412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Тихонов » Pollice verso » Текст книги (страница 7)
Pollice verso
  • Текст добавлен: 14 ноября 2025, 16:30

Текст книги "Pollice verso"


Автор книги: Алексей Тихонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

...Если даже я сумею убедить себя, что нет, не поэтому я стал другим, то легко возникает новое сомнение: не есть ли эта игра в альтруизм и добродетель только другая форма искания первенства над сотоварищами. Не будет ли это повторением того, что я уже отчасти практиковал моим безвозмездным ухаживанием за больными мужиками и бабами?.. Да и в какой иной форме проявлю я этот альтруизм?..

...Допустим теперь, что на этом новом пути я случайно сделал бы ошибку, промах, допустим, что не хватило бы сил стерпеть во имя любви к ближнему всю мерзость эгоизма этого ближнего по отношению к тебе?.. А ведь и Христос не всегда был кроток, и он бичевал торгашей во храме... Ну, что, если хоть раз, вместо самопожертвования, ты сам потребуешь жертвы себе? Ведь тогда все зрители на твоем представлении альтруизма скажут, что ты плохо знаешь роль, что она не по тебе, что ты не то, за что ты выдаешь себя, и все pollice verso потребуют смерти или, по крайней мере, поранения твоей нравственной личности, потребуют осквернения того ореола, который ты старался создать себе долгими годами самопожертвования. Выходит та же гладиаторская игра-борьба, только еще раз в новой форме... И поневоле захочешь бежать, скрыться от них, искать свободы души, воли, правды...

...Но куда скроешься от самого себя, от мучений сознания, от сознания, что принадлежишь к этому мерзкому человечеству, что сам таков же, как и те, кого ты так презираешь? Настоящие гладиаторы могли хоть, со Спартаком во главе, восстать против своих поработителей, развлекавшихся их смертью. Но против кого восстать нам, гладиаторам-добровольцам, меняющим поочередно место зрителя в амфитеатре на арену борьбы? Где наш вожак? Где мои сотоварищи? Против кого пойдем мы? Мы можем восстать только против самих себя. Самому себе приходится крикнуть: сгинь ты с лица земли, исчезни, проклятый человек! Да заодно уж сгинь и ты, все проклятое, гнусное человечество! Дай место кому-то другому, лучшему!..

...Когда стоишь на высоте и ни с которой стороны не видишь опоры, голова начинает кружиться, и сердце мучительно замирает. Но падать с высоты, лететь стремглав вниз представляется мне уже чем-то ужасным, адски-болезненным. Не таково ли же и чувство сознания порванной связи со всем окружающим. Когда нет ничего кругом, не на что опереться, ни на какого-либо человека, ни на человечество вообще, ни на какую бы то ни было идею, тогда, конечно, жизнь также страшна, как низвержение, как падение в бездну... Оглянешься тогда на себя, на мир и невольно поймешь, что есть нечто более страшное, чем смерть! Это – жизнь!

...И как часто из страха пред этой жизнью люди бежали от нее и искали Нирваны...

...И разве не она, не эта жажда Нирваны привела нас даже к полному отрицанию всего существующего и создала нашу философию: "мир – это только мое представление, это только объективация моей воли".

Доктор на минуту закрыл глаза, как бы желая отрешиться от всего видимого и погрузиться в самого себя. Открыв их, он окинул взглядом обстановку своего кабинета, и злая усмешка пробежала у него по лицу. Потом на глаза ему подвернулась лежавшая на столе, тут же, под рукой, шитая шелком по серебряной канве закладка для книг; вышивка изображала пестрый кантик, цветочки, а в средине слово: "Souvenir". Этот сувенир подарила ему одна из его пациенток, очень почтенная старушка, любительница позлословить. Как-то невольно доктор презрительным движением руки сбросил эту закладку на пол. Потом, посмотрев на нее, он встал, поднял ее и положил на место. Лицо его было сурово спокойно.

Он прошелся по кабинету, подошел к одной из висевших по стенам книжных полок, достал оттуда книгу в сплошь черном, сафьянном переплете и, снова сев к столу, стал ее перелистывать.

Он просматривал ее долго, останавливаясь на тех местах, против которых были когда-то поставлены им на полях нотабене. Он читал и перечитывал эти места, по-своему комментировал их, доходил до конца и возвращался к началу, выбирая те мысли в книге, которые так или иначе подходили к его собственным.

...В тяжелые минуты жизни, –

читал он на одной из отмеченных страниц [Артур Шопенгауэр. Мир, как воля и представление. Перевод А. Фета. Издание второе, 1888 г.], –

когда нужны быстрая решимость, отвага действий, быстрое и ясное понимание, разум хотя необходим, но если он возьмет верх и, смущая, задержит наглядное, непосредственное и чисто умственное усмотрение и схватывание необходимого, – то, внося нерешительность, может все испортить.

"О, у меня этой решительности в непосредственных действиях было всегда довольно, – подумал доктор, перевертывая лист. – А не благодаря ли ей же, все теперь испорчено, что было прежде ею же созидаемо".

...стоическая этика, –

читал он далее, –

первоначально и в сущности нисколько не учение добродетели, а только наставление к разумной жизни, коей цель и задача – счастие посредством спокойствия духа. Добродетельное житие привходит в него, как бы per accidens, как средство, а не как цель... Цель стоической этики счастье... Virtutes omnes finem habere beatitudinem.

Какая глубокая ирония!.. Но ведь понятие о добродетели и счастии суть проявления моей воли, я могу понимать по-своему, и для меня счастие может не заключаться в добродетели стоика".

...стоик вынужден вплести в свое руководство к блаженной жизни (ибо такова постоянно его этика) совет самоубийства (подобно тому, как между великолепными уборами и утварью восточного владыки находится и драгоценная сткляночка с ядом), на случай, когда телесные страдания, которых не уймешь никакими философскими положениями и умозаключениями, неисцелимо одолевают, и единственная цель – блаженство – все-таки уничтожена, и ничего для избежание страданий не остается, кроме смерти, которую надо в этом случае принять равнодушно, как всякое другое лекарство.

"Почему только от телесных страдании избавляться последним лекарством – смертью? Разве душевные, духовные страдания не сильнее телесных, и разве философские софизмы для них уж такая верная панацея? Какой вздор!"

...кого гнетет бремя жизни, кто хотя и желал бы жизни и ее подтверждает, но мучения ее ненавидит, и в особенности не хочет долее переносить жестокого жребия, выпавшего именно ему – тот от смерти не может ожидать избавления и не может спастись самоубийством. Лишь обманчивым призраком манит его темный, прохладный Орк, как пристань успокоения. Земля вращается изо дня в ночь; индивидуум умирает; но само солнце продолжает палить вечным полуднем. Воле к жизни обеспечена жизнь: форма жизни есть настоящее без конца; равно как индивидуумы, проявления идеи, возникают и исчезают во времени, подобно мимолетным снам. Самоубийство, следовательно, является нам уже и здесь напрасным и потому безумным поступком...

Доктор задумался. Но чрез минуту он с иронической улыбкой уже говорил сам себе:

– Какой вздор, какие детски наивные софизмы, какой язык для философа, какие громко-жалкие слова! Настоящие шопенгауэровские софизмы! О, философ! О, пророк пессимизма! Ты и здесь таков же, как в твоих афоризмах, когда ты говоришь, что "чем ничтожнее само по себе то, что печалит человека, тем человек счастливее: благополучие в том и состоит, чтобы быть чувствительным к мелочам, которых в несчастий мы вовсе не замечаем".

Ему тотчас же невольно припомнился и другой, врезавшийся у него в памяти шопенгауэровский афоризм: "говорят, что трудно найти друга в нужде. Наоборот! Чуть заведешь с кем дружбу, – смотришь, – друг уж в нужде и норовит призанять деньжонок".

"Дешевое остроумие, жонглирование словами, которое ты, почтенный философ, порядком-таки любишь", – подумал доктор, покачав головой, и стал далее перелистывать книгу и искать свои нотабене.

В дверях показалась жена доктора. Видя, что муж углублен в чтение, она некоторое время простояла молча, потом окликнула его:

– Ты будешь ужинать?

Доктор оглянулся, почему-то быстро встал и, как бы предупреждая, чтоб жена не вошла в кабинет, подошел к ней и с некоторой досадой сказал:

– Нет, нет, не буду. Ужинайте, и ложитесь. Мне ничего не надо. Покойной ночи.

Он поцеловал жену и, провожая ее на несколько шагов в гостиную, добавил:

– Скажи Ивану, чтоб приготовил мою постель и чтоб тоже ложился. Мне больше ничего не надо.

И вернувшись к своему столу, доктор опять взялся за книгу.

Жизнь всякого отдельного человека, –

читал он теперь, –

если, оставя в стороне ее целое и общее, выставить одни значительнейшие черты, собственно всегда трагедия; но разобранная в частности она имеет характер комедии. Ибо забота и муки дня, непрестанное поддразнивание минуты, желание и опасение недели, ежечасные неудачи, при помощи случайности, вечно готовой на проделку, все это сцены комедии. Но никогда неисполняемые желания, тщетное стремление, судьбою немилосердно растоптанные надежды, неизреченные заблуждения всей жизни, с возрастающими страданиями и смертью в конце, дают всегда трагедию. Таким образом, словно судьба желала к злополучию нашего бытия присовокупить еще насмешку, наша жизнь должна заключать в себе все горе трагедии, и при этом мы все-таки не можем даже рассчитывать на достоинство трагических лиц, а должны быть, во всяческих подробностях жизни, неизбежно пошлыми характерами комедии.

Он перевернул несколько страниц.

...у того, кто представляет доходящее до чрезвычайной злобы проявление воли, необходимо возникает безмерное внутреннее мучение, вечное беспокойство, неутомимое страдание; тогда он ищет косвенно того облегчения, к коему прямо он неспособен, именно ищет видом чужого страдания, которое он в то же время признает за выражение собственного могущества, уменьшить собственное. Чужое страдание делается ему теперь целью само в себе, делается ему зрелищем, которым он услаждается...

"Таково все человечество, – думал доктор, – таково оно на законном основании, по этой философии, как проявление мировой воли. Чем сильнее проявляется воля, тем, следовательно, добросовестнее выполняет она свою функцию; чем выше это проявление, чем интеллигентнее человек, как сказано выше, тем сильнее его страдание: сильное страдание связано тесно с сильным хотением; сильное хотение неизбежно доходит до вторжения в пределы проявления воли другого человека, совершает несправедливость; ряд несправедливостей делает человека злым; злой страдает больше всех и видом страданий других старается смягчить свои собственные доходит до жестокости. Отсюда все с таким интересом, безотчетно, слушают рассказы об убийствах, отсюда личность убийц, как высшее проявление воли, всегда интересует массы. Таково все человечество! Чем оно будет интеллигентнее, тем будет больше страдать, будет злее..."

Выкуривая папиросу за папиросой, доктор продолжал чтение. Час спустя он читал:

... как самую волю, так умерщвляет аскет ее видимость, ее объективацию, тело: он скудно питает его, чтобы пышный расцвет и преуспеяние его в то же время не оживили бы снова и не возбудили бы волю, коей оно составляет только выражение и зеркало. Так прибегает он к посту, он даже хватается за самобичевание и самоистязание, чтобы постоянными лишениями и страданиями все более и более сокрушать и убивать волю которую он признает и ненавидит, как источник мучительного бытия собственного и мирового.

"Какое глупое, бесплодное занятие! И вместе какое бессмысленное самомнение! Не все ли равно такому гиганту, как мировая воля, что какой-нибудь аскет убивает его? Да разве все аскеты мира убили хоть йоту того, что здесь называется мировой волей? Может ли ничтожный атом бороться с неизмеримым целым? Может ли следствие восстать и победить причину? Нет, даже самое это стремление к борьбе есть проявление той же воли, ибо без нее ничего не было бы. Нет, явление может успешно бороться только против явления же, а не против причины всех причин. Если я прозрел, что я дурное проявление воли, против которого я сам же восстаю, то я или изменяюсь в самой своей сущности, и тогда мне не нужны ни самобичевание, ни голод, ничто, иже от аскетизма, или, если я чувствую, что прежнее проявление воли будет всегда властвовать надо мной и причинять мне этим двойное страдание, и за себя, и за других – я устраняю себя".

...Когда, наконец, приходит смерть, разрешающая это проявление оной воли, коей существо у аскета уже давно умерло, за исключением слабого остатка, являвшегося в виде оживления этого тела; то смерть, как вожделенное искупление, в высшей степени отрадна и приемлется с радостию. С нею не кончается здесь, как у других, только явление; а отменяется само существо, которое здесь только в явлении и посредством оного имело слабое бы каковая последняя слабая связь теперь в свою очередь разрывается. Для того, кто кончается таким образом, в то же время оканчивается и мир.

– Вздор! Софизмы! – воскликнул доктор. – Зачем, по какому праву, во имя чего уничтожать мне мировую волю. Почему я должен ненавидеть ее, когда у нее есть не только злые, но и благие проявления? Аскетизм, убивание воли есть уже зло, есть посягательство на самую волю, есть убийство, преступление. Почему смерть приемлется с радостию только после аскетического умерщвления плоти, Неправда. Здесь говорит только трусость аскетов, страх пред болью смерти. К чему я буду проделывать если не преступное, то, в таком случае, глупое, истязание мировой воли во мне самом, как ее проявлении, когда я могу устранить себя разом, как только сознаю неуместность свою в ряду других проявлений мировой воли? Если весь мир объективация воли, если сюда же входит и вся неодушевленная и неорганическая природа, в которой есть несомненно много прекрасного, то почему я должен, убивая мировую волю в себе, как причину моих страданий, убивать, ненавидеть эту волю во всем. Я только могу восстать против дурного, против дурных проявлений этой воли, против самого себя, наконец, против всего человечества, такого, каково оно выражается в моей личности, и сказать ему: сгинь! И сгинь сейчас, сразу, а не выделывай фокусов. Они никому не нужны. Очисти место другим проявлениям мировой воли, лучшим. Тогда самая твоя решимость устранить себя, как дурное явление, будет уже благое проявление мировой воли в тебе же, будет благо. Познав это, я без аскетизма приемлю смерть с радостью.

Доктор долго думал, остановившись на этой странице. Потом он продолжал перелистывать далее.

...так как тело, –

читал он, –

есть сама воля, только в форме объективации, или как явление в мире представления; то, пока тело живет, вся воля к жизни еще существует в полной возможности и постоянно стремится выступить в действительность и снова возгореться всем своим пылом...

...Поэтому мы видим историю внутренней жизни святых наполненною душевной борьбою, соблазнами, исчезновением благодати...

"Разумеется так, – подумал доктор, комментируя, по-своему, это место, – и это вполне понятно, потому что аскетизм и всякая насильственно самому себе навязанная добродетель есть все та же жизненная борьба с тою разницей, что человек, убедившись или в трудности, или в пошлости и ничтожности выпавшей на его долю борьбы с другими проявлениями мировой воли, и желая тем не менее ярко проявить эту волю в себе самом, – а вовсе не убить ее – уходит от борьбы с массой и вступает в борьбу с самим собой: здесь победа нагляднее, объект борьбы всегда под рукой, а при случае – и перемирие доступнее".

...Чем сильнее воля, тем ярче явление ее противоречия: тем сильнее, следовательно, ее страдание. Мир, который был бы проявлением несравненно сильнейшей воли к жизни, чем настоящий, наполнялся бы в той же мере большими страданиями: он был бы, следовательно, адом.

– Совершенно верно! – воскликнул доктор, как бы обрадованный, что нашел здесь подтверждение своих мыслей. – Я представляю из себя яркое проявление сильной воли и почувствовал теперь всю глубину страдания от этого. Я вижу, что я один из усовершенствованных плодов цивилизации, я вижу, что другие, рядом стоящие, также совершенствуются, и мы все идем к тому, чтоб создать ад на земле. И с каким удовольствием говорю я человечеству, которое я познал в себе самом: сгинь, проклятое, начиная с меня самого! Сгинь и дай место другому! Ты на ложном пути и, расчищая себе этот путь дальше вглубь, засариваешь рядом намеченные другие пути, делаешь их непроходимыми, завалив их нечистыми отбросами с пути твоего торжественного шествия вперед. Остановись! Пропади!..

Перевернув лист, он читал:

...самоубийство, не будучи нимало отрицанием воли, есть напротив феномен сильного подтверждения воли...

...Самоубийца желает жизни и только недоволен условиями, при которых она у него проходит. Поэтому он нимало не отказывается от воли к жизни, разрушая ее отдельное явление...

...самоубийца подобен больному, не дозволяющему окончить начатой болезненной операции, которая могла бы основательно исцелить его, а предпочитающему остаться с болезнью...

...Если же когда-либо человек из чисто морального побуждения воздерживался от самоубийства, то внутренний смысл такой победы над собою (в какие бы понятия его ни облекал разум) был следующий: "я не хочу избегать страдания, чтобы оно могло споспешествовать устранению воли к жизни, коей проявление так мучительно, – укрепляя уже теперь возникающее во мне познание действительного существа мира до того, что оно станет окончательным квиетивом [Квиетив (от лат. quietus, «спокойный», «бездействующий») – термин, означающий мотивацию к полному безволию, неучастию в жизни.] моей воли и избавит меня навсегда...

Дочитав до последней страницы, доктор закрыл книгу и вслух произнес:

– Софизмы, софизмы и софизмы!

"Не все ли мне равно, – думал он, – отрицаю ли я волю к жизни, иди только жизнь, как явление. Не все ли равно мировой воле, что я, ее явление, отрицаю ее и умираю аскетом от голодной смерти, умираю медленно, мучительно, или, в полном расцвете сил кончаю с собой при помощи револьвера надежно и быстро. Как странно, что каждая страница этой книги полна доводов за самоубийство, и в то же время несколькими софистическими натяжками философ хочет доказать мне, что самоубийство не спасает. От чего не спасает? От воли к жизни? Кого не спасает? Мир? Да – мое самоубийство не уничтожит мировую волю; но я и не хочу уничтожать ее. Да, я желаю жизни, беспрепятственного бытия, но не такого, какого требует эгоизм мой и других. Я знаю, что есть люди прямо по натуре своей добродетельные. И пускай их плодятся и множатся, и пускай их роды и виды, путем естественного подбора, совершенствуются. Мы же – гладиаторы – только мешаем им, а теми зрелищами, которые доставляет им наша борьба, мы только причиняем им страдание, если вдобавок не развращаем их. Переделать же себя мы никогда не будем в состоянии... Быть добродетельным может только человек, у которого добро есть в душе, добро, так или иначе проявлявшееся и без всякого прозрения скверны мира. Если же я только прозрел вдруг эту скверну – быть добрым это меня не научит. Velle non discitur! [Нельзя научиться хотеть] У меня на дороге встанет все мое прошлое и все окружающее меня настоящее. В какие бы рамки я ни втиснул теперь себя, чтобы стать добродетельным, такая вынужденная добродетель не будет добродетелью: зло будет накипать в душе невольно. Velle non discitur!..

...И какой это вздор говорит Шопенгауэр, что самоубийца подобен больному, не дающему окончить начатой болезненной операции. Самый слабый из его софизмов. Напротив, все это умерщвление мировой воли в себе, умерщвление, доходящее до аскетизма, напоминает мне жалкую пачкотню терапии там, где неизлечимая болезнь зараженного члена требует ампутации – самоубийства. Если человек добр, в самом корне добр – он здоров, и убивать волю к жизни ему и в голову не придет. Если он порочен – можно попробовать и терапию; но если он зол, если неизлечимость болезни констатирована – нужно прибегнуть к хирургии... Нужды нет, что неопытный глаз еще не распознает признаков неизлечимости – опытный ее провидит. Долой больные члены, чтобы тело – человечество – осталось здоровым. Прочь гладиаторские игры, чтобы они не развращали сердца масс!.. Зачем мне искать квиетив воли, вымучивать его, бороться за него, когда я разом могу найти квиетив дурному явлению?..

...А боль?..

...Да, действительно, если всякая испытываемая нами боль, в разных ее степенях, есть преграждение проявления воли, как говорит Шопенгауэр, то боль от полного прекращения проявления этой воли в человеке, как явлении, должна казаться страшно мучительной... Понятно, что люди, желающие умереть, стараются ослабить эту волю аскетизмом, чтобы постепенно приучить себя к боли и чтобы самый надлом ее в конце концов был менее чувствителен. Но ведь это терапия, к которой больной вынужден прибегать за неимением под рукой опытного хирурга. Это, быть может, даже страх пред неудачной попыткой самоубийства. Сколько людей, стрелявших себе в рот, оставались живы, изуродованные, заклейменные своей неудачей на всю дальнейшую жизнь, если не решались на вторичную попытку, быть может, столь же неудачную... А ведь все дело в их незнании и неопытности... Если бы выстрел был направлен рукой хирурга не в какие-нибудь горловые связки, а в мозжечок – это была бы одна из самых быстрых и удачных операций: смерть".

Доктор не замечал, что лампа давно уже догорала. Теперь она вдруг погасла, кабинет погрузился во мрак. К запаху табачного дыма присоединился чад тлеющей светильни. Доктор завернул горелку.

Из полуотворенных дверей гостиной чуть брезжило сумрачное утро.

Доктор встал, подошел к окну и поднял штору. Пасмурное небо, обещавшее оттепель, глянуло сквозь запотевшую зимнюю раму. Он протер рукой стекло. На улице было еще тихо. Лавки были заперты. Только напротив, в булочной, был огонь.

Доктор постоял несколько времени у окна. Какой-то человек прошел в булочную, потом вышел оттуда с корзиной булок на голове.

"Это разносчик, это он в гимназию", – подумал доктор. Ему вспомнилось, как он, гимназистом, любил свежие булки; какое это было событие, когда появлялся там булочник в швейцарской.

Недалеко от булочной, съежившись и свеся набок голову, спал в своих санях ночной извозчик. Булочник, проходя с корзиной мимо извозчика, протянул руку, снял с головы извозчика шапку и, бросив ее около саней, пошел дальше, как ни в чем ни бывало. Извозчик некоторое время продолжал еще спать. Но холод, охвативший его голову, заставил его очнуться. Он вздрогнул, огляделся кругом, поднял шапку, надвинул ее до ушей, и опять заснул.

Доктор отошел от окна к столу.

Ему бросилась в глаза лежавшая на столе газета со статьей, направленной против него; рядом – перо и бумага: он хотел писать возражение на эту статью. И тут же письмо ректора... Это на сегодня...

Все, бывшее за эти дни, все, передуманное за ночь, все, ожидавшееся на сегодня, слилось в одну общую картину...

Доктор сел и, опустив голову на руки, долго сидел неподвижно.

Потом он отпер один из ящиков стола и достал оттуда небольшой, карманный револьвер. Он взглянул на барабан: все пули там.

Он откинулся на спинку кресла и продолжал думать. Машинально рука его легла опять на лежавшую перед ним черную книгу. Он взял ее и машинально же развернул. Ему опять попалось уже прочитанное им в самом начале нотабене:

...в тяжелые минуты жизни, когда нужны быстрая решимость, отвага действий, быстрое и ясное понимание, разум хотя необходим, но если он возьмет верх и смущая, задержит наглядное, непосредственное и чисто умственное усмотрение и схватывание необходимого, – то, внося нерешительность, может все испортить.

Доктор машинально закрыл книгу и швырнул ее на прежнее место.

Он взвел курок и, положив револьвер на стол, встал и начал ходить по комнате. Нечаянно он задел ногой за этажерку, стоявшую в глубине кабинета, и какая-то из вещей упала. Доктор поставил ее на место. Это обстоятельство напомнило ему о стоявшем на этой этажерке маленьком зеркале. Доктор взял его и посмотрел на свое лицо. Измятое бессонной ночью, оно осунулось, и какие-то некрасивые складки легли около губ. Взъерошенные волосы торчали беспорядочными прядями. Что-то недоброе, нехорошее виднелось в помутневших глазах с несколько воспаленными красноватыми веками.

Доктор поставил зеркало на место, отошел от этажерки и снова опустился в кресло перед письменным столом.

На улице светало, но не становилось светлее.

Доктор положил руку на револьвер...

В прихожей послышался шорох: лакей проснулся и прошел из своей комнатки в кухню.

...Раздался выстрел.

Смерть была мгновенная.

V



Носится по свету гнусная тварь. Имя ей Сплетня. Она родилась от матери Славы, отцом было Бессилие, Зависть была ее восприемницей.

Нет у нее цели, нет у ней облика, нет ей преград и пределов. Всюду, где люди, там и она. Неведомо зачем, неведомыми путями прокравшаяся, всех опутавшая, она подолгу остается невидимкой или воплощается в чуждые ей образы. То в легком наряде Шутки, то в тоге Негодующей Правды, то под знаменем Сочувствия, вторгается она всюду, где ей быть не должно, и везде перед ней расступаются, дают ей дорогу, везде бегут по стопам ее обманутые ею, бессмысленные люди. И она всюду делает свое дело: язвит, заражает, несет разрушение.

Но лишь повеет на нее дыхание Светлой Правды, рассеется у Сплетни ложный, заимствованный облик, и, мрачная, она предстанет во всем своем ужасающем безобразии пустого пространства, и все бегут от нее как от бездны, манящей к падению.

А она уже опять тут, в другом наряде, бежит вместе с этой толпой, и сама оглядывается с притворным ужасом на пугающее всех пустое пространство, оставшееся за нею, бежит и тут же снова делает свое дело: язвит, заражает, несет разрушение.

Она беспощадна.

"Говорят" – вот стрела, которой она поражает. А щит и доспехи для Сплетни не нужны, сама она неуязвима, у нее нет облика, нет тела: беспричинная, бесцельная – она пустое пространство.

"Говорят" – страшное оружие. Направо и налево поражает оно невидимое, неотразимое.

Говорят, будто Имярек безупречен. – Вздор! Спросите-ка у его лакея. Il n'y а pas de grand homme pour son valet de chambre [Для лакея нет великого человека (фр.).]. Спросите-ка y его лакея – он вам расскажет. Спросите-ка, что говорят.

Говорят, Имярек был тиран, еретик иль развратник под лживою маской добра. Проходят столетья. Архивы разрыты. Добро и Правда восстановлены. Но "говорят" делает свое дело, и по-прежнему Имярек, говорят, был тиран, еретик иль развратник.

Говорят, Имярек – интриган. И к Имяреку поползли пресмыкающиеся гады, и отвернулось от него все правдивое, все хорошее. Вчера еще вы исполнили бы без замедления, без колебания его законную просьбу; сегодня вы боитесь удовлетворить ее, вы уже ищете в ней заднюю мысль, интригу.

Говорят, Имярек – предатель, шпион. Вчера у него была сотня друзей, его слова находили отклик в их сердце, их сердца открывались ему. Сегодня раздалось: "говорят, он шпион и все с ним еще любезнее, предупредительнее; но святая-святых их души навсегда закрывается для него: медленное, осторожное, но неизбежное удаление их от него наступает. "Может быть, и неправда, а как знать? Осторожность – никогда не лишнее. Нет дыму без огня. Все-таки, ведь, говорят". Впилась стрела "говорят" – и ни в чем неповинный человек уязвлен, заражен, выкинут за борт теми, кого он любил, остается одинок.

Говорят, Имярек оскорбил Имярека. Они шли. Была дружеская беседа. Один сказал попросту глупость, другой по дружбе сказал ему резкость. И оба продолжали беседу, и оба забыли ее начало, ее средину, и друзьями расстались в конце. Но между ними был третий друг. И на завтра весь полк знал: говорят, Имярек оскорбил Имярека. Отчего же нет дуэли? Да говорят, Имярек – трус. Тогда начинают говорить, что такая трусость марает честь мундира. Говорят, говорят, говорят... Имярек услыхал: говорят, его оскорбили. Говорят, он или трус, или глуп: не понял оскорбления. "Нет, он ни то, ни другое!" – он посылает вызов. Говорят, неудобно вмешивать в это дело товарищей, пятнать честь полка, нужно выйти в отставку тому и другому. Этого требует честь, этого требует товарищество. Выходят. Дуэль. Один убит, другой ранен, секунданты в крепости. Но, говорят, все дело раздуто теми, кому нужно было очистить для себя вакансии для производства, чтобы занять места товарищей, вышедших из-за дуэли в отставку. Говорят, главного виновника этой сплетни тоже принудили уже общим давлением выйти в отставку, и один из поборников Негодующей Правды охотно займет его место при ближайшем производстве. А про всех их другие говорят: какая среда, какие люди, какая подлость! Говорят.

Говорят, Имярек – прелюбодейка. Говорят, она развратна. О, не верьте ее скромным манерам, ее видимой любви к мужу и детям: ее ловкость и ханжество могут поспорить с ее красотой. Бедный муж! – "Муж? Бедный?! Подите! Да говорят, он сам продавал ее Имярек-Имяреку. Это же очень хорошо знает их друг дома, который из-за этого сам порвал с ней бывшую между ними давнишнюю тайную связь: ему просто даже противно стало". В действительности же – мнимая прелюбодейка заставила друга дома за неуместное ухаживание за ней, благовидным образом, постепенно, стараясь не делать этого слишком явно, прекратить его "дружбу к дому". Но говорят другое и говорят, говорят, говорят... И несколько гостиных закрываются пред супругами Имярек. Узнают и они, о чем говорят. Происходит объяснение. Он верит ей вполне. Но подозрения невольно подтачивают прежнее доверие и любовь. А говорить-то все-таки говорят. Как прекратить разговоры? Вызвать друга дома на дуэль? Заговорят еще больше. Из дуэли создадут подтверждение вымышленного факта. Можно ли рисковать своей жизнью и благосостоянием семьи, чтобы дать повод к новым толкам и сплетням?.. Остается покориться перед обрушившимся, нежданным и ничем незаслуженным неучастием и терпеливо перенести боль гноящейся раны этого "говорят", пока всеисцеляющее время не заживит ее, оставив на ее месте на всю жизнь более или менее заметный рубец: "говорили". Пусть рана и рубец безобразят прежде незапятнанную красоту и чистоту лица Имярек, но зато они немного примиряют с ней ее завистниц, которым эта красота слишком неприятно резала глаза.

О, "говорят" – это парфянская стрела! Незримая, она летит, впивается, заражает.

Полон колчан этих стрел у Сплетни, дочери Славы и Бессилия. Слава, как и весь мир, доживает свои дни, дряхлеет; лучших детей ее от Мощи давно не стало, и теперь она сама пользуется услугами постылого детища – Сплетни. И носится по свету гнусная тварь, разметывая свои ядовитые стрелы.

А люди все те же от века до века. Хлеба и зрелищ лозунг всего человечества: был, есть и будет. И где упадет стрела Сплетни, там Зрелище, туда все бегут, как к арене цирка! Кровожадный инстинкт искажает черты их лиц, все стремятся забежать вперед, толкая друг друга, чтобы быть ближе к зрелищу, и все, pollice verso, сами указывают Сплетне раненную жертву, требуя для нее новых и новых стрел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю