412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Тихонов » Pollice verso » Текст книги (страница 4)
Pollice verso
  • Текст добавлен: 14 ноября 2025, 16:30

Текст книги "Pollice verso"


Автор книги: Алексей Тихонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

– Что тебе? – сурово спросил доктор, приотворив немного дверь, но не впуская к себе жену.

– Да что с тобой, Анатолий, зачем ты запираешься? – робко проговорила молодая женщина, испуганная видом взъерошенных волос и бледного, осунувшегося лица мужа.

– Ах, оставь меня, – раздраженно произнес он.

– Что операция?

– Она умерла.

– Эта барыня? – вскрикнула жена доктора.

– Ну да, ну да! Оставь меня пока...

И он запер дверь и снова зашагал по кабинету.

Докторша подошла к окну в зале, прижалась лбом к холодному стеклу и долго прислушивалась, как за дверями шуршали по ковру шаги ее мужа. Шаги то прерывались, то снова возобновлялись.

Прошло полчаса. Прислуга доложила, что обед подан.

– Обедайте без меня, – ответил, не отпирая дверей, доктор, когда жена позвала его.

Она постояла несколько секунд у запертых дверей, и с опущенной головой, тихо пошла в столовую, где ждали ее мать и сестра.

А доктор продолжал ходить, все более и более погружаясь в бездну сознания обрушившегося на него несчастия.

– Подлец!.. Подлец!.. Подлец!.. Что он со мной сделал! – шептал доктор, сжимая кулаки и потрясая ими в воздухе.

Путаясь, перескакивая одно через другое, повторяясь, сменяя друг друга и возвращаясь к началу, проносились у него в памяти картины и сегодняшнего дня, и дней давно прошедших, и дней грядущих, так или иначе с сегодняшним днем связанных.

Разве он виноват, что все это так вышло? Разве он хотел этого? Разве он не хотел, наоборот, чтоб все было иначе, чтоб операция кончилась благополучно? Положим, он ошибся в диагнозе. Но разве нельзя ошибиться?.. Да нет – он даже и не ошибся... А все-таки все и во всем обвинят его, и подлый Лойола будет ликовать, будет клеветать на него... и на его неудаче строить свое благополучие! Начнется всеобщая травля... О, за что, за что...

Доктор опустился в старинное, вольтеровское кресло и, закрыв лицо руками, облокотился на письменный стол.

Он не слыхал, как в передней раздался звонок, как лакей отпер двери; но до него долетел резкий возглас в передней:

– Где убийца?!

Доктор приподнялся, сдвинул брови и насторожился.

– Где твой барин?.. Где этот докторишка? Дай мне его сюда! – продолжал раздаваться за дверями безумный, крикливый голос, переходя из передней в залу.

"Это ее муж..."

Доктор услыхал шаги этого господина в зале и услыхал в то же время, как лакей пробежал в столовую, как там задвигались стулья. Тогда он быстро отпер двери из кабинета в залу. В дверях на противоположной стороне он увидал группу: его жена, теща и свояченица, испуганные, бледные, смотрели, что случилось. А среди залы стоял худощавый, пожилой господин, почти старик, в шубе и шапке. Он был в крайне возбужденном состоянии, жестикулировал и что-то шептал.

– Что вам угодно? –спросил его несколько надменным тоном доктор.

– А! Ты вот где! – закричал посетитель, бросаясь с поднятыми кулаками на доктора.

Доктор с спокойным видом встал в оборонительную позу, а нежданный гость, трясясь и топая ногой, кричал ему в лицо:

– Убийца! Мясник!.. Что ты сделал, что ты сделал! Ведь ты зарезал ее! Отдай мне, отдай мне мою жену!.. Под суд тебя, мерзавца!

Посетитель при этом почему-то вдруг снял шапку и еще громче крикнул:

– В Сибирь, на каторгу! Слышишь ты!.. Я тебя на дуэль вызываю, слышишь! Убью тебя, сам убью!.. Вот ты попробуй, как сладко умирать-то!.. Ах, ты, ах ты, а!.. Что ты сделал, что ты сделал! – докончил он упавшим голосом.

– Успокойтесь, – несколько пренебрежительно сказал доктор, – вы сами не знаете, что говорите, и не понимаете того, о чем говорите.

– А ты понимал, когда резал! Ты понимал? – продолжал волноваться посетитель. – Отчего вы Игнатья Фомича не послушали? Ведь он говорил вам, говорил?

– Ну и дали бы делать операцию вашему Игнатью Фомичу, – раздраженно крикнул доктор, и глаза его сверкнули зловещим огоньком.

– Да ведь тебя все знаменитостью-то прославили – дороже всех берешь. А я разве чего-нибудь жалел. Ведь я жену-то хотел в Петербург везти. Ведь ты себя выше всех поставил. Профессор! Первый резак. Лучше столичных! Вот и зарезал... Ах, что ты наделал! Что ты, что ты...

– Ошибки всегда возможны...

– А тысячу рублей требовать не ошибался? А драться не ошибался? Да как ты смел, как ты смел! Ведь тебя засудят! Ведь казнить вас мало-с за эти поступки. Четвертовать вас, сударь, нужно. Ведь вы послушайте-ка, что Игнатий-то Фомич говорит...

– Мне дела нет до того, что про меня говорят, и в особенности, что говорит Игнатий Фомич, – сдерживая накипающую злобу, сухо произнес доктор. – Я добросовестно делал свое дело, и какие бы последствия его ни были, я знаю, что я прав. Что же вам собственно от меня угодно? Зачем вы пожаловали ко мне?

– Зачем? А, зачем?.. Чтоб заплатить тебе за все, за все, слышишь! Вот зачем. На вот, на вот, возьми, по уговору...

И с этими словами посетитель швырнул в доктора пачкой сторублевых бумажек, которые, не долетев, рассыпались по полу. Доктор посторонился.

– И чтоб сказать тебе, что ты убийца, что этим мои счеты с тобой еще не кончены. Под суд тебя отдам!..

– Деньги ваши можете собрать, – надменно сказал доктор. – Я получу их от вас тогда, когда мой образ действий будет признан правильным. А за сим, что еще вам от меня угодно?

Но посетитель уже опустил грозившие доктору руки и более мягким голосом произнес:

– А ее то ведь уж нет! Ее то ты мне ведь уж не отдашь! Не воскресишь ведь? А?.. Надя, Надя!..

И с глазами полными слез, старик опустился на стоявшую около него турецкую табуретку и впал в состояние какого-то отупения.

Доктор велел лакею подать воды, принес сам из кабинета пузырек, отсчитал в стакан несколько капель какого-то успокаивающего лекарства и подал посетителю. Тот было хотел взять, но потом слабым движением руки отстранил от себя стакан и прошептал:

– Еще отравишь... а у меня дети...

– Так подите вон, – вскрикнул выведенный из себя доктор и ушел в кабинет, захлопнув за собой дверь.

Жена доктора подошла теперь к посетителю и молча остановилась перед ним. Он тоже молча посмотрел на нее, потом встал и пошел в переднюю.

– А деньги? Возьмите ваши деньги. Иван, собери и отдай, – сказала барыня лакею. Ее поступки обыкновенно согласовались с поступками ее мужа.

Посетитель тем временем уже уходил, и лакей с деньгами в руках бросился за ним.

– Анатолий, да объясни ты, ради Бога, что все это значит, – умоляющим голосом обратилась к доктору жена, войдя к нему в кабинет.

Доктор полулежал на оттоманке. Лицо его было мрачно.

Он посмотрел на жену и процедил сквозь зубы:

– Началось...

– Что началось?

– Да вот это самое.

Испуганная и мрачным видом мужа, и его как будто лишенными смысла словами, докторша опять повторила вопрос:

– Да что же такое началось?

– Травля, – отрезал доктор.

Жена посмотрела на него, и несколько секунд они промолчали.

В это время лакей вошел в кабинет с пачкой собранных с полу сторублевых бумажек и с глупой, лакейской улыбкой произнес:

– Не взяли-с, уехали-с.

Лакею на это ничего не сказали, и он, положив деньги на угол письменного стола, вышел из кабинета.

– О какой драке говорил он? – спросила жена доктора, когда они остались одни.

– Я дал плюху Игнатию Лойоле, – ответил доктор.

– Как! Когда!

– Во время операции.

– Что ты, Анатолий, что ты! – испуганно произнесла молодая женщина, разведя руками.

– Ну, что я? Что я? Дал плюху – вот и все. Он давно ее заслужил.

– Да как же так... во время операции...

– Что ж делать! Это уж мое несчастие, что не догадался сделать это раньше.

– Ну, а больная... отчего же она умерла?

– Отчего? Уж, конечно, не от моей плюхи... Хотя... они не задумаются объяснить этим случаем смерть пациентки.

– Ах, Анатолий, Анатолий! Да как же это случилось?

– Как обыкновенно случается, что человека взбесят, а он не выдержит и в свою очередь сделает гадость. Разве мало этот Игнатий Лойола наделал гадостей и мне, и другим профессорам? А теперь – если б ты видела, если б ты могла понимать, как он вел себя во время консультации!

– Да ты бы не обращал внимания.

Доктор нервно рассмеялся, и взгляд его, обращенный на жену, принял злое выражение.

– Я видел, как ты не обращаешь внимания на портниху, когда она скверно сошьет тебе платье! Ну, а это, матушка моя, не платье... Тут все ставится на карту. Тут борьба за существование.

Он вскочил и прошелся по комнате.

– Да расскажи же ты мне, ради Бога, как это было? – умоляющим голосом обратилась к нему жена.

Остановившись перед женой, доктор несколько секунд молча посмотрел на нее, как бы соображая, стоит или не стоит рассказывать ей. Он не любил посвящать домашних в свои медицинские дела. Но потребность поделиться с кем-нибудь тем, что накипело у него в душе, взяла верх.

– Хорошо, так и быть, слушай, – заговорил он, и начал опять шагать по кабинету. – Видишь ли, как это было... Прежде чем решиться на предложенную мною операцию, муж этой барыни пожелал созвать консилиум. Ну, нас и собралось там вчера несколько человек. Разумеется, не обошлось без Игнатия Фомина. Еще бы! Заслуженный профессор и все прочее. Но если б ты видела, как вел себя этот каналья-иезуит!.. Болезнь можно было определить двояко: как – ты все равно этого не поймешь. Одним словом, могло быть два разных случая, и оттого, который из них признать за существующий, зависели некоторые особенные приемы операции. А операция в том и другом случае крайне опасная. Мои диагноз был более или менее принят всеми, как правильный. Разумеется, я высказал все, что было за и против того или другого определения болезни. Другие... ты понимаешь, что им было все равно... Они знали, что операцию буду делать я, деньги за консультацию они, так или иначе, получают, и следовательно, что ни скажут все сойдет. Ну, они так и делали: то подтверждали мое определение болезни, то вдруг, прислушиваясь к словам Игнатья Фомина, начинали выставлять на вид признаки другого случая. Словом, предвидя опасность операции, заботились больше всего о том, чтоб из их слов выходило и то, и другое. Меня их малодушие и двоедушие только бесило. В особенности же сам этот каналья, Лойола. Знаешь его подлую манеру: "наш многоуважаемый молодой коллега" – это про меня-то – и начнет разводить. А мне так и хочется сказать ему: провались ты, старый дурак! Ну, и наплел он, знаешь, ахинеи вроде того, что я будто бы очень смело и рискованно определяю именно эту, а не другую болезнь.

Как ни был взволнован доктор, но, передавая в ироническом тоне чужие слова, он невольно подражал голосу и манере говорить тех лиц, чьи речи он приводил в своем рассказе.

– Но что, так как-де, в операции, – продолжал он, – "счастье и удача играют иногда немаловажную роль, а удача всегда бывает наградой смелости", то, хотя, по его мнению, то-то и то-то, "однако если многоуважаемый молодой коллега настаивает на своем смелом, но, быть может, тем более драгоценном и верном диагнозе, то он с своей стороны не решится колебать его определение болезни" – и так далее, по обыкновению, все одно и то же. Словом, при добросовестном отношении к делу нельзя было сказать ничего иного, кроме того, что сказал я, и с чем они соглашались. Теперь представь, что, когда пришлось объяснять наше решение мужу больной, этот каналья Игнатий Фомин совсем сбил старика с толку. Он опять так искусно ввернул свои замечания, что выходило, как будто он совсем не согласен с моим определением болезни, но что тем не менее все находят нужным сделать операцию по моим указаниям. Этакий абсурд! Он знаешь такие увертки делал: когда подтверждает мой диагноз, с которым все согласились, то употребляет все неудопонятные латинские термины, а когда высказывает противное, то старается сделать, чтобы мужу больной было все понятно и чтоб тот считал правым именно его, а не меня и не других. Я еще тогда же на консультации хотел плюнуть ему в физиономию и жалею, что не сделал этого: по крайней мере его не было бы тогда на операции. Ну, а так-то – я не мог его не допустить: ведь он у нас в клинике чуть не высшее начальство.

Доктор закурил папиросу, затянулся и продолжал:

– Теперь представь, что он со мной сделал во время операции. Приготовил я, знаешь, все инструменты и разложил их на столике, под рукой, в том последовательном порядке, как они были нужны мне для операции. Ведь я тебе, кажется, говорил, что у меня уж такая манера: я не только не позволю ассистентам приготовлять мне инструменты к операции, но не позволяю даже и прикасаться к ним без моего требования. Ну, так вот. Начали. Кто хлороформирует, кто поддерживает больную, я оперирую. Один Лойола ходит и посматривает. Только, как ни был я сосредоточен над делом, а вижу, что он у меня шмыгает около инструментов: пока ассистент мыл какой-то инструмент, Лойола подошел к столику, повертел что-то в руках и опять отошел. И встал как раз передо мной, и смотрит, и улыбается. Вдруг, после сделанных разрезов, оказывается, что я ошибся в диагнозе. И оказалось даже не совсем то, что предполагали мы, как один шанс из четырех, а нечто другое, более сложное... Но, понимаешь, я не мог брать за верное этот именно случай – один из четырех шансов – а должен был, понимаешь, обязан был брать другой, за который было большее число показаний.

Доктор на минуту замолчал и пристально посмотрел на жену, как бы желая удостовериться, что она действительно поняла его.

– Но я все-таки подготовился к возможности ошибки и в эту сторону, начал он опять, – и обдумал заранее, как видоизменить операцию. И вот в самую трудную, прямо критическую минуту операции я сам хватаю нужный мне инструмент на том месте, где он был мной положен, подношу его к разрезу – глядь: не тот! Хватаю следующий рядом – опять не тот! А мне секунды дороги – больная анемичная, слабая. Осматриваю инструменты – то, что мне нужно, лежит на самом конце ряда. Это, понимаешь, этот каналья переложил. Инструмент был у меня, как нужно, раздвинут, подвинчен, а он опять сложил и свинтил его. И сам стоит прямо предо мной. Я взглянул – и вижу, как, сквозь напускную серьезность, в глазах у него светится злорадная улыбка... У меня внутри все клокотало, я не выдержал, со всего размаху хватил его по физиономии, так, что он закачался и отлетел от стола... Потом я взял нужный мне инструмент, поставил его и продолжал оперировать. Но... руки у меня дрожали, в глазах мутилось... Я и сейчас не могу без волнения вспомнить этот момент... Лойола что-то кричал... все как-то растерялись... в первый раз в жизни у меня вырвался из рук инструмент, и потом еще...

Доктор остановился и провел рукой по лбу.

– Словом, – произнес он после нескольких секунд молчания, – больная умерла на операционном столе, и ты вот слышала сейчас от ее мужа образчик того, что там про меня говорят. "Не послушался Игнатья Фомича, дрался и зарезал!" Воображаю, как Игнатий Лойола ликует, несмотря на полученную плюху.

И доктор злобно улыбнулся и опять зашагал по кабинету.

– Господи! Анатолий, что ты наделал, – заговорила теперь его жена, все время смотревшая на него широко раскрытыми испуганными глазами.

– Молчи! – крикнул доктор, топнув ногой и подступая к жене. – Что ты – заодно с ними что ли? Что за глупая, за возмутительная фраза: что ты наделал! Я ничего не наделал, понимаешь – ничего! А делал то, что было нужно сделать, не исключая отсюда и необходимости дать плюху.

– Не сердись, Анатолий, я не то хотела сказать... не так сказала, – несколько обиженно произнесла жена, не привыкшая, чтоб муж кричал на нее, – но скажи же – что теперь будет?.. Тебя в самом деле под суд отдадут?

– Травля будет – вот что! А какой там суд! Никакого я суда не боюсь. Ошибка в диагнозе вполне допустима, и диагноз, как бы там ни было, подтвержден консилиумом. Операцию решено было делать эту, а не другую. И перекладывать мои инструменты он не смел! Хоть он и оправдывался потом, что сделал это в виду того, что для этой именно операции этот инструмент никоим образом не мог быть нужен, и он будто бы думал, что инструмент лежал на данном месте по ошибке и мог только помешать. Но он врет, он понимал, что инструмент лежит тут именно про запас, на случай, если будет констатирована ошибка диагноза... И во всяком случае убирать его он не смел, не смел. Он виновник всего... И если бы операция удалась, все бы оправдали меня за то, что я ударил его.

– Вот ты всегда с твоей резкостью повредишь себе, – сказала ему жена.

– Когда и где я повредил ею себе?! Скажи, пожалуйста, когда? Какая у вас, у баб, глупая логика. Случилась печальная история, где не я был главным виновником, а ты сейчас: ты и всегда повредишь себе! Главное – всегда!

– Да не сердись, пожалуйста, ведь я о тебе же забочусь.

– Ах, оставь меня с такого рода заботой в покое!

Наступило продолжительное молчание.

Доктор, облегчив себя рассказом о случившемся, некоторое время машинально ходил из угла в угол, ни о чем не думая. Потом он сел и перенес мысли на отношения свои к жене. Он почему-то стал соображать, так же ли бы он поступил, как только что бывший у него сейчас посетитель, муж умершей больной, так же ли кричал бы он, если б у него "зарезали" вот эту самую жену, что сидит перед ним? Конечно, нет. Ведь это же было глупо поднимать такой крик и говорить смешные слова: "убийца", "зарезал" и тому подобный вздор. Это сумасшествие!..

...Да, когда человек потерял все, что было у него самого дорогого, ничего нет легче, как потерять и разум, потому что тогда он уже не нужен... он был только слуга этого самого дорогого существа, которое умерло... Да, он сознает, что не сделал бы такого нелепого вторжения в квартиру, не сошел бы с ума... Стало быть, жена, эта вот именно женщина, что сидит перед ним, не самое дорогое для него...

И доктор внимательно стал вглядываться в лицо жены.

А она смотрела на него и думала, как он мало заботится о ней; как это он не мог воздержаться от того, чтоб не ударить старого профессора; ей казалось, как будто весь этот случай – обида именно для нее: если б муж любил ее немного больше, он бы вспомнил в эту минуту о ней, вспомнил бы, сколько неприятностей придется ей выслушать теперь в обществе из-за этого скандала, и не довел бы ее до этого. Но он всегда помнит только о себе и ради того, чтоб быть резким или, как он это называет – правдивым, забывает обо всем. Ей вдруг стало ужасно жаль эту совсем неизвестную ей барыню. Ей представилось, что ведь муж мог бы и ее, при болезни, также оперировать и также из-за такого же случая неудачно... зарезать...

Глаза мужа и жены встретились, и обоим это показалось неприятным.

– Однако надо же и мне пообедать, я есть хочу, – сказал доктор, вставая.

– Иди, я велю подать, там все для тебя оставлено, – сказала жена и вышла из кабинета.

Доктор пообедал наскоро и один. Теща и свояченица, не видавшиеся с ним с утра, теперь только поздоровались с ним при встрече. Не решаясь заговорить о случившемся, они ушли в свои комнаты. Жена тоже ушла за ними передать им, что она слышала от мужа. У всех чувствовалось такое настроение, как будто в доме был покойник.

Пообедав, доктор опять затворился в своем кабинете. Он чувствовал потребность остаться одному. Нужно было, казалось ему, сосредоточиться, обдумать все последствия сегодняшнего события, все взвесить и принять решение, как действовать дальше.

Старая, затаенная вражда между ним и его сегодняшним противником проносится перед ним в образах и картинах.

...Есть как будто что-то фатальное в их столкновениях. Они начались еще тогда, когда один был еще только студентом, а другой уже давно профессором. Ему, юноше, не понравилась иезуитская манера обращения старого профессора с своей аудиторией; от его талантливого, проницательного ума не ускользало, что старый профессор и плохо следит за движением науки, да кое-что позабыл и из старого, и только удивительно усовершенствовался в искусстве лавирования между Сциллой и Харибдой. С необычайной ловкостью умел профессор обойти вопросы, на которые затруднился бы ответом. То шуткой, то дешевого сорта остроумием, то цинизмом, то торжественно-глубокомысленной ссылкой на авторитеты умел он повернуть дело так, что всегда являлся в ореоле знания, ума, добродушия и любви к своим слушателям и в аудитории, и в обществе, и пред пациентами. Но вот явился студент, которому он показался не совсем тем, за что его принимали люди менее проницательные. Этот студент отдался работе всецело, читал все, что было нового в медицинской науке и сам уже становился авторитетом в среде своих однокурсников. Этот студент был он. Он попробовал сдернуть с оракула завесу и показать его товарищам таким, каким он его понимал. Иногда, во время лекции, дерзким, ловким маневром заставлял он старого профессора выказать свою отсталость. Он первый как-то заменил его настоящую фамилию фамилией его тёзки – Лойолы, ставшей бранным словом, и с тех пор прозвище Игнатия Лойолы упрочилось за профессором и из университетской аудитории вышло на улицу, проникло в общество, и теперь, спустя много лет, оно уже у всех на устах...

...И вот, те же самые иезуитские приемы, которыми прежде старый профессор умел обворожить своих слушателей и добиться популярности, вызывают теперь у них уже ироническую улыбку и тайную, быть может, несправедливую мысль: "раскусили тебя, голубчика!" И по мере того, как меркнет в аудиториях ореол старого профессора, все популярнее становится в среде товарищей имя молодого студента: он уже кандидат в светила науки, его уже наметили.

...Блестящий экзамен. Лойола не может и даже не пытается, не смеет его срезать, да, не смеет ложно придираться, потому что за спиной этого юноши уже стоит сила – общественное мнение, мнение всех этих его сверстников, выходящих на арену жизни.

...Потом поездка за границу, выдающиеся труды в медицинских журналах, смелая по новизне анализа диссертация на степень доктора и блестящий, наделавший шуму диспут. Он, как сейчас, видит себя: с уверенностью, с саркастической улыбкой непогрешимости защищает он тезисы своей диссертации и разбивает возражения официальных и неофициальных оппонентов. В особенности памятна одна сцена. Лойола оппонировал ему, он же, как дважды два, доказывал ему правильность своих выводов и ошибочность сделанных ему возражений. Он иллюстрировал это такими яркими и новыми примерами и так картинно, что прижатый к стене Лойола не нашелся ничего возразить более и только сослался на авторитет одной устарелой общеевропейской знаменитости. С каким сарказмом ответил он тогда Лойоле: если мои наблюдения и выводы верны, то что мне за дело до того, что говорит об этом предмете ваш авторитет. "Как?! Да ведь имя этого ученого уважает вся Европа!" – восклицает сконфуженный, растерявшийся Лойола. – "Даже Малая Азия", – спокойно и небрежно, как бы вскользь, отвечает он ему, я переходит к дальнейшим тезисам. Он помнит, какое эти, ничтожные сами по себе, слова произвели впечатление на присутствовавшую на диспуте публику. Сколько сочувственных себе взглядов подметил он в толпе, сколько насмешливых улыбок по адресу своего оппонента. Тогда как раз еще не прошел период увлечения колебанием всяких авторитетов, и его слова упали в благодарную почву. Зато какую шумную овацию сделали ему по окончании диспута, какими рукоплесканиями было приветствовано признание его достойным степени доктора медицины и хирургии.

...Какими быстрыми шагами пошел он вперед. Имя его начинало делаться популярным далеко за пределами его города, его ученые статьи стали не только появляться в журналах, но и цитироваться. Как удачна была его первая операция! Сколько сделал он их с тех пор! Ореол известности и зависти все больше и больше распространялся вокруг него. Сам Лойола, как ни ненавидел в нем счастливого соперника, должен был терпеливо выслушивать хвалу новому хирургу и доктору женских болезней и должен был уступать ему шаг за шагом место в той сфере, которая еще недавно принадлежала ему одному.

...Наконец, и профессура! Лойола должен был отделить ему кафедру оперативной хирургии. Известность молодого хирурга создала ему слишком сильную протекцию, чтобы можно было обойти его. О, конечно, Лойола никогда не мог простить ему этого. С тех пор вечная, глухая борьба продолжается между ними еще ожесточеннее. Он шел агрессивно, Лойола и его немногие сторонники держались выжидательной политики. "Погодите, – говорил всегда Лойола, – еще вы увидите, что к этим знаниям и удачам примешивается значительная доля нахальства". "Погодите, – вторили друзья Лойолы, – еще вы разочаруетесь в новом светиле, еще вернетесь к Игнатию Фомичу, погодите". Но до сих пор удача была на его стороне. А теперь... теперь они дождались. Теперь они не станут говорить: "погодите", а хором возопиют: "вот видите, мы говорили". И... то же самое общество, которое так легко поддавалось его самоуверенному призыву, теперь, как Панургово стадо, хлынет в другую сторону...

...А разве он виноват, что больная умерла? Разве он виноват, что Лойола довел его до того, что он дал ему плюху...

...Но им, обществу, что им за дело разбирать, кто прав, кто виноват. У них ведь все зависит от настроения минуты... А ему нечего скрывать от себя, что, будучи известностью, он однако не пользуется в обществе тем, что называется любовью... Нет, любить его они не могут. Он и не искал любви. Он всегда чувствовал себя выше их и давал им понять это.

...Любил ли он людей?.. Если он бескорыстно и добросовестно лечил бедняков, простонародье – так была ли это любовь к ним, настоящая любовь к человечеству? Не было ли это скорее скрытое, бессознательное стремление показать обществу, что он ставит его, общество, ни во что, что ему до людей из общества еще меньше дела, чем до бедняков? Да, конечно, это была не любовь, а один из тех рычагов, которыми поднималась все выше и выше его известность. Да и за что собственно любить людей? Ведь их любовью не проймешь. А известностью, дерзостью – он пронимал и их тупые головы, и их толстые карманы.

Вечером доктора навестил один из ближайших его приятелей, профессор-филолог, и сообщил, что по городу уже носятся самые фантастические слухи об операции.

– Моя жена была в модном магазине, – рассказывал профессор, – знаешь, что наискосок от клиники? Ну, и ей там рассказали, что в клинике доктора, во время операции, разодрались, бросились друг на друга с ножами, насилу их разняли, а больную, дескать, тем временем забыли на столе, и она истекла кровью.

– Подлецы! – сквозь зубы произнес доктор.

– К нам, в университет, – добавил филолог, новость эта донеслась из клиники перед последней лекцией, и при разъезде, в шинельной, долго шел разговор об этом. Кто оправдывал, кто обвинял, кто, по обыкновению, молчал, в ожидании какую сторону принять. Во всяком случае настроение неважное.

На другой день утром, проведя тревожную ночь, доктор встал раньше обыкновенного. В столовой, за чаем, он был один – его семейные еще спали. Лакей подал ему свежий номер местной газетки. Доктор развернул его и широко раскрыл глаза. На первой странице целый фельетон: "Научно-легальное убийство".

"Когда они успели, когда они успели?" – думал доктор, пробегая фельетон, в котором в самых ярких красках описывалась его вчерашняя неудачная операция.

Он отчасти знал этого местного фельетониста: это был сначала неудавшийся медик – он вышел из первого курса – потом неудавшийся актер и, наконец, жестокий театральный рецензент и фельетонист местной газеты. О, какая благодарная тема досталась ему сегодня! Он поспешил сейчас же написать и напечатать свои мнимо-возвышенные сетования, чтобы заработать свои копейки за строчку! А то ведь завтра живые газеты и без того разнесут эту весть по всем закоулкам города. Да еще, пожалуй, другая местная газетка опередит. О, да, надо было поспешить! Какой умилительный слог у канальи! – думал доктор, читая фельетон. – И как он нагло врет! Извольте видеть! Я хотел найти какой-нибудь вымышленный предлог, чтобы свалить свою ошибку на другого! Я сделал резкую выходку, чтобы этой резкостью сильнее убедить других в справедливости моей выдумки! Но это мне не удается! Каков! Какая подтасовка! И даже с научными терминами. Совершенно в стиле Лойолы...

– Ба-ба-ба! – вдруг почти вслух произнес доктор, хватаясь рукой за лоб. – Да ведь редактор этой газетки друг-приятель Лойолы. Ну, конечно, тут все писано под его диктовку и украшено цветами продажно-шантажного "штиля".

И доктор, вскочив, стал нервно ходить по комнате.

"Однако так оставить этого нельзя, – думал он. – Ведь публика глупа. Ведь она поверит тому, что тут нагородили эти негодяи. Ведь тут задето мое доброе имя. Нужно дать отпор, нужно ответить. Так оставить нельзя".

Доктор захватил свой стакан чаю и ушел в кабинет. Он с лихорадочной поспешностью достал лист бумаги, взял перо, прошелся по комнате, затем сел и быстро начал писать письмо в редакцию другой местной газеты. Он просил редактора напечатать это письмо в опровержение лжи, заключавшейся в фельетоне господина, подписавшегося "Букиаз", настоящее имя которого он узнает и которого будет преследовать за диффамацию. Он подробно и без натяжек, не щадя и себя за свою вспыльчивость, изложил в письме весь ход болезни, консультации и операции, доказывая и свою правоту относительно диагноза, и оправдывая свою вспышку обстоятельствами дела. Он научно доказывал, что смертельный исход опасной операции нужно было предвидеть и что она, помимо всяких случайных причин, удается из десяти случаев раз. Он было описал и поведение своего противника во время консультации и операции и уверенно заявлял, что инструмент был переложен им умышленно. Но, перечитав написанное, он зачернил эти строки. Пусть они правдивы, но ведь это знал или чувствовал только он, а для постороннего они являлись голословными, бездоказательными. Наконец, в виду того, что все его оправдание в печальном исходе операции было построено на строго-научных основаниях, он нашел, что было бы ниже его достоинства раскрывать перед публикой те чувства, которые копошились в тайниках его души против его соперника. Он просто заявил, что так как его личное столкновение с профессором может подлежать разве суду мировому или медицинскому, а не общественному, то он и не входит в объяснения по поводу его, а ограничивается лишь объяснением того, что касалось больной.

Перечитав еще раз письмо, он остался доволен его содержанием. Он позвал лакея и велел тотчас же отослать письмо в редакцию.

Однако писание отняло у него много времени. Жена уже входила к нему в кабинет, поздоровалась с ним, ушла, потом опять пришла напомнить, что ему готов завтрак, а там пора и на лекцию.

"На лекцию?.. Ехать или не ехать?" – раздумывал доктор. Ему как-то было не по себе. Как-то странным казалось пойти теперь в университет. Все как будто изменилось. Как-то его встретят?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю