскочила как ошпаренная. Садовская спросила: „Что это с вами? Почему вы прыгаете?“ Я заикаясь (что со мной бывает при сильном волнении) сказала, что прыгаю от счастья, оттого, что сидела рядом с Садовской, а сейчас побегу хвастать подругам. Ольга Осиповна засмеялась, сказала: „Успеете еще, сидите смирно и больше не прыгайте“. Я заявила, что сидеть рядом с ней не могу, а вот постоять прошу разрешения. „Смешная какая барышня, чем вы занимаетесь?“ – взяла меня за руку и посадила рядом. „Ольга Осиповна, дайте мне опомниться от того, что я сижу рядом с вами, а потом скажу, что я хочу быть артисткой, а сейчас в этом театре на выходах“, – а она все смеялась. Потом спросила, где я училась. Я созналась, что в театральную школу меня не приняли, потому что я неталантливая и некрасивая. Она смеялась и потом стала меня просить обязательно пойти в Малый театр смотреть спектакль, в котором играет ее сын Пров Садовский.
По сей день горжусь тем, что насмешила до слез Самое Садовскую».
«Я очень хорошо помню, каким потрясением в Малаховском театре была для меня встреча с великим трагическим актером Певцовым.
Гейне сказал, что актер умирает дважды. Нет, это не совсем верно, если прошли десятилетия, а Певцов стоит у меня перед глазами и живет в моем сердце.
Мне посчастливилось видеть его в пьесе Леонида Андреева „Тот, кто получает пощечины“. И в этой роли я буду видеть его перед собою до конца моих дней.
Помню, когда я узнала, что должна буду участвовать в этом его спектакле, я, очень волнуясь и робея, подошла к нему и попросила его дать мне совет, что делать на сцене, если у меня нет ни одного слова в роли. „А ты крепко люби меня, и все, что со мной происходит, должно тебя волновать“. И я любила его так крепко, как он попросил.
И когда спектакль был кончен, я громко плакала, мучаясь его судьбой, и никакие утешения подружек не могли меня успокоить. Тогда побежали к Певцову за советом. Добрый Певцов пришел в нашу гримерную и спросил меня: „Что с тобой?“ – „Я так любила, так крепко любила вас весь вечер“, – выдохнула я рыдая. – „Милые барышни, вспомните меня потом. Она будет настоящей актрисой“.
Об этом изумительном художнике и большом человеке вспоминаю благоговейно. Считаю его первым моим учителем. Он очень любил нас, молодежь. После спектакля брал нас с собой гулять. Он учил нас любить природу. Он внушал нам, что настоящий артист обязан быть образованным человеком. Должен знать лучшие книги мировой литературы, живопись, музыку.