355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Черкасов » Конь Рыжий » Текст книги (страница 16)
Конь Рыжий
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:18

Текст книги "Конь Рыжий"


Автор книги: Алексей Черкасов


Соавторы: Полина Москвитина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

II

Злющие, ненавидящие глаза Дуни жгли щекастое, пунцовое лицо Алевтины Карповны и жалили, как крапивой.

– Как ты разъелась-то! Бесстыжая морда. Тебе ли судить меня?! Не ты ли моталась с Иваницким и с Урваном? Не ты ли подкатилась к папаше в полюбовницы и хозяйкой стала?

Алевтина Карповна задохлась:

– Как ты смеешь, потаскушка! – взвизгнула она. – Знайте, она желтобилетница!

– Желтобилетница? – вцепилась Дуня. – А ты проститутка благородная? А скажи, благородная, сколько тысяч выдавила ты из Иваницкого, из старого дурака Пашина, когда выкрала у него векселя и продала Иваницкому? Сколько взяла у папаши-душегуба? На какие деньги купила двухэтажный дом в Минусинске? Каким местом деньги заработала?

– Господи!..

– Святые угодники!..

– К черту святых, – топнула Дуня. – Ишь, как вы раздулись, пауки!

Потолок не рухнул, лампы не оборвались с медных стержней, но воздух стал горячим, как будто Дуня раскалила его.

– Экий срам!..

– С ума сошла, гулящая! – сказала Галина Евсеевна, подтягивая ревматические ноги – в суставы ударило.

– Гулящая? – Дуня так круто повернулась, что подол ее юбки раздулся колоколом. – А вы благородная, тетенька? Когда благородной-то стали, скажите? Может, с того раза, когда Зыряна упекли на каторгу за «полосатую Зебру»? Благородные! Плюнуть хочется на такое благородство!

Глянула на столы:

– Жирно живете, вижу. Ишь, какие вы все тощие – морды так и трескаются. А в Питере, во всей России, люди пухнут с голоду. Ребятишки умирают. А вам хоть бы хны. Пусть хоть все передохнут.

– Ты што же это, вертихвостка, вытворяешь? – ополчился Михайла Елизарович, двигаясь из-за стола. – Кого срамишь, спрашиваю? А ты что смотришь, Александра? Потакаешь беспутнице?

– Дунюшка, Дунюшка! – перепугалась мать. – В уме ли ты, осподи? На поминках-то экое несешь на родственников.

– Родственники? Ха-ха-ха! Лопнуть можно. Не от таких ли родственников сестра в полынью кинулась?

– Свят, свят!..

Завопили, завопили, перебивая друг друга. И такая, и сякая, и разэтакая… Не иначе как с цепи сорвалась. Алевтина Карповна выкрикнула, что Дуня, может, еще сифилисная!

Любовь Гордеевна возмутилась – ее даже злой татарин не оскорблял так, как вот эта гадина, и она отныне ноги не перенесет через порог юсковского дома. Золовки Потылицыны в свою очередь шипели и дулись, поспешно одеваясь.

– Выгнать ее надо! – поднялся Михайла Елизарович, поддернув жилетку.

– Выгнать? – зло переспросила Дуня. – Какой ты благостный, дядя Миша. Лысина так и светится, как у святого на иконе. Это ты выдал меня на растерзание душегубу! Помню, дядя. И по лысине поглажу еще. Живодеры!

Михайла Елизарович позеленел от натуги:

– Акулина! – крикнул работнице. – Позови мужиков. Связать ее надо.

– Выгнать, выгнать!

– А ну, спытайте!.. – раздула ноздри Дуня. – Я затем и приехала, чтобы посчитаться с вами, родственнички. Погодите, еще получите свое. А папаша в первую очередь. Сыщут и прикончат. И тебя вместе с ним! – резанула пунцовую Алевтину Карповну. – Я ему припомню Дарью! А с тобой, дядя, нет у меня разговора. Все вы из одной квашни. Убирайтесь отсюда! Сейчас же!..

– Да ты-ты-ты!.. – Михайла Елизарович задохся; бороденка тряслась и лысина поблескивала от пота. – Где там мужики? Да я тебя, сучка!

Дядя схватил со стола горластый графин с красным вином, но не успел умилостивить племянницу, как Дуня выхватила из своей сумочки револьверчик.

– Ну, спытай судьбу! – и прицелилась в сивую бороденку. Михайла Елизарович попятился. Графин ударился об пол. Поднялся такой крик, что и не разберешь, что и кто вопит. А Дуня с револьвером понужает: – Убирайтесь все! И ты, тварь, тоже! – притопнула на Алевтину Карповну. – Иль я вас сейчас перестреляю! – И, хлопнув филенчатой дверью, скрылась в горенке.

– Ну, спасибочко, спасибочко, – хныкал Михайла Елизарович, натягивая поддевку и не попадая в рукава. – Отпотчевала племянница. Спасибочко, Александра Панкратьевна. Баскенькая у те доченька.

– Чего ждать от прости-господи! – кудахтала Галина Евееевна, наряжаясь в меховой салоп. – Ишь, сволота. Зыряна каторжного вывернула.

Алевтина Карповна не стала ждать, когда Дуня снова выйдет из горенки, умелась из дома.

Александра Панкратьевна с Клавдеюшкой, покинутые всеми, сиротливо хныкали на лавке, не зная, что делать и что сказать непутевой Дуне; погром-то какой учинила!

– Мне так страшно, так страшно, – пускала пузыри Клавдеюшка. – Дуня-то с револьвертом. А вдруг ночью понаведается папаша?..

III

Распахнулась филенчатая дверь, как будто птица раскинула крылья, – и на пороге Дуня, злая, немного пьяная, дерзкая, все с той же лакированной сумочкой, в которой прятала револьвер. Она услышала лепет сестры, потому и глядела на нее с некоторым презрением. Вот уж счастливая горбунья. И женишка успела выбрать – дурак дураком и лоб в угрях; сойдет для Клавдеюшки. Она-то будет жить, а вот Дарьюшки нету, и ей, Дуне, видно, не жить на белом свете!

Что они уставились на нее, отчужденно-далекие, испуганные, маменька и Клавдеюшка? Ох, маменька! Век прожила в кротости и покорности федосеевской веры, во всем послушная супругу, серым дымом стлалась у ног его полюбовницы, выглядывая на мир из подворотни, и так сгасла, ничего не изведав, не познав. Да как же можно так жить? Или папаша сразу притоптал ее, как только ввел в дом?

– Уймись, Дунюшка, уймись, – забормотала мать; она сидела на мягком пуфе у изразцовой печи.

Дуня вышла из рамы дверей, прошла по гостиной, постояла минутку, и, что-то вспомнив, вышла в прихожую, вернулась с маленьким баульчиком, поставила его на кожаный диван возле двери, где когда-то почивал дед Юсков, вынула из сумочки ключик, открыла, достала пачку папирос с зажигалкой, размяла папироску в пальцах, отвинтила колпачок на фитиле зажигалки, крутанула колесико.

Мать и Клавдия наблюдали за каждым ее движением,

– Осподи! Да ты никак куришь?! – таращилась маменька. У Дуни дым из ноздрей, как от головешки, выкинутой из банной каменки.

– Курю, маменька.

– В доме-то у нас не курят, и в роду курящих не было.

– А убивцы были? Я вот помню, как бабушка говорила, что дом наш на приискательской кровушке держится. Дед-то Елизар не брезговал привечать фартовых приискателей, хоть они дымили цигарками. Потчевал их в убежище, которое под домом, а потом фартовые куда-то пропадали, а дед богател. Или неправда?

Мать двигается на пуфе – туда-сюда, а руки ее не находят пристанища. Переглянулась с Клавдеюшкой, и – молчок,

Дуня присела на лавку к столу между пальцами дымится папироса; потыкала вилкой в холодную снедь, спросила, нет ли чего горячего – от Минусинска куска во рту не было. Мать послала Клавдеюшку в кухню, чтоб стряпуха или Гланька принесли чего горячего. Клавдеюшка узнала: есть обедешные щи с грудинкой, а поросенка сейчас прдогреют. Щи так щи – давай щи. Клавдеюшка позвонила в колокольчик, и белесая Гланька принесла в фарфоровой тарелочке щи с куском грудинки – двум не управиться; глазами так и стрижет Дуню восхищенно, с завидкой.

– Как тебя звать? – спросила Дуня.

– Гланька.

– Чья ты?

– Маменькина, Анны Калистратовны, которая в доме стряпухой. Безродные мы, смоленские, с голодной губернии.

– Давно из Смоленска?

– В прошлом году, после пасхи приехали. Не из самого Смоленска, а из деревни Кочерягиной. С нее мы. В той деревне мало кто в живых остался – с голоду померли. Отец мой на войне убит, а других никого не было. Наш деревенский Леон Цирков с бабой собрались в Сибирь и нас с маменькой взяли.

Дуня налила красного вина в хрустальную рюмку – для Гланьки, а себе в стакан – коньяк не стала пить, побаивалась, настороженно прислушиваясь, как будто кого ждала. Да и мать с Клавдеюшкой тоже сидели, как на углях, – ушки на макушке, а в глазах – бездна тревоги.

– Помяни, Гланя, сестру мою Дарьюшку, – пригласила Дуня, подавая рюмку.

Клавдеюшка толкнула Гланьку своими черными зенкамя, и девушка, выпив вино, отпрянула:

– Ой, дух занялся! Извиняйте, побегу я, матушка ругать будет. – И – бегом из гостиной.

А Дуня все сидит, примечает и до нутра прохватывает взглядом то маменьку на пуфе, то Клавдеюшку. Ни ту, ни другую не пригласила выпить на помин души Дарьюшки.

– Ты бы хоть сказала, куда ушла из скита? – бормотнула мать, поджимая блеклые губы в черточку.

Дуня отодвинула тарелку со щами, выпила вина и тогда уже:

– А куда бы я могла уйти без денег, без паспорта? По желтому билету жила.

– Какому такому билету?

– А ну вас! Будто не знаете? С подписью и печатью!

У Александры Панкратьевны дрожит подбородок, а глаза уперлись в плотную штору окна. Не то страшно, что дочь проститутка, а что печатью припечатана. Да што же это, а? Так вот почему сам Елизар налетел с кулаками на жену и рычал, как медведь: «Дочерей мне народила, чтоб тебе сдохнуть! Одна умом рехнулась, другая – проститутка». Мало ли как не оскорблял жену Елизар Елизарович! А покорялась, терпела! Чего в злобе не скажет супруг с таким характером, как у Елизара!..

– Такую ли я тебя ждала?

– Не знаю, какую ждала, но я вам не Дарьюшка. И вы лучше не сморкайтесь – не разжалобите. Как мои слезы никого не разжалобили – ни тебя, мамонька, ни папашу, ни деда, ни дядей с тетками.

Александра Панкратьевна смотрит на дочь и будто сомневается: дочь ли припожаловала? Такую Дуню она знать не знает.

Она знала Дуню уросливую, непокорную, «поперешную», как называл ее дед. Но ведь то было «дите». Думала, израстет, характер сменится. Но вот такую, чужую, всю из злобы и дым из ноздрей, как у ясашной татарки, – век не знать бы!

– Хоть бы мне помереть от стыда и позора.

А Дуня свое:

– Не помрете, маменька, не причитайте. Жить будете и еще молиться будете и серым дымом стлаться перед папашей-душегубом. Одну дочь загнали в полынью – вторая на очереди.

Клавдеюшка отважилась:

– Дарья сама себя сгубила, што нас виноватишь? Ты бы почитала ее тетрадки, тогда бы все узнала. Она сама себя закружила. Нече на других сваливать.

– А ну, дай тетрадки.

Мать все еще плакала, жалуясь, что не доживет до утра – голову разламывает на куски; как теперь встречаться с родственниками?

Есть о ком жалеть! – махнула рукой Дуня и, взяв тетрадки, скрылась в горенку, где лежали вещи покойной Дарьюшки на черном столе.

IV

Как вчера, как век назад, мерцают восковые свечи – рыжие косички на тонком суровье, сжигающие чью-то жизнь.

Дунину, может?

Медью бьют часы в гостиной, хрипло, с оттяжкой. Т-ики-ки-бом! Бом! Медный бой. И кто знает, какое время – золотое или железное, будет отбивать свою меру в будущем, когда изживет свой век медное, теперешнее – беспокойное и трудное!..

Верилось Дуне, что Дарьюшка будет счастлива, да не так вышло. А потом, позднее, Дуня спрашивала себя: неужели бог наделил сестер-близнецов одной-единственной судьбой? Или это рок, упавший на две головы?

Сестры сызмала во всем были одинаковы: родная маменька путала их. После крещения, чтобы различить близнецов, мать привязала к их ножкам ленты: Дуне – голубенькую, Дарьюшке – красненькую.

В детстве Дуня неразлучна была с сестрой. И вкусы, и шалости, куклы – во всем были одинаковы. И вот минули годы! На поверку вышло, что характеры и судьбы у них совершенно разные. Не было у Дуни набожности Дарьюшки, не вскидывала она глаз на иконы, не было у ней жалости к обидчикам – горло могла перегрызть. Дарьюшка во всем была кроткой, милой, гнулась, но не ломалась. Такие уж если сломаются, то раз и, навсегда – с концом.

Осталась жить Дуня. Может, не Дуня? Спросить бы у маменьки, а что если она ленты перепутала?

Дуня ходит, ходит по пушистому ковру горницы, хрустит пальцами и никак не может успокоиться. На стене и закрытой филенчатой двери мечется ее черная тень – то раздуется, то сузится, а на столе со свечами в двух подсвечниках – аккуратно свернутая беличья дошка – атласной подкладкой вверх, пуховая шаль с узорчатыми каймами, шерстяная вязаная кофта, золотой крестик с цепочкой и разбитые золотые часики…

Скрип-рип-скрип – качается маятник. Мечется, мечется черная тень, словно милая Дарьюшка только что разделась, сложила вещи на стол и, превратившись в тень, не находит себе пристанища даже на стенах постылого дома. Она здесь, с земными, со своей сестрой-близнинкой, с отчаянной Дуней, она стала ее тенью, и только непроглядная тьма без всяких источников света уберет ее в Дуню, как шашку в ножны. Но как только появится хоть маленький источник света – она сразу же напомнит о себе: только смерть самой Дуни оборвет ее существование, и кто знает, может, забудут люди о сестрах-близнецах, как запамятовали о миллионах им подобных, бесследно исчезнувших в минувших поколениях?

Ну, а пока одна из них живая с трепетным сердцем подсаживается к столу, открывает тетрадку…

«…Откуда мы? Кто мы? Если есть мы, то почему все так зыбко и непрочно?..

Если есть Я, скажи мне: кто меня послал? – загадочно спрашивала кого-то Дарьюшка в своих записках. – Зачем меня послал? Для счастья или для суеты сует и смерти во тьме? Кто и когда призовет меня в Пятую меру, когда я буду не здесь, а там, и что будет здесь, и как будет, когда я уйду и потом вернусь с воскресшими из мертвых? Или я никогда не вернусь, и нет Пятой меры, а есть мираж, обман?

Тимофей всегда со мной. «Ты моя белая птица!» – слышу его голос. Неправда. Не птица. У меня нет крыльев, чтобы взлететь в небо. Почему я все время возвращаюсь к нему? Он вчуже, в стороне от меня, и нам не дано понять друг друга. Откуда пришло непонимание? Непознаваемость? Чуждость живых? Ненависть одного к другому. Отец на сына! Сын на отца!

Бабушка Ефимия говорит: «Ты, Дарьюшка, не такая, какой была я на Ишиме, в Поморье и в Москве, когда шла малою горлинкой навстречу французам. Я помнила, и все помню теперь. Душа моя восстала против мерзости и тьмы, а вокруг тебя, Дарьюшка, люди, люди, которые ищут, зовут, а ты не видишь их, не понимаешь, чуждишься. Душа у тебя в забвенье».

Я сказала бабушке: все переменилось в теперешней жизни. Сейчас не так, как было в то время, когда ты встретила кандальника, беглого декабриста, на Ишиме, или при французах в Москве. Сейчас так много путаницы, а правды нету. Попробуй разберись, кто тебе враг, кто – истинный друг? Если бы человек знал, с кем бороться, он бы победил любого врага! Но жизнь нарядилась в чужое платье…

Вот еще сестра Дуня. Ее совсем измытарили, унизили и заплевали. В Красноярске я узнала страшное про Дуню – она стала проституткой, содержанкой заведения, желтобилетницей!.. Ужас! Может, и самое Россию так же унизили, заплевали, и она стала, как Дуня? И отчего такая ненависть среди людей? Кто нас стравил? Где же она, эта незабвенная Третья мера жизни, мера счастья для всех? Или нет никаких мер от века до века, а есть серое из серого, и в том жизнь живых?

Но что же делать? Что же делать? Как познать и открыть тайну?..»

…Голос, голос Дарьюшки – то страдающий, зовущий на помощь, то шепчущий, сокровенный, поверяющий сомнения, то злой, непримиримый, и сама она будто ходит вокруг черного стола в мокрой нательной рубахе, вся ледяная, только что из полыньи, смигивает с ресниц слезы, а пухлые губы говорят, кричат от боли и сомнений, а у Дуни за столом сжимается сердце от страха, сжимается в комочек, и горошины слез капают на раскрытую тетрадку, как в мертвые ладони сестры.

Дуне страшно, очень страшно; она и сама не может понять, отчего накатился такой страх; никак не может успокоиться, взять себя в руки: мороз дерет по коже, словно Дуню прохватывает сквозной ветер, хотя в горнице пышит теплом голландская печь. А что если в самом деле ворвется в горницу папаша? С чего бы Клавдеюшка обмолвилась: «А что если папаша явится ночью?» Знать, он где-то здесь, в Белой Елани, а может, в тайном убежище под домом? Или где-нибудь в омшанике отсиживается? Да мало ли закутков в заведении Юсковых? Две работницкие избы с подпольями и чердаками, конюшня для рысаков, два коровника, амбары, завозни! Как она, Дуня, не подумала: если Алевтина-полюбовница верховодит в доме, знать, и папаша где-то здесь! Но что же ей делать? Бежать в ревком? А что если ее поджидают в темных сенях или на крыльце, в ограде, в просторной прихожей? Схватят за горло, тиснут, и дух из нее вон.

«Сейчас мне не уйти, на ночь глядя. Он ждет, может, когда я лягу спать, чтобы прикончить сонную. Не успею охнуть».

Вытерла платком слезы и посмотрела на свои часики: было двадцать минут десятого. До утра она одуреет в горенке. Не одна же, с Дарьюшкой! Она чувствует, что Дарьюшка здесь, ходит и ходит, будто не может согреться…

Надо пойти в ревком. Кто-то сказал ей в Минусинске, что председателем совдепа в Белой Елани Мамонт Петрович Головня, чудак Головня.

Головня!..

Такой ли он, как в ту рождественскую ночь, когда она прибежала к нему в избушку Трифона Переметной Сумы? Помнит ли он Дуню?

V

И кажется Дуне, дом кряхтит, как часующий старик, вздыхает и молится, молится во здравие, а здравия нет и не будет, никогда не будет.

В руке Дуни револьверчик – она с ним не расстается ни на секунду.

Осмотрелась – в который раз! Четыре окна, Два в проулок и сдвоенное в улицу, закрыты на ставни с железными засовами. В стержнях – клинышки, вставленные в ушки-прорези. Двойные зимние рамы. Двустворчатая дверь. Изнутри – никакого запора. А что если забаррикадировать дверь? В углу, под иконами – треугольный столик, на столике – флаконы, старая резная шкатулка, железная коробка и всякие безделушки. Если все это убрать, а столик поставить к двери – нет, не удержит! Надо подвинуть к двери круглый стол, а угловичок к нему. Сосчитала венские стулья. Семь штук. Еще есть большой платяной шкаф с зеркальной дверцей. Но шкаф Дуне с места не сдвинуть.

Послышались чьи-то шаги в гостиной, Кто там? Мать с Клавдеюшкой легли спать. Дуня прижалась к стене возле двери в сторону сдвоенного окна в улицу, замерла. Тихо, будто. Но тихо ли? Кто-то, кажется, подошел к двери. Слух до того обострен, что Дуня явственно услышала чье-то трудное, напряженное дыхание по ту сторону двери. Отец! Жизнь и смерть в одно мгновение. Пощады ей не ждать. Он ее раздавит, как лягушку. Наступит сапогом, и мокрого места не останется. Боженька! Она читает мысли отца, словно они сочатся сквозь двери, прохватывая Дуню до печенки. Дверь тихонько скрипнула, а у Дуни лихорадочно запрыгало сердце. Револьвер она держит на уровне груди, и палец на спусковом крючке. Стрелять будет без промедления, только бы не мимо, боженька, только бы не мимо! Половинка двери открывается, открывается, а Дуня готова втиснуться в стену: руку с револьверам подняла выше – холодный ствол прильнул к пылающей щеке, как льдинка. И тут раздался знакомый голос Алевтины:

– Ее тут нету.

Ага, вот он кого послал впереди себя! Ох, зверюга, боженька! Только бы не мимо. Стрелять надо в него, в отца, прежде всего в отца; только бы не мимо!..

От Дуни за створкою двери до сдвоенного окна – шага четыре. Кровать и шкаф в противоположной стороне. Она слышит, как Алевтина прошла в горницу, наверное, к кровати. Скрипнул стул, еще что-то, и тут же раздался приглушенный мужской голос:

– Ну?! – И через мгновение: – Ну?!

– Да где же она? Ни под кроватью, ни на кровати. Куда она девалась? В гардеробе, может? Господи, меня всю трясет. Уйдем, ради бога.

Тяжелые шаги: Алевтина шарахнулась к столу – свечи мигнули, и в тот момент кто-то трахнул в зеркало платяного шкафа – зеркало зазвенело и рассыпалось, а еще через миг:

– Где она, курва? Где она?!

А у Дуни, прижатой дверью к стене, не сердце, а перепелка в клетке – тики-тик-тики-ти-ти-ки – и часто-часто, кровь жжет-жжет щеки, шею, а с бровей пот льется – холодный пот. Еще чьи-то шаги и чужой голос:

– Уходить надо, Елизар Елизарович. Не ровен час ревкомовцы нагрянуть могут.

– Где она, стерва? Где? – рычит зверь, быстро выкатывается из горницы в гостиную и там орет медвежьим голосом: – Где она, спрашиваю! Где?! Ты, сальная бочка! В пыль-потроха!..

– Аааа! – разнеслось по дому. Дуня догадалась, отец схватил мать за горло. Выскочить бы, да в спину ему или в голову, а ноги деревянные, деревянные, и спина приклеилась к стене.

Голос Клавдеюшки:

– Папенька, папенька!

– Заааддаавлюуу! Тваарюуууги!

– Елизар, Елизар!..

– Господи, помилуй, господи, помилуй? – кто-то молится басом.

– Клавдея, убью! Говори, куда ее спрятали. Живо! Уууудавлю!

– Папенька, папенька!..

Хлесть, хлесть, хлесть…

– Аааа! Папенькаааа! Спаси, господи! Папенькаааа!..

– Елизар! Я ухожу. Ко всем чертям. Ухожу. Пойдем, Микула.

– Опомятуйся, хозяин! Опомятуйся. Уходить надо.

Хлопнула дверь: кто-то ушел.

И тут на спаде голос Клавдеи:

– Папенька! Папенька! В горнице она! В горнице. За дверью!

В тот же миг Дуня отпрянула от двери. Сейчас она успокоилась, как бывало не раз на фронте. Ни дрожи в руке, ни замиранья сердца. Раздались выстрелы в одну и в другую половинки двери. Бах, бах, бах! И визг, и рев маменьки с Клавдеюшкой, что-то грохнулось там, стул, что ли.

Запричитала Алевтина:

– Уйдем, Елизар! Ради всего святого. Она убежала в ревком в одном платье. Или ее спрятала кухарка. Пока сыщешь… с револьвером она, с револьвером!

– Изрешечу пулями! Изрешечу, сволочь!

– Ужасно глупо! Ужасно глупо. Ради бога!

Ревет мать, и Клавдеюшка заливается слезами, а громовой голос угрожает:

– Ну, помни, сальная бочка! Я еще понаведаюсь. Ууу, твари!..

– Скорее. Ради всего святого! Скорее!

Шаги. Шаги.

Хлопнула дверь.

Дуня ни жива, ни мертва. Сердце до того сильно прыгает, как будто гонится за папашей. Закурить бы. Ох, как хочется закурить. Боженька, хоть бы одну затяжку. Ноги в коленях дрожат, и всю трясет – зубом на зуб не попадает. Громко бьют часы с оттяжкой: бом-хорр-бом-хрр-бом! – три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять… Только-то? Может, не все удары сосчитала?

А из гостиной:

– Дунька-то… она же… там была, маменька…

– Ооох, оох!.. голову разламывает… ооох! Думала – смертушка. Шею не повернуть. Ооох! Да што же это, господи? Ноженьки не держат. Дай порошки от головы. Ооох, не доживу до утра. Как было все ладно, явилась, проклятущая, содом подняла!..

– Убил ее папенька, наверно, – лопочет горбунья. – Чтой-то страшно мне, маменька. Где Гланька? Гланька!

– Не ори! Дай порошки, говорю. И от сердца капли.

Дуня вышла из горенки. Клавдеюшка замерла на пороге, вытаращив глаза, ахнула, вскинув руки, сползла по косяку на порог.

– Ой, господи! – вскрикнула мать и, завидев Дуню с револьвером, заорала: – Каараааууул!

На сгиб левой руки перекинут лакированный ремень буржуйской сумки. Достала папироску с зажигалкой, закурила, кося глаза на Клавдею.

– Ну, я вам припомню, сестрица и маменька! – зло сказала Дуня и, схватив Дарьюшкину дошку со стола, не выпуская из зубов папироску, застегнулась на три пуговки.

– Ооох!.. смертушка!..

Возле дивана – лоскутья желтой дошки. Шапочка уцелела.

Дуня, взяла баульчик, шапочку и шерстяные варежки.

– Ооох!.. Не доживу до утраааа!..

– Доживете, маменька! Доживете.

– Ну, сыщет тебя смерть, потаскушка! Прооклинаааю!..

– Кляните, кляните! Черт с вами!

Прислушиваясь к чему-то, взглянула в темную прихожую и потихоньку вышла из гостиной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю