355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Новиков-Прибой » Повести и рассказы » Текст книги (страница 24)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:43

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Алексей Новиков-Прибой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

Тяжело, точно огромная каменная глыба, ударило в голову солдата это известие. Он как-то беспомощно присел, задохнулся. Потом безобразное лицо его сморщилось, рот перекосился, две красные дырки на месте сорванного носа зашевелились… Долго что-то шарил вокруг себя, бормоча:

– Что со мной делают… Эх!..

VI

Ветер, угомонившись за ночь, замер, – утро тихое, слегка морозное. Восток, разгораясь, окрашивается в розово-оранжевые тона. Разгоняя тьму, торжественно наступает рассвет, и все выше поднимается матовое небо, ка котором лишь кое-где остались обрывки вчерашних туч, На земле и на соломенных крышах изб тонкой пеленой лежит снег, чистый, белый, с розоватым оттенком. Деревня просыпается. То проскрипят ворота или хлопнет дверь, то раздастся человеческий голос или промычит проголодавшаяся за ночь корова. В двух-трех дворах мужики рубят дрова. В садах и на деревьях около изб, точно радуясь после вьюжной ночи приближению ясного дня, как-то особенно резко кричат галки, чирикают воробьи, стрекочут сороки.

Все звуки отчетливы и ясны. Кое-где уже топятся в избах печи; в окнах, весело играя, отсвечивает трепыхающееся пламя, а из труб и раскрытых дверей валит серый дым, поднимаясь прямо вверх и медленно тая в свежем утреннем воздухе.

Гаврила, сопровождаемый двумя братьями, идет к Лариону Бороздилову. Шагает он тихо и осторожно, выпирая вперед левое плечо, точно под ним узкая доска, перекинутая через глубокий ров. Известие о жене и детях так на него подействовало, что он всю ночь провел, не засыпая ни на одну минуту, и теперь чувствует себя усталым, раздраженным. Трясутся руки, дергаются на изуродованном лице мускулы, а в тяжелой, точно разбухшей от боли голове мысли путаются, мешая думать. Смотрит одним глазом на черные, присевшие к земле избы, на дворы с провалившимися крышами, на голые ветлы и пустые огороды. И странно, во всем чего-то не хватает ему, деревня кажется не такой, какой была до войны. Вот старик Костя, сгорбленный, с длинной белой бородой, вышел на крыльцо, протер сонные глаза, широко зевнул и, сняв шапку, перекрестился, глядя на пламенеющий восток, Ванька-Косуля перед окнами своей избы запрягает саврасого мерина; заметив Водопьяновых, останавливается и пристально смотрит на них. Впереди, гремя железным ведром, бежит к колодцу молодая баба.

– Не переходи, Настя, дорогу! – серьезно кричит ей Трифон.

Баба, остановившись, с минуту испуганно глядит на солдата и бежит обратно в избу.

Ларион со своей семьей уже встал, когда пришли к нему Водопьяновы. Сам он находился на дворе. Фроська топила печь, две девочки играли на конике, а Илюша с ножом в руке, сидя на лавке около стола, что-то мастерил из лучин. Войдя в избу, просторную, по-белому, со светлыми окнами, братья остановились у порога. Трифон и Савоська помолились богу и поздоровались.

Увидев солдата, Фроська с бледным лицом и посиневшими губами пятится назад и, поднимая к груди руки, садится на лавку. Ребятишки, сорвавшись с места, подбегают к матери и в страхе прижимаются к ней.

Гаврила, не снимая папахи, молча стоит на одном месте, точно вросший в пол. При виде детей и жены, ставших для него чужими, сердце наполняется жгучей обидой. Глядя на жену, он укоряет ее глухим, сдавленным голосом:

– Фроська, што ты сделала?… При живом муже замуж…

Гаврила хватается рукой за приступок печи и уныло опускает голову.

Братья, не зная, что делать, бесшумно переминаются с ноги на ногу, искоса бросая на бабу враждебные взгляды. Минуту в избе тихо. Слышно, как, разгораясь, потрескивают в печи сухие дрова. Большой черный кот, пробуя силу своих когтей, царапает ножку стола. В боковое окно робко заглянуло светлым лучом солнце.

В избу, держа в руке хомут, пахнущий дегтем, входит Ларион в сером суконном коротыше, туго подпоясанный кушаком, и в тяжелых опойковых сапогах и барашковой шапке, вокруг которой курчавятся рыжие волосы.

Не торопясь, он подходит к лавке, кладет на нее хомут и, повернувшись, внимательно оглядывает солдата с ног до головы; узнав Гаврилу, хмурит густые брови, по лицу его пробегает еле заметная тень тревоги.

– Ну, што скажете? – расправив на две половины рыжую бороду, твердо спрашивает он.

– За женой пришел… – подавляя в себе волнение, отвечает Гаврила и с бессильной завистью смотрит на соперника – дюжего и сильного.

– А еще за чем?

– Отдай жену и ребятишек…

Тяжело передвинув ноги, Бороздилов глухо бросает:

– Нет, Гаврила, не получишь ничего…

Вмешивается, подняв указательный палец правой руки, Трифон:

– Обожди, Ларион! Ты не имеешь никаких правов держать чужую жену и ребятишек…

– Врешь, есть права! – возражает Ларион, повышая голос. – У попа в книгах они прописаны. Я не как-нибудь, а по закону живу с женой… Да! И свадьба мне стоила шестьдесят целковых. Понял?..

Спор разгорается. Сбегаются мужики, бабы, ребятишки, с любопытством заглядывая в окна. Фроська, опомнившись, закрывает фартуком лицо и вздрагивает. Около нее жмутся девочки, а Илюша, подбежав к Лариону, теребит его за портки, крича:

– Батек, прогони их…

– Сынок, поди ко мне! – зовет его Гаврила.

– Пошел к черту! – отвечает ему Илюша, прячась за спину Лариона.

Какая-то темная волна хлынула в голову солдата, заливая сознание. Он громко застучал костылем об пол, весь дергаясь, выкрикивая бессвязные слова и брызгая слюной.

– Што мы смотрим на рыжего дьявола? – вдруг встрепенулся Савоська. – Забирай, Гаврила, бабу с ребятишками, и вся недолга! Твоя, ясно…

Поднимается шум, крик. Ребятишки плачут. Водопьяновы, размахивая руками, ругаются, грозят силой взять Фроську. Ларион загораживает им дорогу и, багровея, сверкая злыми глазами, гневно рычит:

– Только посмей!.. Не пущу живого! Башку оторву, кто близко подойдет!..

Растопырив мускулистые руки, выпятив широкую грудь, весь ощетинившись, он крепко стоит на толстых, кривых ногах.

А когда Савоська, сжимая кулаки, сделал шаг вперед, Ларион обернулся, взял из-под лавки топор и, размахнувшись им, закричал во все горло:

– Изничтожу!..

Трифон и Савоська в ужасе выбегают на улицу. Гаврила не трогается с места; подняв голову, он смотрит в дикое лицо приблизившегося к нему Лариона. Встречаются их взгляды, полные ненависти и злобы.

– Уходи! – сквозь оскаленные зубы цедит Ларион, шевеля рыжими усами.

– Руби! – отвечает солдат задыхаясь.

– Не доводи до греха…

За окнами слышны крики.

Фроська, растерявшись, сначала было заголосила, а потом, бледная, бросилась на шею Бороздилову и, отталкивая его назад, к лавке, заговорила:

– Лариоша, не надо… Голубчик, ненаглядный, успокойся… Успокойся, милый, не губи…

Гавриле показалось, что у него сейчас лопнет сердце, – он задрожал весь, посинел и, торопливо уходя из избы, хрипло выругался:

– Сволочи!..

Ларион запер в сенцах дверь на глухую задвижку, вернулся в избу, сел на лавку и, согнувшись, глубоко задумался.

– Што же нам теперь делать? – спросила Фроська, заливаясь слезами.

Ларион, не отвечая, угрюмо смотрел в пол.

Около дома Бороздилова почти вся деревня. Снег истоптан, смешан с грязью, и только на огородах и полях, залитый сиянием холодного осеннего солнца, он сверкает нежной белизной.

Гаврила, замешавшись в толпу, часть которой ему сочувственно поддакивала, еще долго, изгибаясь и рыдая, выкрикивал:

– Братцы! За что меня так обидели?.. Я кровь проливал за отечество, за вас… А тут вот что…

Потом, глядя на дом Бороздилова, со злобой угрожал:

– Подожгу!.. Застрелю вас обоих из поганого ружья. Мне теперь все равно…

А когда братья привели Гаврилу домой, он достал из грязного мешка приготовленные для своих детей игрушки, ударил о пол и начал топтать их здоровой ногой…

Проходит день, другой.

Солдат никуда не показывается, сидит дома и, кипя дикой злобой, обдумывает, как отомстить Бороздилову. Тяжелые, темные, как ночь, злые мысли обуревают его.

Вдруг приходит к нему знакомый мужик и, вызвав в сени, таинственно сообщает, что Ларион зовет его к себе, хочет помириться и отдать ему жену и детей. Сбитый с толку, Гаврила долго колеблется, полагая, что тут хитрый подвох, но мужик разубеждает его в этом, – он отправляется к своему сопернику. Встречаются на крыльце, куда только что вышел Ларион в одной рубашке без шапки, удрученный свалившимся на него бедствием, с потемневшим лицом, рассеянно здоровается и низким, корявым голосом говорит:

– Да… вот как… Решил я, брат, покончить без суда, по-человечески… Друзьями мы с тобой были, друзьями и останемся. Идем ко мне…

Ведет Гаврилу в избу, усаживает его за один конец стола, а сам грузно садится за другой. На столе приготовлена водка и закуска. Все неловко молчат. Притихшая Фроська сидит на лавке, утирает слезы и пугливо ежится, боясь посмотреть в страшное лицо своего первого мужа. С печи, прячась за трубу, робко выглядывают ребятишки. У Лариона борода и усы странно спутаны; лицо измято, а голова с рыжими всклокоченными волосами кажется несуразно большой, точно распухла от дум.

– Хватим! – разливая по стаканам водку, обращается он к Гавриле.

– Можно, – отвечает тот, кивая головой.

Чокнувшись, оба опоражнивают стаканы.

Ларион сплюнул, вытер рукавом рубахи усы и, негромко хлопнув ладонью по столу, медленно, взвешивая каждое слово, заговорил:

– Ну вот, Гаврила, давай побеседуем… По душам… Не буду таиться: узнал я от людей – по закону жена должна тебе принадлежать. Да… Бери ее, бери и ребятишек… Хоть сейчас…

У Фроськи замирает сердце.

Гаврила, напрягая мозг, внимательно прислушивается к словам Лариона, а тот, неопределенно водя по воздуху правой рукой с растопыренными пальцами, продолжает:

– На жену не серчай. Она ни при чем. Не знала, што ты жив, а от братьев твоих ей житья не было… Вот и поторопилась… А я жил с Фроськой в согласии, в мире… От сердца говорю – баба золото! И ребятишек твоих полюбил. Думал вскормить, вспоить их да в люди вывести, как по-божьи… А теперь – дело пропащее! Дело, знаешь ли, тово…

Оборвав свою речь, он стиснул зубы и безнадежно замотал рыжей головой. Лицо его сделалось усталым, скорбным, поперек крутого лба легла толстая красная складка, налитые кровью глаза упрямо и мрачно уставились в угол противоположной стены. Глядя на него, Гаврила как-то сразу обмяк; в разбитом его сердце впервые шевельнулось участие к своему сопернику, злоба медленно исчезла, уступая место чему-то доброму, мягкому. Выпили еще по стакану. Ларион, шумно выпустив из груди воздух, произнес:

– Давай, друг, обсудим хорошенько; как же быть нам?

– Что ж – давай, – соглашается Гаврила, повертываясь левым боком к Бороздилову.

– Жену свою и ребятишек любишь?

– Знамо, люблю… А то бы и не вернулся…

– Так… Ну, а как же будешь с ними жить?

– Как-нибудь, бог даст, проживу.

– Проживешь ли? Бог-то – бог, а сам не будь плох. Это давно всем известно. Надо подумать… Двое детей есть, а тут еще третьего жди…

– Как? – широко раскрыв левый глаз, спрашивает солдат.

– Очень просто: брюхата она, Фроська-то… Пятый месяц…

Опять больно и страшно солдату, точно кто-то злой, не переставая, преследует его, нанося удар за ударом. Тяжело дыша, он смотрит на Фроську, – черные глаза ее смущенно потуплены, лицо залито краскою стыда. Гаврила потирает рукой свой восковой лоб, хочет что-то сообразить, не может. А Ларион, помолчав, убеждает, роняя, точно камни, грузно падающие слова:

– Погубишь только бабу и ребятишек. Не жизнь им с тобою. Да, не жизнь… Посмотри на себя и подумай: куда ты годен? Бояться тебя будут… И не жилец ты на белом свете. Может, год-другой промотаешься, а там и капут. Што тогда делать?.. Ты только смекни – сколько несчастных через тебя будет… Ты не пеняй, што я так… Я любя это говорю…

Он долго еще толкует в таком же роде, а Гавриле кажется, будто разрывается черная завеса, заслоняющая его мозг, и все яснее становится ему, что он вернулся домой на погибель другим.

– Ну, што же, што мне делать теперь? – отчаянно выкрикивает он, хватаясь руками за голову.

И слышит уверенный ответ, точно сама судьба говорит ему:

– Уходи куда-нибудь… Скройся… Раз любишь жену и ребятишек, ты должен это сделать… А со мной им хорошо будет.

– Да куда я могу пойти?

– Хватит места на земле…

Гаврила, подумав, тихо говорит:

– Да, это верно – надо скрыться… Лишний я тут…

В душе его вдруг стало тускло и холодно. Охваченный тупым равнодушием, он кажется каким-то другим, точно сразу постарел на много лет. Острые плечи его опущены, левый глаз прикрыт. Он решительно вылезает из-за стола и, неуклюже протягивая Лариону руку, говорит упавшим голосом:

– Прощай, брат… Владей… Только не бросай…

Ларион, пожимая руку и не глядя солдату в глаза, сквозь слезы отвечает:

– Я все сполна сделаю… Не поминай лихом…

Гаврила подходит к жене.

– Ну, Фроська, больше не увидимся… Люби теперь другого…

У Фроськи дрогнуло сердце, вспыхнула горячая, как пламя, жалость к отцу ее детей, так жестоко и несправедливо обиженному жизнью, – она упала перед ним на колени и горько заплакала:

– Гаврилушка!.. Болезный ты мой… Согрешила… Прости…

Он махнул рукой и, пошатываясь, стуча о пол деревянной ногой, молчаливо направляется к двери. Безобразное лицо его перекошено и мертво, точно каменное. У порога он останавливается, неловко надевает на голову папаху, один край которой подвернулся внутрь, и, словно слепой, долго ищет дверную скобку.

Ларион, глядя ему вслед, стоит на одном месте, крякает, растерянный, измятый, с посеревшим лицом, словно он только что проснулся и ничего не понимает. Одна рука его заложена за пояс, другая сердито рвет рыжую бороду. А Фроська, не вставая с пола, сжимая руками виски, все умоляет о прощении.

Гаврила выходит на улицу.

Вечер. Сгущается, плотнеет осенняя тьма вокруг. Мертвенно-свинцовое небо моросит мелким дождем. Всюду черная липкая грязь и мутные лужи. Низкие избы сиротливо насупились, приникли к сырой земле, точно зябко им. Не видно ни одной живой души. Солдат, опираясь на костыль, тихо идет вдоль улицы. Серая изношенная шинель, без пояса, висит на его костлявом туловище, точно на скелете. Деревянная нога глубоко увязает в мягкую землю, а другая, обутая в рыжий сапог, шлепает по жиже. Усталый и измученный, он сделает несколько шагов, остановится, тяжело переводя дух, и снова бредет дальше.

– Что сделали… – вяло бормочет он, отмахиваясь рукой, точно отгоняя муху.

Чувствует себя одиноким, никому в целом мире не нужным, точно он попал на другую землю, неведомую и безлюдную. Родная деревня, где он вырос, где пролил столько поту, бросая в землю вместе с семенами и свою молодую силу, где знакома и дорога ему каждая мелочь, – даже родная деревня стала для него теперь чужой и неприветливой. И все милое, чем жило его сердце, куда-то безвозвратно ушло, исчезло, а вместо этого тяжело надвинулась мгла, холодная и тоскливая.

Гаврила останавливается, блуждает одним глазом по сторонам улицы, точно обдумывая, куда ему теперь идти.

Хмурится низко нависшее небо, нарастает тягостный сумрак, и всюду молчаливо, как в безжизненной пустыне…

1913 г.

Подарок

В косых лучах заходящего солнца ярко, белеют каменные здания портового города, золотятся прибрежные пески и, уходя в бесконечную даль, горит тихая равнина моря. Чистое, точно старательно вымытое небо ласкает синевой, и только к западу низко над землей тянутся узкие полоски облаков. Горизонт будто раздвинут – так широко вокруг! На рейде, построившись в один ряд, стоит военная эскадра. Над кораблями легкой, прозрачной пеленой висит дым. В гавани – несколько коммерческих пароходов и рыбачьих лайб, пришвартованных к бочкам.

Жар спадает, увеличиваются тени. Праздные люди тянутся к морю подышать свежим воздухом.

Около деревянной пристани у небольшого ларька толкутся семеро матросов, одетых в белые форменные рубахи и черные брюки. Это гребцы с шестерки. Заигрывая с бойкой круглолицей торговкой, они покупают у нее булки, пряники и фруктовую воду. Тут же, прислонившись к фонарному столбу, стоит толстый городовой, чему-то слегка ухмыляясь.

– Для вас, любезные мои, что угодно уважу… – говорит торговка и, лукаво подмигнув матросам, закатывается смехом.

– Ну! – удивляются матросы.

– Да-с, потому что обожаю…

– Ай да тетка! – восторгается кто-то.

– Эта распалит! – добавляет другой.

Слышится хохот, полный молодого задора.

Старшина шестерки, квартирмейстер Дубов, неповоротливый, как слон, с раскосыми глазами на мясистом лице, посмотрев на свои карманные часы, властно отдает распоряжение:

– Пора на корабль!

Матросы идут к пристани неохотно, оборачиваясь и продолжая болтать с торговкой.

– Ну, шебутись! Довольно языки околачивать без толку! – кричит квартирмейстер.

В это время, осторожно неся в руках корзинку, сплетенную из прутьев, подходит к матросам молодая женщина. Тонкая, хрупкая фигура ее красиво обтянута белой кофточкой и черной юбкой. На голове – модная шляпка со страусовыми перьями, но заметно уже поношенная, как поношены изящные туфли на ногах. Из-под темной густой вуали видны пушистые светло-русые локоны, придающие ее бледному, правильно очерченному лицу особую привлекательность. Она взволнована, что видно по ее большим зеленым, как изумруды, глазам.

– Вы с крейсера «Молния»? – спрашивает она у матросов, вглядываясь в надписи на их фуражках.

– Так точно, – выдвигаясь вперед, отвечает квартирмейстер Дубов.

– Знаете мичмана Петрова?

– Как же не знать, ревизор наш.

– Так это брат мой родной…

Дубов прикладывает правую руку к фуражке, а остальные вытягиваются.

Молодая женщина бросает тревожный взгляд на городового, а тот по-прежнему стоит у фонарного столба, точно прилип к нему, и, забыв о своих обязанностях, задумчиво смотрит в лазоревую даль, откуда, направляясь к гавани, идет неведомый корабль. Потом она говорит:

– Передайте, пожалуйста, ему вот эту корзинку. Только будьте с нею как можно осторожнее: в ней деликатные вещи. Если что случится, брат вас накажет…

Своими манерами, вкрадчивостью и беспокойством она напоминает кошку, собирающуюся на глазах хозяев совершить преступление. Это заметил бы каждый, но не замечают этого матросы, которые смотрят на нее восхищенными глазами, слушают, как сочный ее голос звенит, точно ручей.

– Будьте спокойны, барышня, – говорит Дубов.

А женщина, подавая ему небольшой запечатанный конверт, добавляет:

– Письмо тоже передайте Петрову.

– Есть!

Женщина торопливо уходит.

Матросы, бережно поставив корзинку в корму шестерки, размещаются по банкам и отталкивают лодку от пристани. Руки их обнажены, видны здоровые упругие мускулы. Изгибаясь, гребцы широко и дружно взмахивают веслами, точно сильная птица крыльями. Поскрипывают уключины, лениво всплескивается соленая вода. Шестерка легко скользит по зеркальной равнине, оставляя сзади себя струю с мелкой дрожащей рябью по сторонам. Солнце, спрятавшись за узкое сизое облачко, золотит края его, морская поверхность омрачается тенью, но через несколько минут оно снова показывается и ярко горит, щедро заливая все сиянием. К пристани один за другим мчатся паровые катера, отвозя писарей за вечерней почтой. С ялика, направляющегося в море, слышатся веселые крики и смех разряженных парней и девиц.

Шестерка выходит из гавани в море.

– Эх, и барышня, доложу я вам! – покрутив головой, мечтательно говорит квартирмейстер Дубов, сидя на руле. – Прямо антик с гвоздикой!..

Подумав и взглянув на корзинку, спрашивает как бы самого себя:

– Что же это такое – деликатные, говорит, вещи…

– Деликатные? – переспрашивает один из гребцов.

– Именно.

– Фарфор, не иначе… Разные безделушки – вроде голых баб, собачек. У господина Петрова в каюте полный стол таких штучек…

– Не то, – возражает другой уверенным тоном. – Деликатные, стало быть, деликатес. Пища такая есть. Когда служил вестовым, я сам едал такую. Это из сливок, шоколада, из ликера, других разных разностей делается. Поешь – дня два сладостью рыгаешь. А чуть тряхни – развалится…

– Ну и звонила! – презрительно бросает ему Дубов, – Три года во флоте прослужил, а ума ни капельки не нажил.

Матросы некоторое время спорят, потом вспоминают про торговку. Приближаясь к своему крейсеру, шестерка при круглом повороте ударяется бортом о трап. Из корзинки раздаются какие-то странные звуки. Матросы, вытянув шеи, сидят, полные недоумения.

– Выходи! – перевалившись через фальшборт, кричит на них с крейсера вахтенный начальник.

– Кряхтит что-то, ваше бродье, – растерянно отвечает квартирмейстер Дубов.

– Кто кряхтит, где?

– В корзинке.

– Да что там такое?

– Деликатные вещи.

– Какие?

– Не могу знать… А только будто живое что-то…

– Дурак! Тащи сюда… Посмотрим…

Дубов берет в руки корзинку и, бережно держа ее перед собой, поднимается на палубу. Странные звуки становятся все слышнее. Вахтенный начальник, заинтересовавшись, приказывает открыть скорее корзинку, а молодой штурман, большой шутник, смекнув что-то, бежит в кают-компанию.

– Господа, пожалуйте на шканцы! – объявляет он во всеуслышание. – Чудо увидите…

Офицеры, веселые, с шумом и смехом выходят на верхнюю палубу. Из носовой части судна быстро бегут матросы. Обступая корзинку, люди жадно всматриваются в середину круга, где видна лишь согнутая спина матроса. Это Дубов, который, выпрямляясь, поднимает на широких ладонях двух или трехмесячного ребенка, чуть прикрытого белой пеленкой, громко заявляя:

– Парнишка, ваше бродье!

Ребенок, не открывая глаз, ворочается и что-то хочет поймать беззубым ртом. Среди офицеров и команды слышны восклицания и сдержанный смех.

– Кто это привез? – протолкавшись на середину круга, сердито спрашивает старший офицер, хмурясь и шевеля большими, с проседью, усами.

– Я, ваше высокобродье! – отчеканивает Дубов, неумело держа ребенка на вытянутых руках.

– Зачем?

– Барышня одна прислала… Господину Петрову… И письмо ему есть…

На несколько секунд воцаряется напряженная тишина. Сотни глаз молча устремляются на мичмана Петрова, который стоит тут же вместе с другими офицерами. Выхоленный, опрятный, в белом, как свежий снег, кителе, гордо держащий голову, с черными, завитыми в колечки усиками на беззаботно улыбающемся лице, он в одно мгновение становится таким бледным, точно из него сразу выпустили всю кровь. Потом на лице его появляется страшная гримаса. Пошатнувшись, он быстро, неровным шагом уходит к себе в каюту, бормоча, точно пьяный:

– Это подлость… Надо полиции заявить… Поймать эту сволочь… Я не виноват…

Ребенок, поморщившись, чихнул раза два и, точно почувствовав всю горечь своего существования, залился вдруг звонким плачем.

– От родного сына отказался! – удивляются матросы и укоризненно качают головами, а другие весело смеются.

– Слава богу – команды прибыло!

Офицеры стоят молча, переглядываясь и чувствуя себя неловко.

Вахтенный начальник, разогнав матросов, обращается к старшему офицеру:

– Что ж теперь делать с ребенком?

– Я сам не знаю, – пожимая плечами, отвечает тот. – Это дело командира. Пойду доложу ему.

Он уходит.

Багровея, все ниже опускается огромное солнце. Загораются узкие полосы облаков. Город, окрестности его с зелеными рощами, берега, необозримое море – все тонет в пурпуре. Воздух не шелохнется. Вокруг разлита торжественная тишина, нарушаемая лишь плачем ребенка.

Молодые офицеры перешептываются.

– Я знаю эту особу, – сообщает один из них, тонкий, остроносый, с длинной, как у гуся, шеей. – Удивительная прелесть! Правда, кажется, не очень интеллигентная, но зато – какие ножки, какой ротик! Одно очарование!

Старший, возвратившись на шканцы, передает вахтенному начальнику распоряжение командира отправить ребенка в полицию.

– Уа-а… уа-а… – точно прося пощады, жалобно кричит малютка, усердно укачиваемый на руках Дубовым.

Тут выступает вперед боцман Груздев, до сих пор не спускавший серых зорких глаз с ребенка. Это мужчина лет сорока, здоровый, жилистый, точно скрученный из стального троса. Смуглое от загара лицо его в шрамах, покрыто мелкой сетью морщин и жесткой, как иглы ежа, щетиной, отчего оно кажется грубым, точно вырубленное на скорую руку топором. Он – бесстрашный моряк, «сорвиголова», с матросами обращается сурово, ругая провинившихся отборными словами, пуская в ход кулаки. Теперь же он смотрит еще более свирепо, чем когда-либо, и, выпятив крепкую грудь, отдавая честь, глухо обращается к старшему офицеру:

– Ваше высокобродье, дозвольте мне ребенка взять…

– Для чего? – удивленно спрашивает тот.

– Вспою и вскормлю его… Бездетный я… Вот и будет у меня за сына…

– Выдумщик ты, я вижу…

Груздев, тяжело дыша, волнуется, широкие ноздри его вздрагивают. Возвысив голое, он умоляет:

– Я серьезно говорю, ваше высокоблагородье, отдайте мне ребенка. Куда его полиция денет? В воспитательный дом отдаст… на погибель… Жалко. Я его в люди выведу.

Ребенку попадает в рот пеленка. Он, замолкая, начинает сосать ее. Черные блестящие глазки его открыты, на длинных ресницах, сверкая, дрожат росинки слез.

– Верно, жаль. Тоже ведь – существо… – взглянув на него, говорит старший, смягчаясь, и лицо его вдруг озаряется доброй улыбкой. – Ну, что не, если уж так хочешь, бери ребенка. За три дня успеешь отвезти его к жене?

– Так точно.

– Хорошо, попрошу у командира отпуск для тебя.

– Покорнейше благодарю, ваше высокородье! – просияв, радостно отвечает Груздев.

Он берет от Дубова ребенка, который снова расплакался, и спешит в носовую часть судна, приговаривая:

– Молчи, малый, молчи… Моряку плакать не полагается… Сейчас я тебе поужинать дам.

– Что, Евстигней Матвеич, сынка приобрели? – шутливо спрашивают его матросы.

– Да, да, братцы, приобрел… Теперь я с сынком…

Через несколько минут, достав от офицерского повара бутылочку и молоко, боцман уже сидит у себя в маленькой каюте. Рядом с ним стоит корзинка. Он заперся на ключ. На коленях у него лежит малютка, жадно высасывая розовым ротиком молоко из бутылки и рассматривая незнакомое лицо.

– Ишь как проголодался, сиротик бедный. Ну, ничего, набирайся силы. Задружим с тобой… Дмитрием буду звать, а попросту – Митькой…

Груздев, тихо поцеловав ребенка в голову, приветливо улыбается. Лицо его просветлено радостью, щурясь, сияют теплой лаской серые глаза, от которых лучами разбегаются морщинки. Он продолжает тихо говорить, урча, точно довольный медведь:

– Подрастешь, вместе в кругосветное плавание махнем… Эх, жавороночек ты мой, много разных чудес тебе покажу! Погуляем-то как! И морскому делу научу… А не хошь моряком быть – в науку отдам. Есть у меня четыре сотняжки. К тому времени еще прикоплю… Так-то, брат, ученым будешь…

Накормив ребенка, боцман кладет его на койку, а сам, осветив электрической лампочкой свою каюту, становится перед ним на колени. Ребенок, почти голый, в одной лишь короткой рубашечке, перебирает ручками и ножками.

– Э, да ты гимнаст первый сорт! Славно, Митек, ей-богу, славно!..

Малютка кажется здесь таким милым, точно распустившийся цветок. Боцман не может налюбоваться ребенком, пока его не зовут наверх.

Темнея, медленно угасает вечерняя заря. Небо украшено узорами сверкающих звезд, точно там, в беспредельной выси, готовятся к какому-то торжеству. Море дышит бодрящей свежестью. В темной воде, дробясь, отражаются огни кораблей. Обозначая время, на крейсере начинают бить в колокол. Вдали слышатся ответные звуки, точно суда перекликаются между собою. Веселый, переливающийся гул меди, огласив тишину ночи, тихо замирает в просторе моря.

Боцман с ребенком на руках спускается по трапу в паровой катер. Он настроен так празднично, как никогда.

– Баба-то моя, слышь, как обрадуется такому подарку… – в безотчетно радостном порыве обращается боцман к рулевому, а тот, не отвечая, командует в машину:

– Ход вперед!

Катер вдруг точно ожил, зашипел и, дрожа всем корпусом, шумно рассекая воду, понесся по направлению к городу, залитому огнями.

1914 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю