Текст книги "Раневская. Фрагменты жизни"
Автор книги: Алексей Щеглов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
В 1965 году Театр имени Моссовета повез в Париж «В дороге», «Маскарад» и «Дядюшкин сон».
Но Раневская отказалась от поездки в Париж. Это было трудное для нее решение. Очень. Раневская уступила свою роль в «Дядюшкином сне» Марецкой, которая в ином случае оказывалась не занятой в парижских гастролях.
Нервное напряжение перед Парижем, во время гастролей, семейные трудности не прошли даром – мама заболела. После больницы она долечивалась в санатории имени Герцена под Москвой. К ней приезжали в санаторий актеры Олег Анофриев, Валерий Золотухин, Николай Афонин. Афонин жил в котельническом доме – был Фуфиным соседом. У него был горбатый «Запорожец». Иногда Афонин подвозил Фаину Георгиевну из театра домой. Как-то в его «Запорожец» втиснулись сзади два человека, а впереди, рядом с Колей Афониным, села Раневская. Подъезжая к высотке, она спросила: «К-Колечка, сколько стоит ваш автомобиль?» Афонин сказал: «Две тысячи двести двадцать рублей, Фаина Георгиевна». – «Какое блядство со стороны правительства», – мрачно заключила Раневская, выбираясь у своего подъезда из горбатого аппарата.
Доставалось от нее и коллегам.
«У нее не лицо, а копыто», – беспощадно говорила об одной актрисе Раневская.
«Смесь степного колокольчика с гремучей змеей», – говорила Фаина Георгиевна о другой.
Главный художник театра Александр Васильев характеризовался у Раневской так: «Человек с уксусным голосом».
Весной и летом 1965 года Фаина Георгиевна была на киносъемках в Ленинграде. Она ненавидела сценарий, роль; уставала, терзалась. «Плевок в вечность», «Деньги кончились, а позор остался» – как только не называла она свою киношку.
В августе 65-го я приехал к Фуфе в Ленинград, в ее 300-й номер, где она жила, читала, писала письма, бросала свои вещи, уезжала сниматься. И только цветы этого лета ждали Раневскую в ее комнате, в Ленинграде. Был день ее рождения…
Осенью Фаина Георгиевна вернулась в свой высотный дом, где ее мучила давно знакомая тоска:
«27/XI 65. Сегодня мне приснилось, что я звонила по телефону, разыскивая Павлу Леонтьевну. Кто-то ответил в трубку что-то невнятное, и вдруг я явственно услышала ее голос, она сказала: „Кто-то зовет меня к телефону“ – и тут нас разъединили, я пыталась вновь позвонить, но забыла номер, проснулась в тоске. Приходила Норочка Полонская – добрая душа, я хотела рассказать ей сон, я под впечатлением сна ведь день – и постеснялась. Потом пришла Ирина, которая когда-то мне сказала, что не любит, когда ей пересказывают сны. И я вспомнила, что недавно думала и твердо знаю – ничто так не дает понять и ощутить своего одиночества, как когда некому рассказать сон. День кончился, еще один. Напрасно прожитой день – никому не нужной моей жизни. Ночь, 2 часа».
Когда была бессонница, Фаина Георгиевна читала Чаплина, вписывала в блокнот с изображением ее высотного дома:
«Искусство игры актера определяется его раскованностью, полным освобождением, актер особенно должен уметь владеть собой, внутренне себя сдерживать. Какой бы бешеной ни была сцена, в актере всегда должен жить мастер, способный оставаться спокойным, свободным от всякого напряжения, он ведет и направляет игру страстей. Внешне актер может быть очень взволнован, но мастер внутри актёра полностью владеет собой, и добиться этого можно лишь путем полного освобождения. А как достичь такой раскованности? Это трудно. Мой способ, наверное, очень индивидуален. До выхода на сцену всегда так страшно нервничаю, и бываю так возбужден, что к моменту выхода, вконец измученный, уже не чувствую никакого напряжения». – Чаплин.
Теперь в старости я поняла, что «играть» ничего не надо.
«11/XII 65. Если бы я вела, дневник, я бы каждый день записывала одну фразу: „Какая смертная тоска“, и все.
Я бы еще записала, что театр стал моей богадельней, а я еще могла бы что-то сделать».
Утром 5 марта 1966 года в домодедовском санатории под Москвой умерла Анна Андреевна Ахматова.
Из записей Раневской:
«Умирая, Ахматова кричала „воздуха“, „воздуха“. Доктор сказала, что когда ей в вену ввели иглу с лекарством, она уже была мертвой…
Почему, когда погибает ПОЭТ, всегда чувство мучительной боли и своей вины. Нет моей Анны Андреевны – она все мне объяснила бы, как всегда. Недавно звонила Арс. Тарковскому, благодарила за книгу стихов его. Книгу он мне прислал. Он сказал: „Нет Ахматовой, некому читать стихи“. Мне понравился и голос его, и манера говорить, и стихи его: „И некому стихи мне прочитать. И рукопись похожа беловая на черновик…“»
«Сначала бессонница. Потом приходит сон, когда просыпается дом и дети сбегают с лестницы, бегут в школу. Боюсь сна, боюсь снов.
Вот вошла в черном Ахматова, худая – я не удивилась, не испугалась, – спрашивает меня: „Что было после моей смерти?“ Я подумала, а стоит ли ей говорить о стихах Евтушенко „Памяти Ахматовой“, – решила не говорить. Во сне не было страшно, страх – когда проснулась, – нестерпимая мука. В то же утро видела во сне Павлу Леонтьевну – маленькая, черная, она жаловалась, что ей холодно, просила прикрыть ей ноги пледом в могиле. Как я всегда боялась того, что случилось. Боялась пережить ее. 1966, декабрь».
В 1966 году у Раневской премьера в «Моссовете». Ия Сергеевна Саввина вспоминала:
«1966 год. Репетиции „Странной миссис Сэвидж“. Режиссер – Леонид Викторович Варпаховский. Фаина Георгиевна стосковалась по работе. Готова репетировать с утра до ночи и „пилит“ режиссера за торопливость, дескать, зачем хватает человек столько работы – „я вас возненавижу: вы халтурщик“, – говорит шутливо, хоть подоплека серьезна.
Отвлекается неожиданно. Сидим, Фаина Георгиевна, рассказывая что-то, встает, чтобы принести книгу, возвращается, продолжая говорить. Мы внимательно слушаем, и вдруг: „Проклятый девятнадцатый век, проклятое воспитание: не могу стоять, когда мужчины сидят“. Села. Всем неловко. Раневская дарит улыбки – оценивая юмор и элегантность замечания…
Говорит о Варпаховском:
– Этот режиссер – единственный, после Таирова, кто не раздражает меня. Но и он работает не по моей системе. Откуда вы взялись? Ах да, вы мейерхольдовец! Ох, эти новаторы погубили русский театр. – И обращаясь ко мне: – С приходом режиссуры кончились великие актеры, поэтому режиссуру я ненавижу (кроме Таирова). Они показывают себя.
– А я люблю режиссуру и мечтаю о хорошей.
– Потому что хоть вы и родились техничкой-профессионалкой, но вы учитесь, а я знаю это пятьдесят лет. Мне бы только не мешали, а уж помощи я не жду… Режиссер говорит мне – пойдите туда, станьте там, – а я не хочу стоять „там“ и идти „туда“. Это против моей внутренней жизни, или я пока этого еще не чувствую. Станиславский говорил (хоть я никогда и не цитирую старика): „Когда мышь выходит из норы, она бежит по стенке“. Понимаете? Не знает еще, дурочка, что за комната, чьи там ноги, уши, звуки, – и бежит по стенке. Я ненавижу мышей, но в данном случае их понимаю… Да, я „испорчена“ Таировым».
Саввина продолжает: «Впервые я пришла в квартиру Раневской, когда она была больна, и мы репетировали „Странную миссис Сэвидж“ у нее дома. Высокая, седая, красивая (становясь старше, хорошела, но, когда ей говорили об этом, обижалась: „Вы надо мной издеваетесь“), в длинном черном халате, она казалась больше своей квартиры, словно не вмещалась в нее. Так же не вмещается ни в какие слова. У Андрея Платонова есть строки как будто про нее: „Он скучал от своего таланта, как от одиночества, не зная, как нам высказать это, чтобы мы поняли“.
Мне нравилось заходить в театр, когда играла Раневская. Дверь из общего коридора, ведущая в ту закулисную часть, где артистические уборные, закрыта. Все стараются говорить тише. Сцена вымытая, пахнет не пылью, а свежестью. „Я сегодня играла очень плохо. Огорчилась перед спектаклем и не могла играть: мне сказали, что вымыли сцену для меня. Думали порадовать, а я расстроена, потому что сцена должна быть чистой на каждом спектакле“.
Раневская раздражалась по мелочам, капризничала „не по делу“, как считали многие. Так решила однажды и я, когда репетировали „Сэвидж“. И взбунтовалась. Потом боялась, что Фаина Георгиевна никогда не простит меня, а она сама позвонила, и мы часа четыре говорили и обе плакали. Чувствуя мое раскаяние, Фаина Георгиевна уверяла, что виновата во всем она, что не имела права не щадить мои нервы.
Величие ее откровенности тогда потрясло меня: „Я так одинока, все друзья мои умерли, вся жизнь моя – это работа. Совсем молодой я осталась в России одна, без родственников, по двум причинам – не мыслила жизни без театра, а лучше русского театра в мире нет. Но это не главное. Возможно ли оставить землю, где похоронен Пушкин и где каждое дуновение ветра наполнено страданием и талантом твоих предков! Это ощущение Родины – моя жизнь. И вдруг я позавидовала вам. Позавидовала той легкости, с какой вы работаете, и на мгновение возненавидела вас. А я работаю трудно, меня преследует страх перед сценой, будущей публикой, даже перед партнерами. Я не капризничаю, девочка, я боюсь. Это не от гордыни. Не провала, не неуспеха я боюсь, а – как вам объяснить? – это ведь моя жизнь, и как страшно неправильно распорядиться ею“.
Гипертрофированная эмоциональность, нервная сосредоточенность в работе – булавочный укол мог привести к взрыву. Она думала над ролью, выстраивала ее заранее, но все умозрительные решения могли в секунду разрушиться ее внутренним эмоциональным ходом, который иногда оказывался правильней и сильней ранее построенного. Интуитивно она разрушала то, что сама придумала. Интуитивно жаждала существовать на сцене „как бог на душу положит“. У нее поэтому спектакли бывали неровные – сильнее, слабее, но всегда интересные. Просто появление на сцене, такой личности – уже событие: зрителя завораживал магнетизм ее духовного богатства.
Варпаховский говорил, что с Раневской надо работать бережно, она сама понимает свои ошибки и переделывает. И действительно, после прогона первого акта „Сэвидж“ Фаина Георгиевна сказала: „Мне раньше все было неудобно, а теперь я принимаю ваши предложения. Мне удобно, я вам очень благодарна“. Но часто первым ее душевным движением бывало все же сопротивление.
Когда „одели“ сцену декорациями, выяснилось, что игровая площадка максимально приближена к зрительному залу.
– Где первый ряд?
– Первый ряд вот…
– Что? Этого не будет.
– Почему?
– Я убегу, я боюсь публики. Я вам аплодирую, но я не буду играть. Если бы у меня было лицо, как у Тарасовой… А у меня ужасный нос, он мне испортил и личную жизнь, и карьеру… Макет великолепный, фантазия богатая, рояль надо купить коричневый…
Говоря это, Фаина Георгиевна отодвигала стулья метра на два в глубину сцены.
Трудно было работать с ней, если считать требовательность придиркой, но если принять и понять ее нормы существования, попытаться хоть как-то соответствовать им – работа превращалась в наслаждение. Я испытала это в „Странной миссис Сэвидж“. Доброту моей Фэри играла не я, ее играла Раневская своим проникновением в характер и судьбу этой девочки. (К примеру, один из ее советов: „Фэри – аристократична. Вы говорите: „Зубной врач меня любит“ – и показываете зубы. Это не надо, это вульгарно. Я не вмешиваюсь в дела других актеров, но вам должна сказать из чувства симпатии“.) Она сострадала болезни Фэри, прощала ей озорство, любовалась ее неуклюжими попытками развеселить окружающих, и это ее понимание и соучастие давало мне силу и легкость, желание играть. Я полюбила эту роль из-за Раневской.
Придиралась. Говорила, мешают работать, если одеты неправильно. А вдуматься, какая же это придирка: „Пришла девочка, репетировала. Милое существо в брючках. Говорю ей – „вот так и играйте“. А на сцену выходит девочка в мини-юбке, уродующей ее фигуру, делающей ее совсем не тем человеком, который со мной репетировал… играть было трудно“.
Можно воспринять эти слова как раздражение за то, что пренебрегли ее советом, а по существу это было внимание к партнеру. Однажды в „Сэвидж“ Фаина Георгиевна сказала, что мне надо бы поменять платье. „Фаина Георгиевна, я так к нему привыкла, что надеваю платье и очки – и я уже Фэри“. – „Понимаю. Ради бога, если это вам помогает“. Потом я вдруг увидела, что за долгое время платье просто потеряло форму, в нем нельзя уже было выходить на сцену. Раневская первая заметила это, но из уважения к моему актерскому самочувствию не настаивала. „Ну что же, преодолевайте игрой недостатки вашего внешнего вида“ – вот что она, наверное, думала, как бы согласившись со мной».
Фаина Георгиевна писала:
«С Ией Сергеевной Саввиной мне довелось играть в одном спектакле. Оговорилась, не признаю слова „играть“ в нашей актерской профессии. Скажу: существовать в одном спектакле. Это была первая встреча, в которой я полностью убедилась в том, что моя партнерша умна, талантлива. Для меня партнер самое главное. Она была настолько правдива, настолько убедительна, что мне было трудно представить себе ее иной, но тут же вспомнила пленительную „даму с собачкой“ в кинофильме, вспомнила ряд других ее работ в кино и театре иного плана, и мне стало ясно, что я встретилась с большой актрисой большого дарования, и очень этому обрадовалась…»
Саввина мечтала уговорить Раневскую написать книгу о своей жизни. Вот запись об этом Раневской:
«Книгу писала 3 года, прочитав порвала. Книги должны писать писатели, мыслители или же сплетники: М. Алигер, Наталья Ильина и пр. А главное, у них желание рассказать о себе… и между прочим об Ахматовой».
«Меня терзает жалость. Кто-то сказал: жалость – божественный лик любви. Ночью болит все, а больше всего совесть. Жалею, что изорвала дневники, – там было все…
Не буду писать книгу о себе, не хочу делать свою жизнь достоянием публики. Лифтерши бы зачитывались этим опусом. И к тому же у меня непреодолимое отвращение к процессу писания. „Писанина“. Лепет стариковский, омерзительная распущенность. Ненавижу мемуары актерские. Кроме книжки Павлы Леонтьевны. Страдание есть главный, а может быть единственный закон бытия всего человечества. Достоевский.
Для меня – загадка: как могли Великие актеры играть с любым дерьмом? Очевидно, только мало талантливые актеры жаждут хорошего, первоклассного партнера, чтоб от партнера взять для себя необходимое, чтоб поверить – я уже мученица. Ненавижу бездарную сволочь, не могу с ней ужиться, и вся моя долгая жизнь в театре – Голгофа – хорошее начало для „Воспоминаний“.»
«Маргарита Алигер меня ругательски ругала, узнав, что я порвала рукопись книги моей жизни, которую писала в течение трех лет. Маргарита Алигер взяла с меня слово, что я начну восстанавливать в памяти все, что уничтожила. Слово придется сдержать.
Но восстановить в памяти все, что я писала хронологически, было бы очень утомительно, поэтому вспоминать буду первое, что придет в голову.
Если бы я, уступая просьбам, стала писать о себе – это была бы „жалобная книга“ – „Судьба-шлюха“.»
И, наконец, вспомним ее Крым 1921 года:
«Зима в тот год была Страстной неделей,
И красный май сплелся с кровавой Пасхой,
Но в ту весну Христос не воскресал».
«Забыть такое нельзя, сказать об этом в книге моей жизни тоже нельзя. Вот почему я не хочу писать книгу „О времени и о себе“.»
Она мучилась этим – писала, восстанавливала, силы уходили. Раневская повторяла что-то главное по два, три раза – хотела, чтобы мы прочли все, – и не могла решиться, вспомнить, расположить в хронологии.
Я спросил ее однажды: «Как умер Горький?» Она долго молчала, а потом как-то нехотя, в сторону, тихо сказала: «Он много знал…»
Что еще знала Раневская? У нее было мучительное желание рассказать. Это видно из сотен рассыпавшихся страничек ее стихийного архива, страничек, которые она хотела для нас сохранить.
Успех «Странной миссис Сэвидж», любовь и забота друзей, в первую очередь Нины Сухоцкой, моей мамы, отвлекали Фаину Георгиевну от горьких мыслей. И вот в конце 1966 года она анонимно послала своей приятельнице Татьяне Тэсс новое сочинение – письма несуществующего «читателя» и его «племянника»:
Рукой Раневской: «Разыграла Татьяну Тэсс. Копия (прошу сохранить)».
«Здравствуйте, Татьяна Тэсс!
Увидел я Вашу карточку и невозможно смотреть без волнения, как Вы загадочно улыбаетесь – „Огонек“ № 45 индекс 70 663. Рассказ при ней также написан с большим знанием дела, хоть я и не люблю чтения про буржуазный слой, чуждый советским людям. Из Вашего яркого сочинения видно, что наши люди лучше заграничных, хотя я и пострадал от нашего советского. Я был обокраден племянником на почве доверия к людям. Этим летом я решил удалиться на свежий воздух для поправления организма. Как говорится, годы берут свое, и женские капризы подорвали здоровье, а по просьбе вышеизложенного родственника я оставил его в моем домишке на предмет сторожения имущественного фонда, т. к. последнее время наблюдается, что в Малых Херах неспокойно от тунеядцев и бывали случаи нападения с помощью холодного оружия. Это нежелательное явление со стороны молодежного туризма, которые повадились наблюдать достижения предков по линии церквей, а также банных заведений далекого прошлого. Возвратился я полный сил, как тут же обнаружил пропажу кальсон (2 пары темно-фиолетовых с начесом), а также пиджака (люстрин) и настольной лампы (импорт). Зная, как перо в Ваших руках хлестко бьет по явлениям, и как душевно, горячо Вы переживаете на страницах прессы отрицательные стороны нашей действительности, прошу Вас написать про мой случай, имевший место. И еще должен сказать, когда читаю произведения, сходящие с Вашего пера, всегда переживаю острые переживания. В Вашем пере волнует борьба за правду и хорошее внутри человека. Мои соседи того же мнения, и мы часто обсуждаем совместно Ваши умные сочинения, выхваченные из жизненных процессов людей. Когда получаем газету, перво-наперво ищем Ваше фамилие, а если ее нету, то и не читаем, скука одолевает, пишите, Татьяна, чаще. Пишите, почему нет снижения цен и других достижений? Почему к нам в Малые Херы не приезжают выдающиеся артисты для обмена культурными ценностями? Многое еще хочется поведать Вам, зная Ваше чуткое отношение к трудящим. К примеру: выходил я больную курицу (чахотка легких). И что же Вы думаете, на основании найденных у соседей во дворе перьев и пуха она была похищена в период именин бухгалтера завода „Путь в коммунизм“. Прошу этот случай описать с присущей Вашему таланту верой в человека. Или возьмем такое: у моего кореша случился геморрой, после чего он не долго думая скончался, не дождавшись врача. Несмотря на мои позывные, врачиха явилась через отрезок времени. Совместимо ли это с нашей Конституцией?
В это, Татьяна, Вам надо вникнуть, чтобы покончить с пережитками нашей счастливой жизни! В наступающем новом 1967 году желаю еще острей оттачивать Ваше гневное перо на благо Родины. Желаю счастья в личном разрезе, с глубоким почтением Кафинькин А. И.
Мой адрес Малые Херы, Бол. Помойная (быв. Льва Толстого), собственный дом».
«Татьяна!
Привет с Парижа. Я нахожусь в преддверии для наблюдений над явлениями. Конечно, город на уровне, плохого не скажу, но и хорошего мало. Из достопримечательностей имеется башня, на самой верхушке ресторан. Население в основном французы и женщины легкого поведения. Чем нас бьют французы – это магазинами. И товары разные бросаются в глаза. Был в ночном заведении, где показывали разные штуки в области половых отношений. Конечно, такого в Союзе ССР нам с Вами не покажут. Посольские ребята затащили в музей, где люди стояли возле каменной фигуры, которая в настоящее время стоит без рук. Кто ей руки пообломал, пока не выяснили, но следствие ведется. Кругом говорили, что она красавица, но не верьте, Татьяна, например, моя жена покойница была интересней. Подводили меня к картинке в другой раме, на картинке нарисована женщина мало интересная, кругом говорили, что у ней особенный взгляд глаз, но я ничего особенного не заметил. У нас в Манеже были покрасивше, а что без рук статуя, то это даже хулиганство. Я нигде у нас не видел, чтобы в парке „девушка с веслом“ стояла без весла, а тем более без рук. Много у них жульничества, так что можем соревноваться.
Как вы знаете с газет, была в Париже „Неделя марксистской мысли“. Я всю неделю делился мыслями с другими нашими советскими. Сейчас начинаю изучать все по-ихнему для обмена опытом. Уже выучил слово „нон“, по-ихнему „нет“, „бонжур“, по-ихнему: „как живем?“ Водка по-ихнему – тоже „водка“. Так что больших трудностей нету. Наша комиссия, где я работаю над проблемами – уже пришла к выводу. По слухам, следующая командировка намечается в Австралию, так что по приезде с Парижа придется углубиться в изучение австралийского языка. Дали маху, Татьяна, а то бы ездили вместе на континенты, приоделись бы, выступали бы по вопросам, и тему уже подготовил: „Прогнозирование будущего на почве настоящего“.
Теперь моя специальность – „наше будущее“. Скоро увидите мое фотографие за круглым столом прогнозистов-оптимистов.
Если надумаете приехать: Париж, Советское посольство, А. Кафинькину.
Купил Вам касторовую шляпку, пальто с перьевым воротничком. Жду».
«Я верил, Татьяна, в Ваш неуклонный рост на основе Вашего пера, в преддверии Вашей эскалации, а прочитал про художественную диффамацию артистки Раневская и понял, что Вы иссякли, как таковая.
Артистку не знаю и знать не хочу. И зачем Вы на нее пустили Вашу научную мысль? Зачем Вас метнуло на пережитки счастливого прошлого нашей суровой действительности? Старуха, согласно Вашему яркому описанию данных поведения, ненормально помешанная, такая и ларек может ограбить. Артистки, как факт, все легкого поведения, им только в ресторанах закуски есть и мужей отбивать, а Вы на них углубили взгляд людей, у которых еще хватает совести совать мне газету и восклицать о смысле Вашего апофеоза.
В мои молодые годы прошлых лет я знал артистку – было на что посмотреть. Фамилие ей было – Лобзальская. Глаз у нее, правда, косил, но играла она броско, с танцами и в трико, и такие протуберанцы выделывала ногами, что дух захватывало. А когда в Бенефис играла „Драму в суфлерской будке“, – людей выносили из зала, а кто оставался сидеть – был в обмороке, но тем не менее никто про ее рентабельную игру не писал в газете на 4 столбца.
Писать надо про людей, как я, про мой возраст.
С Вашими рассуждениями про таких, как я, надо с большой буквы кричать. У артистов ничего не проходит красной нитью, а я многие годы жил с буржуазной отрыжкой в голове, говел, имел сношения, а под влиянием Вас пробудился, и теперь прошу вернуть мои гражданские права. Под влиянием Вас ездил в Тамбов, на коллоквиум мысли, где состоялся форум в направлении. Дорога в два конца, ресторан-кафе, где отравился свежей рыбой. Снимал Люкс на две койки с водоснабжением. Все это во имя Вас, с Вашим призывом к моей духовной пище. Махните про меня, рука не отсохнет, Татьяна! Пишите про простого Советского человека, как он, малограмотный, читает лекции по вопросам, пишет версии про открытия, читает доклады про новейшую живопись нового направления. Под Вашим пером я подвергался и теперь на грани. Пусть люди знают, как я вырос на ниве.
В Тамбове после вопросов была драка, но в перемирии поели грибов в кафе „Восторг“. Женщины в Тамбове преобладают с кривыми ногами, но есть одностороннее движение.
Гулял с одной блондинкой, встреченной на коллоквиуме. Но у нее воображение выражает отсталость научной мысли и нет в ней взгляда Ваших глаз, что неуклонно врезались в память. Пришлите, Татьяна, свое свежее фото, чтобы я ориентировался.
С нетерпением жду Вашего выступления по моей части и в Вашем органе.
С пламенным приветом! Афанасий Кафинькин.
Года бегут, а друга нет как нет.
Расходы увеличилися втрое.
Веселой прошлой жизни след простыл и след,
И никуда уж не годится и здоровье.
А в прошлом было все:
Ломился стол от кушаний, напитков,
Колбасы всех сортов, копчености,
С вязигою пирог и женский смех
Вокруг веселый и игристый.
Где это все? – вот что интересно! Посвящается Т. Тэсс. С уважением А. Кафинькин».
«Вы меня не знаете глубокоуважаемая Татьяна Григорьевна. Мое фамилие Усюськин, по матери происхождение имею от рода Кафинькина, ныне покойного дяди моего. Разбирая имущество дяди найдено письмо где покойник просит передать Вам привет и благодарность за внимание к разного рода явлениям нашей счастливой действительности на почве неполадок имеющих место. Дядя (царство ему небесное) не задолго до кончины покончил с буржуазным прошлым и поступил в партию где был членом с большой буквы.
Я тоже являюсь членом по просьбе дяди. Текущая действительность обнаружила большие достижения с Вашим участием в общественной жизни где Вы выявляете значение происходящего на почве роста нашего сознания. Спасибо Вам за нравственное значение событий. Остаюсь преданный Вам Усюськин».
В январские дни 1968 года Завадский послал Фаине Георгиевне поздравление:
Телефонограмма
«Дорогая Фаина! Очень рад, что Вы в строю. Обнимаю.
Ю. А. Завадский
г. Москва, 24 января 1968 года».
Резолюция Фаины Георгиевны:
«Не верю ни одному слову.
Раневская».
Фаина Георгиевна рассказывала нам с мамой, что, когда на гастролях у нее случился однажды сердечный приступ, Завадский лично повез ее в больницу. Ждал, пока снимут спазм, сделают уколы. На обратном пути спросил: «Что они сказали, Фаина?» – «Что-что – грудная жаба».
Завадский огорчился, воскликнул: «Какой ужас – грудная жаба!»
И через минуту, залюбовавшись каким-то пейзажем за окном машины, стал напевать: «Грудная жаба, грудная жаба».
Фуфа рассказывала это, потягивая мою руку вниз своею рукой, и смеялась своим особенным заразительным смехом, который я очень любил – с похрюкиванием.
«Перечитываю Толстого, – писала Фаина Георгиевна, – наслаждаюсь, как только можно наслаждаться им. И вдруг так остро, так мучительно захотелось к Павле Леонтьевне на Хорошевское шоссе, где больше нет ее, где нет и дома, в котором она жила. Дом сломан. Хотелось ей читать, ее угостить чем-либо вкусным, рассказать смешное, она любила смешное. Толстой сказал, что смерти нет, а есть любовь и память сердца. Память сердца так мучительна, лучше бы ее не было… Лучше бы память навсегда убить».
Раневская почти не спала. Писала, вспоминала, тосковала:
«Стук в дверь. Утро раннее, очень раннее. Вскакиваю в ночной рубахе:
– Кто там?
– Я, Твардовский. Простите.
– Что случилось, Александр Трифонович?
– Откройте.
– Подождите, сейчас, наброшу халат.
Открываю.
– Понимаете, дорогая знаменитая соседка. Я мог обратиться только к вам. Звоню домой – никто не отвечает. Понял – все на даче. Думаю, как же быть. Вспомнил, этажом ниже – вы. Пойду к ней, она интеллигентная. Только к ней одной, в этом доме. Понимаете, мне надо в туалет.
Глаза виноватые, как у напроказившего ребенка.
Потом я кормила его завтраком. И он говорил:
– Почему у друзей все вкуснее, чем дома?
Был взволнован, сидел у меня до вечера, его искали, а когда догадались зайти ко мне, он извинялся, но все продолжал говорить о святом каком-то, о Папе.
Он бывал у меня, просил водку. Спрашивал, нет ли у меня водки. Я ему не давала ее. В гостиной долго смотрел на портрет Ахматовой. Его слова: „Вот – наследница Пушкина!“»
«И еще.
Приехал из Италии: „Вы, конечно, начнете сейчас кудахтать: ах, Леонардо, ах, Микеланджело. Нет, дорогая соседка, я застал Италию в трауре. Скончался Папа Римский… Мне сказали, что итальянские коммунисты плакали, узнав о его смерти. Мы с товарищами решили поехать к Ватикану, но не могли добраться, т. к. толпы народа в трауре стояли на коленях за несколько километров до Ватикана“.
И тут он мне сказал: „Мне перевели энциклику Папы. Ну, какие же у нас дураки, что не напечатали ее“. Сказал это сердито, умиляясь Папой, призвавшего своих двух братьев-издольщиков и сказав им: „Братья мои, я ничего вам не оставляю, кроме моего благословения, потому что я из этого мира ухожу таким же нагим, каким я в него пришел“.»
«В темном подъезде у лифта стоит Твардовский (трезвый). Я: „Александр Трифонович, почему вы такой печальный?“ Опустив голову отвечает: „У меня мама умерла“. И сколько в этом было детского, нежного, святого, что я заплакала. Он благодарно пожал мне руку. Такая у меня нежность к нему, такая благодарность за то уважение, которое он во мне вызывает.
Мы часто встречаемся у лифта. Александр Трифонович (нетрезвый) пытается открыть лифт, вертя ручку в обратную сторону. Подхожу и вдруг слышу, в ответ на мое предложение помочь: „Может быть, вы меня приняли за Долматовского? Так я не Долматовский“.
Я рассмеялась. Твардовский гневно: „Ничего не вижу смешного“.
Какая мука, какая тоска смертная, когда уходят такие, как Твардовский…»
У Фаины Георгиевны есть листок, где она пишет:
«Мои любимые мужчины – Христос, Чаплин, Герцен, доктор Швейцер, найдутся еще – лень вспоминать».
А вот еще:
«Влюбилась в Шоу. Больше всего в жизни я любила влюбляться: Качалов, Павла Леонтьевна, Бабель, Ахматова, Блок (его лично не знала), Михоэлс – прелесть человек. Ек. Павл. Пешкова, М. Ф. Андреева мне были симпатичны. Бывала у обеих. Макс. Волошин, Марина Цветаева – чудо-Марина. Обожала Е. В. Гельцер. Мне везло на людей».
После Хорошевки мы переехали с мамой на 3-ю Тверскую-Ямскую, куда долго зазывали Фаину Георгиевну на новоселье. Лифта в нашем подъезде не было, Раневской пришлось подниматься на третий этаж.
Наспех сделанный ремонт, один книжный шкаф, Раневской же и подаренный, книг много, стеллажей нет – часть книг нашла временное пристанище во встроенном шкафу.
«А тут что у тебя, Ирина?» – спросила Фаина Георгиевна. «Тут Алеша пока поставил книги», – предчувствуя беду, тихо ответила мама. «Боже мой, книги-пленницы, какой ужас, томятся за дверью! – гневно произнесла Раневская. – Как вы можете так жить?!»
Это послужило для нее поводом больше не приходить к нам. «Вы к нам не заглянете, Фаина Георгиевна? У час перестановка», – осторожно спрашивала мама, выходя с ней из театра. «У вас же книги-пленницы, я этого не вынесу», – коварно припоминала Раневская с деланным негодованием, не желая признаваться, что ей трудно подниматься к нам без лифта. Ей было уже 72 года.
Однажды мы побывали у Фуфы в котельническом доме с моим другом и вымыли ей посуду. В результате я получил от Фуфы такое письмо:
«9.02.69 г.
Лешенька, – это мелочь, но она растрогала меня до слез (буквально) – я так умилилась, что разревелась, когда увидела вашу с Генкой доблесть! Я так умилилась твоему вранью засоренному раковине (лень переделывать), ты так вдохновенно врал про застрявшую бумажку, а я верила. Милый дурачок, ведь утром все это бы сделала подлая старуха, а я и так редко тебя вижу, а ты чуть ли не все время торчал на кухне.