355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Новиков-Прибой » Повести и рассказы » Текст книги (страница 20)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:43

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Алексей Новиков-Прибой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

– Ну вас к черту с вашим уставом! – сердито выпалил учитель.

Петр что-то хотел возразить, но в этот момент глаза его успели прочитать: «Сочинение графа Л. Н. Толстого». В голове мелькнула неясная мысль. Дернув себя за ус, он задумался. И вдруг вспомнил, как полковой священник, беседуя с солдатами, проклинал Толстого и последователей его, называя их богоотступниками, разрушителями церкви православной и антихристами.

«Так вот он из каких! – удивился Петр и, взглянув на учителя, бледного, нервно кусавшего себе губы, заключил про себя: – Струсил…»

Поставив Толстого на место, он взял другую книгу: «Политическую географию России». Теперь для него уже не было сомнения в том, что учитель – «политик настоящий».

Он нарочно уронил папиросу и, нагибаясь за ней, заглянул под кровать.

Там стоял какой-то ящик.

«Не иначе, как тоже что-нибудь этакое…»

Заметив, что учитель нахмурился и больше не разговаривает с ним, Петр взял фуражку и начал прощаться. Но протянутая рука его осталась в воздухе: учитель молча отвернулся.

– Это как же так? – злобно глядя в спину, спросил солдат.

Ответа не было.

Солдат побагровел.

– Ступайте вон!.. – повернувшись к нему, пронзительно закричал учитель, яростно взмахивая руками.

Солдат, готовый уже броситься на него и ударить, вдруг, неожиданно для самого себя, съежился, как бывало перед ротным командиром, и, твердо шагая, вышел из комнаты.

VI

О случае, происшедшем в квартире учителя, узнало все село. Узнал об этом и Захар Колдобин. Он жил с учителем в дружбе, смотрел на него, как на хорошего человека, с которым можно было отвести душу. И старику стыдно было за сына. Он стал угрюм, молчалив, ходил, понуря голову.

Где бы люди ни сходились и о чем бы ни начинали толковать, всегда так или иначе упоминали о Петре.

– Человек этот, братцы, порченый! – как-то вырвалось у одного из мужиков.

– И то, пожалуй, верно, – согласились другие. – Иначе, с чего бы таким быть? Ведь хороший какой парень-то был до службы!

Слово «порченый» одни понимали так, что солдат на службе избаловался, другие – что это «с ветру ему надуло». Как бы там ни было, но кличка эта постепенно приставала к Петру, и теперь на улице дети кричали во всю мочь, убегая от него:

– Порченый!.. Порченый!..

Петр злился и ругал их отборными словами.

Хорошо ладил с ним лишь Никита Андреевич, лавочник, который за неимением в селе казенки торговал втихомолку водкой. Это был небольшой человек, кругленький, пухленький, с русой, коротко подстриженной бородкой. В маленьких, беспокойно бегающих желтых глазах его было что-то хищное и подстерегающее. Он щеголял в суконной поддевке, московской фуражке и смазных сапогах с глубокими резиновыми калошами. Хитрый и плутоватый, он наживался недобрыми путями, обмеривая и обвешивая покупателей, продавая водку пополам с водой и выманивая у пьяных мужиков за бесценок холсты или мешки хлеба. Зато в праздник, намазав голову маслом, он шел в церковь, ставил иконам пятаковые свечи и усердно молился.

Шинкарь во всем поддакивал Петру и ругал мужиков. А когда услышал, что солдат хочет открыть мелочную лавку, он, делая скорбное лицо, жаловался:

– Плохи, Петр Захарыч, дела, плохи!

– А что? – спрашивал солдат.

– Да торговля ни к черту не годится. Разоряюсь. Народ долгов не платит, а товар все берет. Прямо зарез пришел.

– Да, не люди, а сволота одна, – отзывался Петр сочувственно. – Поприжать бы их и все прочее.

– Вот-вот! Заблудились люди…

Потом, угощая солдата чаем, шинкарь тихонько и незаметно внушал:

– Вам бы, Петр Захарыч, как погляжу я на вас, исправником быть. Человек вы образованный, представительный и с заслугами. Чем не начальник?

– Ах, как это верно! – скрипучим голосом восклицала жена шинкаря, Прасковья Денисовна, рыжая, вихрастая баба, с лошадиным лицом, усеянным бородавками, точно красными пуговками.

– Пожалуй, не примут, – слабо возражал Петр и ухмылялся.

– Не сразу, – играя глазами, вкрадчиво продолжал шинкарь. – Начать с урядника и исподволь подвигаться выше. Такой разумный человек, как вы, да чтобы не достукаться до чинов… Ведь сами же говорили, что даже генерал с вами целовался. Э, да что там толковать!

– Ах, как это верно! – снова восклицала Прасковья Денисовна.

Слушая это, Петр уже представлял себя в новом почетном положении, и на лице его все шире расползалась улыбка. Незаметно для себя он подпадал под влияние шинкаря, становясь постоянным его посетителем.

Жизнь в доме Колдобиных стала расстраиваться. Работы было много: нужно конопли выбрать, лен расстелить, картофель вырыть, да и молотьба еще не окончена. У всех от непосильных трудов болели руки и трещали спины. А Петр и не думал помогать. Мало того, он по-прежнему продолжал куражиться, жил в семье на правах барина, вставал поздно, подолгу занимался туалетом и целыми днями бездельничал. Домашние питались скудной пищей, едва удовлетворявшей голод, а он у шинкаря пил водку, ел солянку и крендели с медом. Часто, возвращаясь домой пьяный, он издевался над женой, учил ее отвечать по-военному и при разговоре держать руки по швам. Влетало и Яшке, если тот попадался под руку.

Семейные боялись его. Он все более становился для них человеком загадочным, способным на все. И всех властно охватывала какая-то смутная тревога, все напряженно ждали чего-то страшного, что неизбежно должно было совершиться.

VII

Однажды Петр, побрившись и почистив пуговицы мундира, отправился в гости к попу. Решился он на это, узнав, что поп находится в ссоре с учителем. Но все-таки дорогой брало его сомнение, – примут ли его там и сумеет ли он вести себя надлежащим образом. Однако эти опасения оказались излишними: отец Игнатий, пожилой и тучный человек, с благообразной седеющей бородой и со спокойным взглядом серых глаз, принял солдата очень дружелюбно; благословив, заговорил с ним тихо и ласково. Хорошо обошлась с ним и матушка, сдобная женщина с пухлыми белыми щеками и медленной, ленивой походкой. Его пригласили за стол, на котором уже кипел самовар и была расставлена посуда.

Петр сразу осмелел и почувствовал себя в своей тарелке.

– Слышал я, что вы с капитальцем вернулись домой, – заговорил отец Игнатий, улыбаясь и поправляя на голове волосы.

– Так точно, приобрел немножко, – охотно ответил Петр.

– Чудесно, чудесно, бога нужно благодарить, что наградил вас своими щедротами. Вот и медаль имеете. Видно, что по совести служили.

– За отличие наградили. Служил я, батюшка, с усердием, живота своего не жалеючи.

– Так и нужно воину, раз он присягу дал перед святым евангелием и крестом господним. И в будущем свете всевышний не оставит вас своею милостью.

Попадья, пододвинув к Петру тарелку со сдобными пышками и вазу с земляничным вареньем, пропела мягким голосом:

– Кушайте, пожалуйста, не стесняйтесь.

– Мерси-с вас, матушка, – поклонился солдат.

За столом уселись дети отца Игнатия.

Их было шестеро, начиная с шестнадцатилетней дочери, кончая пятилетним мальчиком. Они с удивлением смотрели на гостя, постоянно подталкивая друг друга и перешептываясь между собой.

Зашла речь о бунтах.

– Тяжелые времена настали на Руси, – вздыхая, жаловался отец Игнатий, – господь бог испытание посылает православному народу. Страшно жить на белом свете. Ох-хо-хо…

– Ничего, батюшка, в бараний рог скрутим всех, кто жидам продался. Разве они могут устоять супротив штыков, да пулеметов, да пушек и все прочее? Куда им! Только мокро будет. А главное – передушить бы скорее всех жидов да еще этих, извините за выражение, студентов…

Отец Игнатий громко засмеялся, трясясь всем своим тучным телом; захихикала и попадья, сидя у самовара.

Петр двумя пальцами взял с блюдечка стакан, раза два отхлебнул и поставил на место.

От радости он зачванился, как дома, надуваясь, гримасничая и прищуривая то один глаз, то другой. Закурив папиросу и привалившись к спинке стула, он закидывал голову назад, выпускал из носа дым, как из трубы, все хвастаясь своими удачами и словно пьянея от хвастовства. Увлеченный вниманием слушателей, он ткнул папиросу зажженным концом в губы. Это было так больно и неожиданно, что, перепугавшись, он рванулся с места, как ужаленный. Одновременно с ним подпрыгнул вверх и стол. Все, что было на столе, с треском и звоном повалилось на пол. Попадья, обваренная кипятком, подобрала платье выше колен и, встряхивая его и топая ногами, словно отплясывая трепака, завизжала не своим голосом. Плача на разные голоса, закричали дети. Поп только ахал и шлепал себя руками по бедрам. Солдат же стоял как истукан, выпучив глаза и ничего не понимая. Лицо его побледнело, на губах вздулись волдыри.

– Изыди, анафема, вон из моего дома! – немного опомнившись, рявкнул на солдата поп.

– Простите, батюшка, я за все заплачу.

Но отец Игнатий и слушать не хотел и, дрожа от ярости, заорал еще озлобленнее:

– Чтобы твоего духу не было здесь, нечестивая тварь!..

Петр взял фуражку и, не надевая ее, боком, с оглядкой, вышел на крыльцо. Остановился на минуту, тупо поглядел вокруг, точно силясь сообразить что-то.

Какая-то баба, шедшая с речки, бросила хлуд с бельем и кинулась к попу. Потом откуда-то начали появляться еще бабы, а за ними мужики. Хромой дьякон, стоя у своего палисадника, вытянул шею, как журавль, и насторожился.

Надев фуражку, Петр сошел с крыльца и зашагал вдоль улицы по направлению к своему дому. Шел он торопливо, беспокойно оглядываясь туда, откуда все еще слышались исступленные вопли попадьи. Было стыдно за себя. Брала робость при мысли, что поп может подать на него жалобу, осрамить на все село. Внутри закипала волна дикой злобы.

Он зашел к шинкарю, хватил в два приема полбутылки водки и побрел дальше. Около дома залаяла собака, и Петр, захватив на дворе полено и топор, погнался за нею. Та, не успев прошмыгнуть под амбар, забилась в коровий хлев и, хрипя, захлебываясь, лаяла еще громче.

– А-а, гнусная тварюга!..

Поленом Петр перешиб ноги собаке. Барахтаясь на одном месте, она жалобно завыла. Тогда с наслаждением он отрубил ей голову.

Из-под повети выглянул отец, негромко спросил:

– Почто погубил пса?

– Стало быть, нужно было, – буркнул Петр, идя в избу.

VIII

Несколько семейств, отчаявшись улучшить свою горькую и безотрадную жизнь в России, собрались в Аргентину – попытать себе счастья за океаном. Шла распродажа имущества. Петр купил за полтораста рублей дом с двором и огородом и, забрав с собой жену, сына и все свои вещи, ушел из-под родительского крова. Уходя, он ни с кем не простился, и ему никто не сказал ни слова. Когда захлопнулась за ним дверь, все вздохнули облегченно. Только старушка мать, молча сидевшая на конике, тихо заплакала.

Изба, где водворился Петр, была прочная, выстроенная лет пять назад, с тремя окнами, светлая. Отапливалась она по-белому. К ней были пристроены сени с небольшим крыльцом. Перед окнами росли развесистые ветлы и березы.

Петр съездил в город за покупками, и через неделю изба внутри стала неузнаваемой: вместо лавок появились стулья и диван, на окнах забелели кисейные занавески, на подоконниках встали фарфоровые кувшинчики с искусственными цветами. Стол, застланный желтой узорчатой скатертью, украсила голубая лампа с красным абажуром. В переднем углу, на божнице, заблестели новые иконы, в посеребренных оправах, больших киотах с золотым виноградом, а на стенах – пестрые лубочные картины: страшный суд, генералы, война, полуголые женщины. В простенке между окнами, выходящими на улицу, висело овальное зеркало, правда, кривое, уродовавшее лицо, но зато большое и в раме, окрашенной в вишневый цвет, с резьбою наверху.

– Знай наших! – оглядев избу, воскликнул Петр.

Сам он не расставался с мундиром – ему все казалось, что вдруг явится кто-то и скажет: «Петр Захарыч, пожалуйте в начальники». Нужно быть каждый час готовым к этому. Жене он приказал выбросить все сарафаны и ходить только в платьях, сына наряжать в плисовые шаровары и ситцевую рубашку.

Справляли новоселье. Приехали урядник, старшина и помощник волостного писаря, пришел шинкарь с женой.

– Ай-ай, как ловко! – оглядывая избу, удивлялись гости. – По-губернаторски, ей же ей…

– И не разберешь: не то горница, не то выставка предметов, – добавил старшина, поглаживая свою широкую, лопатой, бороду.

– Подождите, еще не то будет, – горделиво хвастался Петр.

Усадив гостей за стол, он крикнул!

– Жена!

– Чего изволите, Петр Захарыч? – откликнулась Матрена и вытянулась в струнку.

– Подавай на стол!

– Слушаюсь.

Она повернулась по-военному и вышла в сени.

– Строговаты вы, Петр Захарыч, – улыбнувшись, заметил урядник.

– Дисциплину люблю. Меня самого, я вам доложу, обучали вовсю. В таком переплете бывал, что ахнешь. Зато вот в люди вышел. Потом даже сам генерал целовался… Прямо в уста…

– Воистину вы достойный человек! – подтвердил шинкарь.

– Ах, как это верно! – закатив под лоб глаза, подхватила жена шинкаря Прасковья Денисовна.

Кутили весело и размашисто – до тошноты. Много безобразничали, ругаясь и рассказывая похабные анекдоты. Потом спорили, обнимались и целовались. Урядник с Петром, разинув насколько возможно глотки, орали песню «Наши жены – пушки заряжены», старшина плясал, стуча тяжелыми сапогами об пол, точно бревнами, и взвизгивая по-бабьи «их ты!». Шинкарь, схватившись за живот, хохотал во всю мочь. Помощник писаря, молодой еще парень, заигрывая с Прасковьей Денисовной, щипал ее, чем она была очень польщена, а когда ее муж, жадный до «чужбинки», свалился на пол, она, разомлев от восторга, раза два выходила со своим кавалером на двор: «итоги подвести», как объяснил ей молодой помощник.

Матрена не принимала участия в этом бесшабашном разгуле; грустная и убитая, она осторожно следила за мужем потускневшими от слез глазами, боясь обратить на себя его внимание.

Жизнь для Матрены превратилась в сплошную цепь невыносимых обид.

– Мне стыдно за тебя, дура ты почаевская, – сердито говорил ей Петр. – Не можешь ты ни поговорить, ни вести себя при хороших людях. Сколько денег истратил на тебя! Накупил нарядов, а все напрасно: все они на тебе, как шлея на корове. А пузо-то – у-у-у! Посмотри-ка на себя в зеркало: не барышня, а квашня с тестом. Рази тут корсет поможет? Тебя нужно железными обручами стянуть, стерву эдакую!.. Мешаешь только мне. Не будь тебя, я привез бы с собой Розку, что в «Хрустальном зале» была. Одно имечко чего стоит. Не то, что Мотька, Мотря… Та бы любой попадье пятьдесят очков вперед дала. Да что я говорю – попадье! Жена самого корпусного командира, его превосходительства, не устояла бы супротив такой цыпочки… Ах, господи, и как только земля такую родит! Головка завитая, сама перехвачена, как рюмочка, тоненькая, верткая… Не идет, а пишет ножка-ми-то. И вся воздушная. Ежли, к примеру, посадить на ладонь да дунуть, так, кажется, полетит в небо… Бывало, скажешь: «Ну-ка, Розочка, утоли мои печали». Эх, что она тут выделывает!.. Прямо чудеса!..

– Петр Захарыч, не надо… Ради бога, не говори… – умоляла Матрена.

– Смирно, овца крученая! – злобно кричал он, глядя на нее выкатившимися глазами в упор, и страшно шевелил бровями, подражая ротному командиру.

Заканчивалось все это побоями.

Яшка относился к солдату как к злейшему своему врагу. Не действовали на него ни подарки, ни угрозы отца. Он был упрям и ни разу не назвал своего отца «папашей», как тот приказывал величать себя. Это бесило Петра. Он рвал сына за волосы, бил кулаками по голове. Все было бесполезно. Однажды, вспылив, он схватил Яшку за уши и, размахивая им в воздухе, закричал не своим голосом:

– Расшибу, сукин сын, до смерти!.. Об стену расшибу!..

У мальчика потемнело в душе.

– Мама, мама!.. – завопил он, весь извиваясь от ужаса.

– Ах, господи! – помертвев, крикнула Матрена и, чтобы спасти сына, кинулась мужу на шею.

Он бросил ребенка и весь гнев свой обрушил на жену.

Дня через два, когда Петр сидел у шинкаря, мальчик прибежал домой, нахмуренный и серьезный.

– Мамочка, что я видел! – залепетал он, влезая к матери на колени.

– Что, сынок, что? – поцеловав его в щеки, спросила Матрена.

– Кирей Рыжий как бахнет обухом быка! Прямо по лбу. Потом ножом по горлу – хвать! Кровищи сколько! Лужа! Захрипел бык. Ногами брыкал. Опосля околел…

– Околел, говоришь?

– Да, мама.

Он оглянулся, сделался еще серьезнее и продолжал почти шепотом:

– Вот бы и нам так…

В черных острых глазах мальчика сверкнуло что-то жуткое.

Мать встревожилась.

– Кого его?

– Порченого.

Она вздрогнула, а голубые глаза ее округлились.

– Что ты, что ты, беспутный, говоришь?

– Ночью, мама, когда заснет…

Мать зажала ему рот и закричала:

– Замолчи! В острог посадят!..

А когда отпустила его, он заплакал, говоря с упреком:

– Порченый убьет нас обоих… Жисть, что ли, это?.. Я уйду от вас. Один в лесу буду жить…

И убежал на улицу ловким зверенышем.

– Господи, что мне делать, что мне делать? – застонала мать.

Ответа не было: она не знала, не видела для себя выхода. Убежать? Но куда? Она ни разу не была даже в своем уездном городе, и та жизнь, что протекала за пределами известных ей сел, была для нее темна и загадочна, как ночь в непроходимом лесу. Да без согласия мужа ей и паспорта не дадут. А в селе разве можно от него скрыться? Он всюду ее найдет и отовсюду имеет право взять. Просто схватит за волосы и притащит домой, а тогда замучает до смерти. Руки наложить на себя? Страшно… Да и сына жаль. Пропадет он без матери с извергом… Нет выхода! Какими-то невидимыми путами привязана она к селу и к мужу, и не порвать их никогда. Придется, видно, терпеть до конца. Такова уж бабья доля…

IX

Под горою, около речки, где кончались огороды и росли ветлы да ивы, окружавшие небольшой пруд, одиноко стояла ветхая избушка колдуньи и ворожеи Есихи, известной на всю волость. Темное лицо старухи собралось в морщины, как изношенное и измятое голенище грубого сапога, помутневшие глаза слезились, голова тряслась, а волосы на висках были седые в прозелень. Несколько раз, сильно заболевая, она собиралась умереть, но некому было поднять матицу, а без этого смерть не брала ее.

Хотя она и не считалась зловредной, а все-таки многие побаивались ее, говоря:

– Шут ее знает, что у нее на уме. Возьмет да и пустит килу али трясовицу. А ты, значит, и будешь мучиться век…

Те, кому приходилось в жизни слишком круто и кто перепробовал уже все средства, обращались за помощью к бабушке Есихе. Одним она нашептывала какие-то непонятные слова, других поила настойкой из разных трав и кореньев, третьим давала советы и ничего – помогала. За это платили ей мукой, яйцами, пшеном, а иногда и деньгами.

Однажды тихим вечером пришла к ней и Матрена.

На западе, догорая, таяли багряные краски заката. Красновато поблескивала мертвая, неподвижная, как стекло, поверхность пруда, и в ней желтой точкой отражалась вечерняя звезда.

Ворожея сидела на пороге, нюхала табак и чихала.

– Здорово, бабушка Есиха, – тихо сказала Матрена и низко поклонилась.

– Здорово, – ответила старуха и, подняв голову, уставилась в лицо пришедшей. В груди у нее шумно хрипело.

– Чтой-то я будто не знаю тебя? – проговорила ворожея.

Матрена назвалась.

– А, да, да, слыхала я про вас. Зачем ко мне?

– Беда у меня, бабушка, – присев около старухи, заговорила Матрена. – Муж у меня… Допреж был золото парень… Души в нем не чаяла… А на службе его испортили. Все сказывают, что он порченый. Выручи, родная. Век буду молить за тебя. Вот тебе подарок. А коли вызволишь, еще прибавлю.

Старуха приняла два рубля, взвесила их на руке и, поспешно засунув за чулок, ласково молвила:

– Ну, что ж, поведай мне, молодушка, свое горюшко, а я послухаю, глядишь, помогу тебе.

Слезы душили Матрену. Всхлипывая, она часто сбивалась и путалась в рассказе.

Старуха сидела на пороге, поддерживая голову рукою, закрыв глаза, качаясь взад и вперед.

Село, протянувшееся двумя улицами вдоль речки, еще не угомонилось, – слышались запоздалые крики, звон балабанов, скрип телег. Где-то лаяли собаки. В Кулаповском кутке девки звонко пели песни. А здесь, у старой избушки, на берегу сонного пруда, в тени деревьев, было тихо. Заря погасла. Спустились сумерки, прикрывая нищету человеческой жизни; деревянные полуразвалившиеся избы, уродливые днем, приняли мягкие, причудливые очертания. По темно-синему бархату неба засверкали золотые звезды.

– Ну, так как же, бабушка, поможешь, а? – закончив свой рассказ, спросила Матрена, отирая слезы.

Старуха, дергая головой, подумала немного и, вздохнув, заговорила певуче привычные ей, всегда для всех одни и те же слова:

– Вижу я – изболелось твое сердечушко, исстрадалась твоя душенька. Но не кручинься, молодица, и слез горючих понапрасну не проливай. Научу я тебя тайне великой: рассеется твое горе, как пыль по ветру, растает, как сугробы снежные пред красным солнышком. Твой ясный сокол тебя полюбит, будет склонять свою головушку на грудь твою белую и шептать тебе речи сладкие, любовные. Сделай ты так, как я кажу тебе…

– Все сделаю, родненькая, все. Только научи. Пожалей ты меня, бессчастную. Коли бы не жаль сына, я бы на себя руки наложила.

Матрена заплакала.

– Уймись, голубица, и слухай хорошенько, – проговорила старуха внушительно.

Вытерев слезы подолом платья, Матрена покорно замолкла.

– Скоро у тебя будет на рубашке-то?

– Со дня на день жду, коли не забрюхатела.

– Ладно… Вот и хорошо… Возьми эти краски, сделай на них лепешки али пирожки и дай мужу. А когда он будет кушать, обернись хребтом к иконам, а лицом к печке и тихонько приговаривай: «Кровь моя алая, кипучая, ударь ты в буйную головушку Петра, хлынь ты в его ретивое сердце, разлейся по всем жилочкам-суставчикам, зажги и пробуди его плоть ко мне, ко Матренушке, чтобы он тосковал и горевал обо мне до гробовой доски. Аминь, аминь, аминь». Поняла?

– Поняла, бабушка, все поняла, только больно страхота берет, – тихонько сказала Матрена, оглядываясь вокруг, – Чай, поди, грех это?

– Пчел бояться – медку не отведать, – сумрачно и обидчиво отозвалась старуха, кутаясь рваной шалью. В темноте она была похожа на лохматую собаку, сидящую на задних лапах.

Матрена, вздрагивая, вытвердила заклинание и побежала домой.

Дня через три она приготовила пшеничные лепешки, как научила ее ворожея, и с утренним чаем подала мужу. Он ел с большим аппетитом, а она, дрожа, как в лихорадке, смотрела на закопченную печь и шептала заговор, боясь, как бы у нее не отнялся язык. Но все сошло благополучно.

Вечером был урядник; после отъезда его Петр вдруг стал ласков к жене, смеялся, шутил и трепал ее по плечу.

– Ну, женушка, скоро я сам начальником буду! – заговорил он дружески. – Сначала в стражники, а потом выше. Будет дело! Петр Захарыч покажет себя… Эх, хорошо быть с просветительной башкой!

Думая, что на мужа подействовали лепешки, Матрена повеселела. Показалось ей, будто суровая судьба смилостивилась, обещая вернуть счастье.

Но так продолжалось недолго. После ночного свидания Есиха приходила каждый день к Матрене, требуя угощения с выпивкой.

Об этом узнал шинкарь, к которому стекались все сельские новости, и рассказал Петру.

– Смотри, дружище, в оба, – добавил он, – а то колдунья может навредить так, что только ахнешь.

Не говоря жене ни слова, Петр стал тайно наблюдать за домом и скоро подстерег у себя Есиху. Она сидела за столом, выпивая водку и закусывая вареной говядиной.

– Ты что тут, старая ведьма? – набросился он на нее, багровея от злобы.

– Я миленький… я в… гости… – задыхаясь и трясясь от испуга, забормотала старуха.

– А вот я те, дьявольская харя, сейчас попотчеваю! – загремел солдат, наступая на старуху.

Видя, что дело плохо, она забилась в угол и, делая указательным пальцем большие круги в воздухе, зашептала:

– Ветры буйные, собирайтесь, змеи огненные, слетайтесь…

– А-а, ты колдовать!

Петр ударил ее кулаком по темени. Есиха вся скорчилась и закрыла руками лицо. Он схватил ее за шиворот, выволок на крыльцо и швырнул с лесенки.

– Лети к своим анчуткам!

Есиха растянулась на земле, как лягушка.

Нашлись добрые люди, которые, сжалившись над старухой, подняли ее и отвели домой.

Похворала она недолго – и скоро умерла.

X

Петр узнал от шинкаря, что поп, читая в церкви проповедь об упадке нравов, о всеобщей испорченности, ясно для всего народа упоминал и его – Петра – имя.

– Подожди, долгогривый черт!.. – нахмурившись, выругался Петр и задумался, как отомстить попу.

В следующее воскресенье он приказал жене нарядиться в шелковое платье, черную триковую жакетку и большую, с красными и розовыми цветами, шляпу, привезенную им из города. А когда жена была готова, тщательно осмотрел ее, кое-что поправил и, приняв начальственный вид, строго приказал:

– Иди к обедне, стань рядом с попадьей и поповыми дочками. Слышишь?

– Петр Захарыч, да как же я могу так?

– Не разговаривать!

– Меня батюшка прогонит из церкви…

– Как смеешь рассуждать, раз я тебе приказываю?

Она замолчала.

– И помни: ежели ослушаешься, растерзаю!.. – погрозился он и, отступив шаг назад, скомандовал:

– Кру-у-гом!

Жена повернулась плохо и неуклюже, за что он ткнул ее кулаком в бок.

– Шагом… арш!

Матрена пошла.

Утро было свежее, но тихое, ярко освещенное солнцем. На деревьях, собравшись большими стаями и точно споря о чем-то, неугомонно чирикали воробьи. Белая деревянная церковь, с зелеными куполами и золотыми крестами, стояла на горе, по другую сторону речки, отчетливо вырисовываясь на голубом фоне неба. Маленькие колокола трезвонили весело, а большой гудел свирепо, словно стараясь запугать их.

– Дам… дам…

– Не боимся, не боимся…

У моста была площадь, окруженная амбарами, срубами и кучами сложенных бревен и досок. Здесь по ночам девки и парни иногда собирались в большие хороводы, играли на гармонике, плясали, пели песни.

Вон там кузница, за которую Петр впервые робко повел ее от хоровода, а она, слегка отбиваясь, говорила:

– Не дури… Ну, зачем?.. Ах, пусти!..

Но пробыла с ним долго-долго. Тогда сердце ее раскрылось для любви, и в груди зародились какие-то новые светлые чувства, переливаясь и трепеща, как зори вечерние. Все чаще отбивалась она от хоровода, скрываясь где-нибудь на огороде, в саду или у ворот, проводила там с милым целые ночи. Стыдно было и страшно, но кровь пьянила голову, а жажда любви преодолевала все.

Слезы подступили к горлу. В душе стало вдруг пусто и мертво.

Опомнилась на паперти. Перекрестившись, вошла в храм. Сзади стояли женщины, впереди – мужчины. Только дочери попа, дьяконица и другие сельские аристократки занимали место у самого амвона, близ клиросов.

У Матрены не хватило духу исполнить строгое приказание мужа – пойти к поповым дочерям, тем более что для них была устроена особая перегородка.

Она стала в угол, у канона, и начала горячо молиться.

Через полчаса в церковь вошел Петр посмотреть за женою.

Пели херувимскую. Через большие окна упали полосы солнечных лучей. Сизый дым ладана, клубясь, тихо плавал в воздухе, насыщая его острым, терпким запахом. Многие стояли на коленях, нагнув головы, точно ожидая казни, а над головами их плавали незнакомые, особенные слова:

– Дориносима чинми…

Сначала и Петр тоже поддался общему настроению. Но как только он увидел учителя, управляющего хором, в груди его закипела злоба. В той стороне, где стояли разряженные поповны, жены не было. Он стал искать ее глазами по церкви.

Закинув голову и глядя на строгие лики святых, Матрена стояла на коленях, несчастная и жалкая. Из-под шляпы, съехавшей набок, выбились пряди волос. По осунувшимся, бледным щекам катились слезы. Бескровные губы шевелились. По временам плечи ее мелко вздрагивали, она осеняла грудь крестным значащем и, делая долгие земные поклоны, двигала губами, то втягивая, то оттопыривая их.

Петра охватило чувство отвращения и ненависти. Он видел, что бабы смотрят на жену его с обидной алостью. Вспомнилась Роза из «Хрустального зала». Не будь жены, этой деревенской бабы, растрепанной, плачущей при всем народе, он привез бы Розу с собой и удивил бы публику. Сам исправник позавидовал бы ему. А эта.

«Осрамила, сволочь, на все село! – мысленно крикнул он и, расталкивая всех, быстро вышел из церкви. – Это – не жена, это… стыд! Я – кто? Нет, она меня не может понять… ворона дохлая!»

Когда Матрена вернулась домой, Петр, заложив руки назад, прохаживался по избе. Он остановился и, насупившись, уставился тупым взглядом на жену, пока она снимала шляпу и жакетку.

– Ты исполнила мое приказание, а? – подойдя к ней, спросил он, негодующий и страшный.

Она помертвела.

– Я… я… так… так… точно…

Петр придвинулся к ней вплотную и, подставив свое лицо к ее лицу, сердито зашевелил бровями. Он молча долго рассматривал жену, обдавая ее запахом перегорелой водки. Щеки его подергивались, глаза помутнели. Оскалив зубы и сжав кулаки, он прохрипел:

– Брешешь, сука! Я сам был в церкви!.. Съем, живую съем!..

Матрене показалось, что теперь он действительно съест ее живую. Страх ударил в сердце, и оно, вздрогнув, точно оборвалось и замерло. Тьма тяжелая и мутная навалилась на мозг, выдавив из него все мысли. Матрена почувствовала, будто проваливается в черную пустоту.

– Петр Захарыч… – забормотала она, упав на колени и хватая мужа за ноги.

Тяжелым сапогом Петр ударил ее в грудь. Задохнувшись, Матрена отлетела от него на целую сажень и снова стала на колени, умоляюще сложив на груди руки… Он схватил солдатский ремень с железной бляхой на конце и стал хлестать жену. Железная бляха рвала платье, с нестерпимой болью впивалась в тело. Корчась от боли, Матрена извивалась и каталась по полу. Дикие, нечеловеческие вопли наполнили избу. Несколько раз она пыталась встать, но он пинком или кулаком сшибал ее на пол. Опрокидываясь, она дрыгала ногами, вытягивала руки и, стараясь что-то поймать, хватала воздух. А когда забивалась под кровать, он за волосы тащил ее на середину избы. И опять сыпались удары. Ничего уже не соображая, он топтал ее ногами, срывал платье, а ремнем хлестал по рукам, голове и лицу, – пока она не потеряла сознания и не перестала биться.

Разметав руки, Матрена лежала на спине, как труп. От платья остались одни обрывки, обнажилось тело – вспухшее, в красных пятнах и ссадинах. Правый глаз вытек; из раны, смешиваясь с кровью, вытянулась по щеке густая желтоватая жидкость.

Петр сплюнул и отвернулся.

XI

Черные тучи, сплошь покрывшие небо, тихо сеяли мелкий дождь, баюкающий и усыпляющий. Избы, амбары и риги, похожие в темноте на бесформенные холмы, прилегли к самой земле, словно боясь кого-то, стараясь быть незамеченными. Капли дождя всхлипывали, падая на влажную землю.

Узкой проселочной дорогой, направляясь к селу, бежали две пары коней, запряженных в повозку, а за ними, вытянувшись длинной вереницей и стараясь не отставать, гнались верховые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю