Текст книги "Pollice verso"
Автор книги: Алексей Тихонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Annotation
Тихонов-Луговой Алексей Алексеевич
Алексей Луговой
Pollice verso
I
II
III
IV
V
Тихонов-Луговой Алексей Алексеевич
Pollice verso
Алексей Луговой
Pollice verso
Panneaux
...в природе всюду видим мы спор, борьбу, попеременную
победу, и далее ясней увидим в этом свойственное воле
раздвоение в самой себе. Каждая ступень объективации
воли оспаривает у другой материю, пространство и время.
А . Шопенгауэр
I
Munera nunc edunt, et verso pollice vulgi
Quemlibet occidunt populariter.1]
Juvenalis
[1] – Зрелища сами дают и по знаку условному черни,
Ей угождая, любого убьют.
Ювенал, сатиры. Перевод Д. С. Недовича и Ф. А. Петровского.
Теплая, темная, южная ночь.
Заснуло все в природе; не щебечут птицы, не плещет о берег волна, веселые пчелы не жужжат над ароматными цветами. Ночной воздух, как бы сторожа всеобщий покой, усыпил в своих объятьях эти чудные горы и долины, леса, сады, ручьи и реки, да и сам как будто замер в сладострастной истоме. Спит благодатная Кампанья...
Но Рим не спит.
Глухой рокот доносится с отдаленных улиц вечного города и со стороны via Appia: как будто вода размыла акведуки и ревущие потоки хлынули с высоких аркад на землю. Чем ближе к цирку, тем шум сильнее, явственнее. Это шум спешащей толпы. В общем гуле слышатся то громкие ругательства, то повелительные возгласы эдилов и ночных триумвиров, то смех, то оклики по именам.
Это римская и прибывшая из ближайших окрестностей чернь спешит занять даровые места на завтрашние игры. Давя и толкая друг друга, врывается она в открытые ворота цирка и темными клубками рассыпается по широким скамьям погруженного во мрак амфитеатра. Вместе с плебеями множество знатных дам и спутников их, принадлежащих к сословию всадников. Это самые горячие, самые страстные любители игр; они боятся прийти позднее и, пожалуй, не найти лучших мест, ни свободных, ни у спекуляторов-локариев. Эти дамы и эти всадники предпочитают сами провести ночь на скамьях цирка, лишь бы поместиться как можно ближе к арене.
Все прибывает толпа. Давка становится сильнее. Вдруг страшный, душу раздирающий крик раздается в самых воротах. Все на одно мгновение приостанавливаются, оглядываются, словами и взглядами спрашивая друг друга, что случилось? Ничего, пустяки – кому-то вывихнули руку. И все опять, по-прежнему давя друг друга, рвутся вперед. Начальник стражи расталкивает толпу, чтоб высвободить изувеченного, уносимого общим потоком и продолжающего кричать о помощи. Как бы в ответ на эти крики, под сводами цирка отозвалось мощное рычание льва; толпа обрадована, и от ворот до верхних рядов амфитеатра, где некоторые зрители начинали уже дремать, проносится веселый, одобрительный говор.
Всю ночь шумит толпа. Она растет ежеминутно, и восходящее солнце озаряет цирк наполненным сверху донизу. Свободны еще только места сенаторов да между двух лестниц, около императорской ложи, большой клин – cuneus – остался незанятым: все места в нем охраняются стражей для друзей Спурия Агалы, виновника сегодняшнего празднества. Он вступил в должность квестора и, по обычаю, дает римлянам их любимые зрелища в цирке.
Но вот и эти места наполняются; вот и сенаторы в своих белых с пурпурной каймой претекстах один за другим усаживаются на мягкие, шелковые подушки.
Вот и целомудренные блюстительницы священного огня богини Весты заняли вестальскую ложу.
Ждут еще только самого цезаря: Клавдий сегодня, против обыкновения, опоздал.
В ожидании толпа развлекается. Мальчики-разносчики, бродя между рядами зрителей, по широким уступам амфитеатра, выкрикивают названия лакомств. Какой-то старый толстяк сердито торгуется с молоденькой продавщицей и не хочет отдать ей того, что она требует за поданную ему чашку воды. В ряды патрициев пробрался хитрый graeculus [Graeculus – уменьшительное, презрительное название грека. Заезжих греков многие римляне считали одной из причин упадка нравов. Ювенал беспощадно бичует их в своих сатирах. (Примеч. авт.)], выдает себя за халдейского астролога и за бросаемые ему монеты смешит окружающих невозможными предсказаниями. Несколько молоденьких плебеек недоверчиво слушают, как им что-то нашептывает красивый юноша, и на их хорошеньких личиках играет веселая улыбка. Знатные дамы ищут глазами по всем скамьям цирка знакомых и обмениваются с ними приветственными знаками. Соседки рассказывают друг другу свои похождения, сплетничают, злословят, клевещут.
Вон Кальпурния Терентилла, жена богатого патриция. Ее губы плотно сжаты, брови сдвинуты; она озлобленно косится на одно из соседних мест амфитеатра. Она возмущена, как никогда! Проклятые локарии, содрав с нее страшные деньги, не нашли ничего лучшего, как посадить ее и дочь ее, Цинтию, именно сюда, как на смех, как на пытку, только два места отделяют их от этого негодяя Сициния и его гетеры Сильвии. Сициний так нагло... не оправдал ее надежд и променял ее милую Цинтию, едва распускающийся цветок, на эту негодницу, отказался от уз Гименея, чтоб разделить ложе разврата с тремя любовниками Сильвии, не считая ее мужа. И теперь они все сидят чуть не рядом. Великие боги! Куда же идет мир! Честным матронам нет более места в Риме.
– Посмотри, посмотри, какая стола [Stola – род туники, которые носили римские дамы. (Примеч. авт.)] у этой развратницы, – говорит Кальпурния Цинтии. – Разве матроне, жене патриция, пристало носить публично такую прозрачную ткань, сквозь которую видно тело? Впрочем, что ж! Если нет стыдливости, значит нечего и прикрывать.
С негодованием, приправленным завистью и любопытством, рассматривает молодая девушка свою соперницу и шепчет: "О, злая, злая!" Но, увлеченная свойственной и ей страстью к нарядам, и она прежде всего обращает внимание на наряд Сильвии.
– Смотри, – говорит она матери, – как ловко набросила она эти складки паллы [Palla – большой кусок материи, набрасываемый поверх столы; палла соответствовала тоге у мужчин. Искусство изящно драпироваться в паллу очень ценилось римлянками. (Примеч. авт.)] с золотым фригийским шитьем.
– Ей бы следовало дать черную тогу гетеры, – язвительно шепчет Кальпурния,– но что же делать, моя милая, если у нас эдилы плохо смотрят за нравами, и сама Мессалина подает дурные примеры. О, если б я была цензором нравов, если б я имела власть воздать всем им должное!
Цинтия внимательно слушает и в то же время еще внимательнее рассматривает белый, шитый золотом soccus [Род ботинок. (Примеч. авт.)], так красиво обрисовывающий красивую ногу Сильвии; недаром Сильвия выставила ее напоказ.
– Я бы не позволила ей, – продолжает ворчать Кальпурния. – Я бы не позволила ей распространять здесь аромат благовонного ассирийского нарда от ее позорного и, вероятно, смрадного тела! Я бы ей! Ведь эта старая мегера всего несколькими годами моложе меня, и если этот негодный дурак Сициний увидит когда-нибудь, как она на ночь намазывает себе на лицо тесто на ослином молоке, он наверное отвернется от своей красавицы. Ведь она вся раскрашена!
А Цинтия с завистью любуется окрашенной в золотисто-рыжую краску галльской прической Сильвии, и ей так и хочется вытащить из этой прически драгоценную булавку, скрепляющую пряди волос, и воткнуть его в шею своей сопернице.
– А откуда взялись все эти драгоценные украшения? – продолжает свою филиппику неугомонная Кальпурния. – Откуда у нее эти жемчужины, стоящие жемчужин Клеопатры? Пусть других матрон упрекают хоть в том, что их наряды – плоды ограбленных провинций; да ведь, по крайней мере, все это наворовано и награблено их мужьями и отцами. А у этой ведь все это от любовников! О времена, о нравы!
И, не довольствуясь поношением Сильвии за действительно существующие проступки и пороки, Кальпурния начинает приписывать ей другие, возможные или воображаемые.
– О, я даже уверена, – шепчет она себе под нос, – что если б эту Сильвию начать преследовать за разврат, она бы все-таки не отказалась от него, а, по примеру Вистилии, сложила бы с себя достоинство римской матроны, патрицианки и записалась бы в списках у эдилов содержательницей лупанара. Там бы ей и место! Да и Сицинию тоже – быть бы ему там прислужником!
И вдруг поняв, что она зашла, быть может, дальше, чем бы следовало в присутствии ее молоденькой дочери, Кальпурния примолкла. Однако она не утерпела, чтоб не докончить свою мысль, и еще проворчала, указывая дочери на Сициния:
– Посмотри, с какими смешными движениями обмахивает он ее опахалом из павлиньих перьев, посмотри, как он старается показать при этом все драгоценные кольца на своих пальцах. Это пристало ему больше, чем меч и щит.
А прежний жених все еще нравится Цинтии, и она с некоторой грустью думает о разбитых надеждах. "И все это сделали Байи, шепчет про себя молодая девушка, развратные Байи, littora castis inimica puellis! [Городок Байи (близ нынешнего Неаполя) – место дачной жизни и теплых и морских купаний для римской знати. Littora castis inimica puellis – берега враждебные непорочным девам – стих Горация, относящийся к Байям. (Примеч. авт.)] Там он изменил мне, там завладела им Сильвия!"
Сильвия и Сициний не остаются в долгу и в свою очередь злословят по поводу Кальнурнии и Цинтии.
На других скамьях амфитеатра другие группы тоже сводят так или иначе домашние счеты и городские распри: всех это занимает пока более, чем интерес предстоящего зрелища, хотя и любимого, но привычного.
Но мало-помалу арена завладевает вниманием зрителей.
Игры уже начались. Клавдий и Мессалина, встреченные многократными приветственными возгласами народа, давно уже заняли свои места в императорской ложе; давно прошла торжественная процессия всех гладиаторов, принимающих участие в разных отделениях сегодняшних игр; уже кончилась прелюдия состязание в ловкости, где несколько гладиаторов сражались кольями и деревянными мечами – praeludebant; взяв острое оружие, они сразились уже и с дикими зверями, и кончился и этот бой. Лорарии – прислуга цирка – стащили в spoliarium [Сполиариум – место в цирке, куда стаскивали с арены убитых гладиаторов для снятия с них вооружения, прежде чем отправить трупы их для погребения; spolia – добыча, грабеж, spoliator – грабитель. (Примеч. авт.)] нескольких растерзанных гладиаторов и выбросили за ворота цирка, на улицу, двух убитых львов, медведя и гиену: там, не попавшая в цирк, голодная чернь разрывает их на куски и уносит домой на обед.
А взрытая во время боя арена цирка выравнивается для дальнейшего представления, и лужи крови засыпаются свежим песком из блестящей, серебристой слюды.
Внимание толпы уже слегка возбуждено. Но далеко не все зрители страстные любители звериной травли и увлекаются ею; большинство с нетерпением ждет другого зрелища: боя человека с человеком.
Труба возвещает начало этого отделения.
Приветственными криками встречает толпа вышедших на арену двух гладиаторов.
Это мирмиллон и ретиарий [Mirmillo – название рыбы; гладиаторы, называвшиеся мирмиллонами, носили галльский шлем с изображением рыбы и в своих движениях подражали плаванию рыбы; их ловили сетью гладиаторы, называвшиеся retiarii (от rete – сеть) и, поймав, прикалывали, как рыбу, острогой-трезубцем. Кроме этих родов гладиаторов известны еще: secutores – преследователи, Threces – Фракийцы, hoplomachi – тяжеловооруженные, Samnites – самниты, essedarii – сражавшиеся с колесниц, andabatae – с закрытыми глухим шлемом глазами, dimachaeri – сражавшиеся на конях и пешие, и laquearii – арканьщики. Подробное описание их в сочинении J. Lips'а: Saturnalium sermomim libri duo qui de gladiatoribus, Lutetiae parisior. CDDXXCV. Lib. II c. VII. и др. (Примеч. авт.)].
Легковооруженный, увертливый рыба-мирмиллон становится в позицию и выжидает удобный момент, чтобы наброситься на ретиария и нанести ему удар мечом. А ретиарий, вооруженный острым трезубцем на длинном копье, да сетью, в которую он должен поймать рыбу-мирмиллона, уже размахнулся этой сетью в воздухе, и мирмиллон едва успел увернуться от нее и отбежать в сторону. Ретиарий бросается за ним, преследует его, мирмиллон убегает, а длинная сеть снова пролетает почти над самой его головой.
Теперь очередь мирмиллона подбежать к ретиарию, чтобы поразить его. Но и ретиарий ловок не менее своего противника: он тоже отскочил в сторону, стал в позицию и опять замахнулся сетью, грозя гибелью мирмиллону.
Долго длится искусная борьба, поощряемая страхом. Смерть павшему! И каждый из борцов напрягает все усилия, чтобы остаться победителем.
Но зрителям это уже надоело, и громкими криками требует соскучившаяся толпа, чтобы борцы скорее кончали бой – один из них должен скорее пасть и умереть, чтобы, по программе зрелищ, дать место другим очередным бойцам. Уже многие из зрителей цирка побились между собой об заклад на десятки тысяч сестерций, на чьей стороне будет победа; они горят нетерпением обогатиться выигрышем заклада и требуют скорее чьей-нибудь смерти.
Да и сами противники уже дошли до исступления. И вот мирмиллон быстро устремляется на ретиария в надежде нанести ему удар, хотя бы под самой сетью. Но тот уклонился, а предательская сеть в одно мгновение охватывает голову и плечи мирмиллона. Сильным движением руки дернув сеть, ретиарий роняет соперника на землю и, прежде чем мирмиллон успевает обратиться с просьбой о пощаде к этой толпе, кричащей со всех сторон: "поймал! поймал!" – ужасный трезубец уже вонзается ему в грудь. Без крика, без стона, рыба-мирмиллон корчится в предсмертной агонии.
Ретиарий поступил против правил, но соскучившаяся толпа не винит его в этом; она довольна, что он, не дожидаясь разрешения зрителей убить павшего, сразу приколол пойманную рыбу; зрелище вышло живее, и толпа приветствует победителя.
Меж тем все с любопытством следят за непроизвольными движениями умирающего мирмиллона. Пока его кололи, он, по правилам гладиаторского искусства, не должен был защищаться или съёживаться; он должен был неподвижно принять удар; но теперь предсмертные содрогания интересуют толпу, приятны ей. Зрители смеются, показывая друг другу, как он двигает руками и ногами: "Как будто плавает! Настоящий мирмиллон, настоящая рыба! Да нет, не выплывет! Вон и лорарий!"
Лорарий подходит к умирающему, тяжелым молотком добивает его по голове насмерть и, зацепив крюком, за что попало, тащит, уже бездыханного, в сполиариум. Борозду, проведенную на арене трупом, засыпают свежим песком.
Снова загремели трубы.
Отворяются ворота с двух противоположных сторон арены, с востока и с запада, и, по двое в ряд, выезжают на белых конях четыре пары андабатов. Снова шумные крики встречают их появление, и сотни одежд полетели в воздух, падая назад на головы неистовствующей от восторга толпы.
Солнце поднялось теперь уже выше стен ничем не покрытого цирка и яркими лучами отразилось на золоченых шлемах, на легких щитах и коротких мечах андабатов. Но они не видят ни солнца, ни друг друга: глухие шлемы закрывают им глаза. Их смертный бой – игра в жмурки.
Лорарий берут под уздцы лошадей, разводят их в разные места арены и удаляются.
По данному знаку противники начинают съезжаться, отыскивая друг друга... Противники!.. Сейчас, перед выездом на арену, они дружески разговаривали и пили вино, которым их угощали пред боем; но теперь они противники, они должны перерезать друг друга, и все до одного.
Медленно двигаются кони, направляемые слепыми всадниками наудачу, по слуху, на шорох копыт, на ржание других коней.
Вот двое съехались. Но они повернули своих коней не друг против друга, они ошибаются в расстоянии и, думая уловить противника тут же, рядом, наносят удары в воздухе. Толпа смеется, а более нетерпеливые из зрителей кричат андабатам:
– Не туда! Направо, направо!
– А ты левей. Не туда!.. Экой осел!
Но андабаты еще более сбиваются с толку. Тот, которому надо взять направо, едет направо; другой, принимая этот крик за указание себе, поворачивает тоже направо. Недовольная толпа осыпает их обоих ругательствами.
Но теперь внимание зрителей привлекают уже двое других: эти едут как раз навстречу один другому.
– Прямо, прямо! – кричат им со всех сторон, и андабаты съехались – слепые – лицом к лицу, нога к ноге. Кони встали бок о бок. Всадники ощупали друг друга, перегнулись и почти одновременно острые клинки вонзаются в их тело. Выпустив из рук мечи и поводья, противники падают: один, пораженный до самого сердца, склоняется без стона; другой, едва успев вскрикнуть, хватается левой рукой за врезавшийся ему в живот нож, а правой за плечо своего товарища-врага, увлекает его вместе с собой на землю и в предсмертных судорогах пачкается в луже собственной и товарищеской крови. Лишенные всадников, обагренные кровью белые кони шарахнулись в стороны и понеслись по арене. Радостными, одобрительными возгласами зрители награждают убитых гладиаторов за эти ловко нанесенные ими удары.
Но на время удовлетворенная смертью двух бойцов, толпа сейчас же и отвернулась от них и теперь терпеливо следит, как другие андабаты ищут друг друга.
Несколько коней уже ранено, всадники сброшены, пешие и конные – все бродят по арене навстречу смерти, смеша зрителей неловкими шагами, неловкими движениями протянутых вперед рук. То тут, то там столкнутся двое, трое; боковой удар клинка оторвет кусок мяса на руке, на бедре; ранят лошадь или удар копыта сшибет кого-нибудь с ног; но потом противники опять потеряют направление и разойдутся. Каждый стережет, чтобы не получить удар сзади, каждый прислушивается к шороху шагов, к топоту копыт, ошибается и, подстрекаемый возгласами толпы, продолжает смешить зрителей своей неловкостью. Стоны, хохот, говор, крики и ржанье сливаются в один общий гул.
Но солнце жжет. Толпа раздражается, и андабаты начинают надоедать ей. Зрители требуют развязки.
Тогда появляются на арену служители цирка с раскаленными, железными копьями и, касаясь ими до обнаженных частей тела андабатов, направляют и подгоняют бойцов друг к другу. Столкновение неизбежно. Теперь уже все пары сошлись, все спешились, одни уже режутся, другие пали, третьи, чтобы избежать ударов клинка в грудь, сцепились руками, борются, упали, и душат друг друга, пока один из двоих не испустит последнего, хриплого вздоха, а другой так и закоченеет со сжатыми руками у горла своего товарища. Победив одного, андабат опять ищет нового противника и сцепляется с ним, а зрители с разгоревшимися глазами следят за зрелищем и подбодряют умирающих умирать скорее, чтобы не задерживать представления.
Все пали; лорарии трогают раскаленным железом лежащих на арене гладиаторов и, если они подают признаки жизни, прокалывают их еще горячими копьями и на крючьях утаскивают трупы их в сполиариум.
Арена снова выравнивается и посыпается свежим песком. Но и сквозь песок, под лучами горячего солнца, запах крови поднимается к зрителям, поднимается к голубому, безоблачному небу.
С напряженным вниманием ждут римляне продолжения зрелища; они довольны, счастливы. Но есть и неудовлетворенные; эти или равнодушны, или прямо высказывают неудовольствие.
Сам император, большой любитель игр, сегодня что-то плохо развлекается. Хотя над императорской ложей раскинут шитый золотом шелковый полог, но Клавдий уже видимо истомился от жары. К тому же он неохотно смотрит андабатов, потому что их закрытые шлемы мешают видеть искаженные агонией лица; это наслаждение доставляют ему чаще всего ретиарии. Теперь он апатично смотрит по сторонам и, думая о другом, более потрясающем представлении, изредка перемигивается с своим любимцем Нарциссом. У них есть общая мысль. Они задумали удивить римлян зрелищем наумахии [Наумахия – ²╠е╪╠г╞╠ – бой гладиаторов на кораблях и лодках, изображавший примерное морское сражение. (Примеч. авт.)], которое должно затмить наумахию Августа. Работы по спуску вод Фуцинского озера в Тибр приближаются к концу. Одиннадцать лет и тридцать тысяч человек работали над этим каналом. Празднество открытия должно быть величественно. И вот уже 20 тысяч преступников, обреченных на смертную казнь, собрано в тюрьмах Рима и провинций – это будущие участники в наумахии. И судьи более усердно, чем когда-либо, продолжают произносить смертные приговоры: преступников нужно еще много – зрелище спуска вод Фуцинского озера должно быть величественно! Понятно, что Клавдию скучно теперь смотреть на эти четыре пары андабатов. Он уже не прочь бы и уйти, но, по обычаю и в угоду Мессалине, досидит до конца. Впрочем, беспамятный, он уже и забыл, давно ли началось представление и скоро ли оно кончится, забыл даже, о чем он сейчас думал, и теперь мысли его во дворце, где его сотрудник по историческим изысканиям, историк Поливий, разбирает надписи на недавно найденной старинной этрусской вазе. Чудная ваза! Ах, скоро ли все эти гладиаторы перережут друг друга. Клавдию хочется поскорее опять углубиться в этрусские надписи. А тут еще новые гладиаторы выходят на арену! Ну их!
Меж тем недалеко от императорской ложи один из сенаторов едва уловимым презрительным взглядом смотрит на императора. Обрюзглое лицо сенатора напоминает бессмысленное лицо Клавдия, но сенатор не узнает в другом своих черт; он смотрит на Клавдия свысока. "Какой он император! – думает старик. – Разве такие императоры были у Рима, разве такие императоры нужны Риму! Жалкий старикашка, занимающийся старыми камешками и обломками этрусских горшков и до сих пор не сумевший устроить даже порядочных игр в цирке. Вот какими зрелищами должны мы теперь довольствоваться!"
И обратившись к соседу, старик с брезгливой иронией прошамкал беззубым ртом:
– Этот несчастный Спурий Агала не дал нам даже настоящего боя с дикими зверями – слишком дорого для него. Всего два льва, и затем ничего, кроме нескольких гладиаторов. Какие это зрелища!
– Ты прав, – ответил ему сосед, такой же старый сенатор; как родные братья, так оба старика наружностью были похожи друг на друга, – ты совершенно прав, Пульхер, и ты знаешь, как давно я говорю в сенате о том, что пора законом отменить обычай, чтобы каждый, вступающий в должность квестора, давал народу игры. Не всякий имеет средства для этого.
– Отныне я присоединяю свой голос к твоему, Статилий, – сказал, кивнув головой, Пульхер.
– Говорят, обычай этот разорителен для квесторов, – продолжал Статилий, – а, по-моему, хуже того – он просто развращает вкусы публики, когда ей показывают такие нищенские зрелища. Лучше никаких, чем такие! Для развития духа римских граждан не достаточно показывать им, как рабы умирают достойной их рабской смертью – надо и блеску, больше блеску. Помнишь, при Калигуле?
При воспоминании о прежних, хотя и недавних днях, когда у обоих стариков и чувства были еще несколько помоложе и впечатлительность посильнее, глаза сенаторов заблестели, лица оживились.
– Помнишь, – продолжал Статилий, – какие зрелища дал нам Калигула при первом праздновании дня его рождения?
"О, дорогой император, Гай! Зачем они убили тебя! – думал в это время Пульхер, слушая соседа. – За одну роскошь твоих игр ты уже заслужил бессмертие!.. Да, Калигула был император, какого нескоро дождаться Риму: художник-император".
Оба сенатора перенеслись мыслями в прошлое.
– Тогда и народ рвался в цирк совсем иначе, чем теперь, – произнес Пульхер после некоторого молчания.
Старики жили уже воспоминаниями; все настоящее им не нравилось и, казалось, не должно было нравиться и другим. Теперь, прерывая один другого, они напоминали друг другу эпизоды из прежних представлений.
– Помнишь, Статилий, как шум собравшейся ночью в цирк толпы разбудил Калигулу, и он велел всех разогнать палками.
– Еще бы: он боялся, что разбудят Инцитата [Любимый конь Калигулы. (Примеч. авт.)], на котором он по утру должен был выехать на ристалище, чтобы одержать победу. И разогнали, чтоб не шумели.
– При этом погибло много народу и, кажется, десятка два патрициев и дам.
– Что за важность; на утро цирк все равно был полон сверху донизу. Да и как было не рисковать жизнью, чтоб увидать то божественное зрелище, которое готовил нам Калигула.
– Зато как приветствовал его народ, когда он во главе целой сотни колесниц выехал сам на арену.
– А помнишь, как он потом ловко подшутил над нами, велев сначала закрыть цирк от солнца покрывалом, потом сдернуть покрывало, заставить нас пожариться на солнце, и вдруг о, наслаждение! окропить мелким, прохладным дождем из благовонных вод.
– Да, да. Желал бы я узнать, куда девалось теперь это покрывало, кто украл его?
– А вот по таким же точно желобкам, что у нас под ногами только для стока дождевой воды, была пущена тогда струя благовонной кроковой эссенции.
– А сколько разных диких зверей было тогда здесь на арене: слоны, львы, тигры, носороги, жирафы, крокодилы всех и не вспомнишь.
– Чудное зрелище! А все-таки ничто не произвело более сильного впечатления, как то, когда, помнишь, Пульхер, после того, как все бестиарии [Гладиаторы, сражавшиеся с дикими зверями. (Примеч. авт.)] были растерзаны зверями, а многие из зверей еще были живы, Калигула велел бросить на арену десять человек из числа зрителей.
– Да!.. Положим, это было немножко жестоко, но зато художественно придумано.
– И, право, празднество дня рождения такого императора, как Гай Калигула, требовало подобной жертвы со стороны народа. Да и народу это понравилось. Погибло десятеро, а сколько тысяч получили наслаждение от зрелища.
– А подарки, подарки? Помнишь подарки? Помнишь, какую драку подняли тогда римляне, когда, по окончании игр, им были брошены на арену, на драку, разные материи и вещи, и как они, в драке разорвав все это на мелкие кусочки, тащили потом домой эти обрывки и обломки, как трофеи.
– Подлая сволочь! Зато какое зрелище это было для нас. Не то, что вот эти три пары гладиаторов, которые являются, чтоб закончить представление.
– Разве это конец?
– По программе – да. Сегодня ведь никаких послеобеденных игр не назначено. Какие это зрелища! Я не знаю, зачем я приходил!
Три пары гладиаторов в разнородном вооружении вышли на арену. Тут были и тяжеловооруженные hoplomachi, и блещущие серебром и золотом самниты, и с кривыми мечами фракийцы.
По данному знаку, пары стали в позицию, и схватка началась. Застучали мечи о щиты и шлемы.
Но из трех пар – две бились как будто для себя: равнодушно, лишь на мгновение толпа пробегала по ним взором, когда они кололи друг друга, боролись, падали и на земле продолжали бой. Зато третья пара привлекала особенное внимание зрителей: один из бьющихся в ней бойцов был Марк, по прозванию Сполиатор, известный Риму своей силой и ловкостью, поразивший уже не одного противника на этой самой арене и получивший за это не одну пальмовую ветвь в награду – plurimanm palmarum gladiator. Он не был из числа преступников. Он anctoratus – вольный гладиатор, свободный римский гражданин, за деньги и сладость успеха служащий на арене цирка, связанный страшной клятвой сражаться до смерти своего противника или своей собственной.
Сегодня на состязание с ним выступил в первый раз некий раб, обученный в гладиаторской школе и уже составивший себе там славу. Он был и выше ростом, и мускулистее, и лицом красивее Марка, и совсем юноша.
Взоры римских матрон невольно устремились на этого красавца. Сама Мессалина обратила на него внимание: завтра же, если он останется жив, он проведет с нею ночь. У Мессалины даже рождается мысль купить этого раба у его ланисты [Lanistae – назывались сначала учителя гладиаторов, а позднее содержатели гладиаторских трупп, отдававшие их напрокат устроителям игр. (Примеч. авт.)], сделать его свободным, приближенным... Но нет... присутствие его на арене, вид крови и других бойцов возбуждает в ней внезапно другие мысли. Ей уже представляется, как она, когда-нибудь впоследствии, после проведенной с этим гладиатором, накануне боя, страстной ночи, утром будет смотреть, как его заколют при ней, здесь, на этой самой арене. О, какое это будет наслаждение увидеть его тогда в предсмертной агонии!.. Но только бы теперь, только бы сегодня он вышел победителем! О, Киприда, помоги ему!
И сотня дам, и тысячи других зрителей одушевлены тем же желанием успеха молодому красавцу и приветствуют его за каждое удачное его движение. Они уже забыли, что еще на прошлых играх они так же восторгались его противником, Марком Сполиатором, и опять будут приветствовать его же, Марка, если он победит. Впрочем, Марк уже прискучил римлянам: видеть все одного и того же победителем – это, наконец, надоедает.
А мечи уже давно стучат о щиты и шлемы, и жадные взгляды примолкнувшей толпы пожирают бойцов.
Вот! Марк ранил своего противника в руку, и кровь брызнула струей.
– Hoc habet! Hoc habet! [Hoc habet – есть! – восклицание, означавшее, что кто-нибудь ранен. (Примеч. авт.)] – громко проносится крик по скамьям цирка.
Но крики одобрения на этот раз смешались с ругательствами: многие недовольны, что рана досталась не Марку. Мессалина вне себя от ярости; она шепчет проклятие и, по привычке, призывает богов, в которых давно не верует.
Зато Сполиатор одушевился и уже готовится нанести решительный удар, пользуясь временной растерянностью раненого противника. Но тот, рассвирепев, внезапно бросается на него, налегает щит на щит и ранит Марка в ключицу. Клинок выпадает из рук Марка. Нажимаемый противником, Сполиатор падает на арену, роняя с головы златокованый шлем. Счастливый соперник гордо наступает ему на грудь ногой. Красивым, изысканным движением руки направляет победитель свой меч прямо к горлу побежденного и окидывает взглядом весь амфитеатр, ожидая от толпы знака убить или помиловать сраженного гладиатора.
Неистовые крики раздаются на скамьях цирка: одни требуют пощады – Марк Сполиатор все-таки редкий, ловкий боец; большинство же в восторге от победы нового любимца, нового солнца арены, и кричит: убей! убей! И крики эти сливаются в один неясный гул, и только по внешним знакам можно различить, где большинство: лишь немного рук, то тут, то там, поднялось кверху – знак пощады павшему [Когда побежденный, павший, молил о пощаде, он поднимал кверху руку, а зрители, в знак согласия, также поднимали руки, выставляя вверх большой палец. Это называлось pollicem premere. Наоборот, когда хотели, чтоб павший был убит, оборачивали большой палец руки книзу. Это называлось pollicem vertere, а жест опущенного книзу большого пальца назывался pollice verso. Pollex – большой палец, vertere – оборачивать].
Сам Марк, лежа под ногой противника, не поднял руки, чтоб вымолить себе жизнь у этой толпы. Он, свободный римлянин, краса всех игр, постоянный победитель, лежит теперь во прахе, под ногой раба, и он не хочет больше жить, он хочет умереть, как честный гладиатор; его первое поражение будет и последним, будет его смертью.








