355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Новиков-Прибой » Повести и рассказы » Текст книги (страница 23)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:43

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Алексей Новиков-Прибой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

– Ух, ты! – произнес больной вслух, чувствуя ледяной холод на спине. Приподнявшись и скосив лицо, он долго смотрит на свою левую, оторванную по колено ногу, для чего-то трогая ее рукой.

– Ты что, Гаврила? – проходя мимо, обращается к нему другой больной.

– Ничего… Так себе…

Водопьянов улегся на спину, угрюмо оглядывая одним глазом палатку.

На соседней койке, болтая свесившимися ногами, сидит солдат. У него проломлен череп, поврежден мозг. Наклонив повязанную голову, он уставился мутными глазами в пол, чавкает большим черным ртом, словно что-то с трудом разжевывая, и морщит свое изношенное бородатое лицо.

– Тьфу!.. Как есть падаль… – сплевывая и крутя головою, говорит он и снова начинает жевать.

Дальше лежит тщедушный пехотинец, которому недавно отняли руку по самое плечо. Он жалобно ноет:

– О-о-й!.. Моченьки нет!.. Господи, умереть бы!., А-а-а!..

В его голосе столько мучительного страдания, что Водопьянов невольно вздрагивает.

Тут же около окна стоит кучка изуродованных, но уже выздоравливающих солдат. Между ними – два японца. Русские усердно учат их ругаться матерно. И когда они, ломая язык, произносят скверные слова, раздается надрывистый, нездоровый смех. В дальнем углу безногий, как обрубок, артиллерист напевает какую-то песню.

Худой, высокий стрелок с выбитыми глазами, привалившись к стене барака, стоит неподвижно, как изваяние. Рот его раскрыт. Не то он прислушивается к несуразной жизни палатки, не то о чем-то думает. На одной из коек умирает кавалерист. Доживая последние минуты, он хрипит, икает, корчится в тяжелых судорогах. На это никто не обращает внимания, никто не волнуется, – привыкли.

Гаврила Водопьянов уже несколько месяцев находится в этих бараках, сам страдая и видя страдания других, слушая их стоны, проклятия, отвратительную ругань. Тяжело и нудно тянется время, не обещая ничего хорошего. Впереди вместо прежней жизни – черная пустота. Иногда он равнодушен ко всему, лежит на койке без чувств и мыслей, точно дерево. А то вдруг хватит за сердце такая боль, что из уцелевшего глаза невольно брызнут слезы. Тогда хочется кричать, выть зверем, бежать неведомо куда. Но он беспомощен, как ребенок, ему трудно даже поворачиваться.

Из другой палатки пришел Семенов, солдат одной с ним роты, с красивым овальным лицом. У него переломана ключица, одно плечо ниже другого, но он уже выздоравливает и скоро должен выписаться.

– Не спишь? – спрашивает Семенов, присаживаясь к Водопьянову на край койки.

– Нет, – сквозь тряпки отвечает тот, повертывая свое немощное тело, чтобы взглянуть на товарища.

– Как здоровье?

Гаврила безнадежно отмахивается рукой.

– А у меня что случилось… – начинает Семенов, глядя светло-голубыми глазами на товарища. – Лежу утром на койке… смотрю – подходит ко мне японец. Ноги у него выворочены, хромает. Лицо в рубцах. Упал мне на грудь и давай плакать. Трясется, по-своему что-то бормочет. И долго так. Я даже испугался. Думал, спятил парень. Потом санитары увели его куда-то… С чего бы это он, а?

– Не знаю, – отвечает Водопьянов, хватаясь руками за грудь и болезненно кашляя.

– Да… Вот оно как… Будто прощения просил…

Подумав немного, Семенов добавляет:

– За что ты воевал? За редьку с квасом?

– Тут, верно, всякий так думает… А там, там-то?..

Семенов, поднявшись, подходит к окну.

– На дворе-то как хорошо!

Гаврила, опираясь на руки, привстал медленно, сел на подушку, подвернув под себя здоровую ногу, а другую – обрубок – прикрыв полою халата. Он смотрит в окно, повернувшись к нему левым плечом, к которому свернуто лицо.

Тихо, тепло, ясно. Синеет небо, глубокое и ласковое. Перед окнами гребнями многоцветных волн разлит пестро распустившийся сад, освеженный дождем и сверкающий всеми цветами весны. Справа видна малооживленная улица. У многих домов небольшие палисадники, по заборам которых гибко вьются ползучие растения. Слева, вдали, – бамбуковая роща: стволы бамбуков тонки и голенасты, как свечи, украшены сверху перистыми светло-зелеными листьями. Рядом с ними пышно цветут женственные магнолии. Каштановые деревья, точно шеренга солдат, вытянулись вдоль больничного забора в один ряд, широко и дерзко раскинув свои богатые ветви. Но пинии, выше их, стройнее, глядят через них далеко. В центре сада, будто желая всем показать себя, возвышаются две красавицы пальмы. Темно-зеленый кипарис, пугливо подобрав к стволу ветви, скромненько прижался в угол. Все деревья спокойны, не колыхнется ни одна ветка, не дрогнет ни один лист. Внизу, на мягкой земле, – пунцовые терновники с цветами, как чашечки; полукустарники хризантем; алые, как свежая кровь, тюльпаны с разорванными венчиками и много других ярких и радостных растений. Цветы, зацелованные весенней лаской, соперничают друг с другом красотой. И все это облито горячими лучами солнца, обрызгано крупными каплями росы, как самоцветными камнями. А далеко за городом, на голубом фоне неба, смутно рисуются нежно-лиловые горы.

Солнечно, тепло и тихо кругом. Всем сердцем, каждой жилкой чувствуется торжественная жизнь вновь возвращенной людям весны с ее могучими зовами к радости, разлитой и в синеве неба, и в блеске солнца, и в пахучем воздухе, и в светлых красках земли.

Блаженство весеннего дня захватывает Семенова, греет, ласкает. Улыбаясь, он говорит:

– Каково, Гаврила, а?

– Да ничего, а только у нас лучше, – отвечает Водопьянов, хмуря левый глаз.

– То есть как же это так? Чай, у нас таких растений нет.

– Зато лесов сколько. Бывало, ходишь, ходишь в них – конца-краю не видно… Я березки люблю… А где они тут?

– Это верно, березок тут нет, и деревья, можно сказать, не строевые.

Оба с минуту молчат, каждый мечтая о своем.

– Есть у нас Васькин родник, – тихо говорит Водопьянов, вспомнив о родных местах. – Хороший родник. Вода в нем – чистый хрусталь. Полежал бы теперь около него…

Семенов, не слушая, восторгается:

– Нет, ты посмотри – горы-то какие! Ух, и велики! Далеко, поди, с них видно!..

Гаврила глубоко вздохнул.

По улице торопливо бежит девочка с ребенком за спиной. Ее обгоняет с ручной двухколесной повозкой дженерикша, небольшой, легкий, в синей рубашке и шляпе, как огромный желтый гриб. Он везет какого-то толстого господина, должно быть купца. Навстречу им, держа над головою бумажный зонтик, идет миловидная, с причудливой прической японка, а за нею, покачиваясь, шагает японец, похожий в своей соломенной накидке на дикобраза.

– Эх, что-то теперь в деревне делают? – спрашивает Семенов.

– Лен сеют.

– Хоть бы мир, что ли, скорее заключили… Душа больно тоскует…

В глазах Семенова грусть. Опустив одно плечо, он тихо уходит, а Водопьянов задумывается, слегка нагнувшись и устремив свой коричневый глаз на гребни гор. Халат его распахнулся – видна впалая, поросшая черными волосами грудь с резко обозначенными ребрами. Он мысленно переносится к себе на родину, блуждает по родным полям, оврагам и лесам. Встречаются знакомые люди. Седой, лысый отец, сорвав горсть травы, говорит, улыбаясь:

– Сочная… Сена будет много, сена-то будет сколько!..

И будто бы уже собирается косить.

Гаврила, слушая отцовские слова, облегченно вздыхает.

И вдруг вспомнил… Нет, не выйдет он больше на росистые луга ранним утром, когда весь восток охвачен багряным заревом, не зазвенит коса в его мускулистых руках, как бывало…

«Калека… Кусок мяса… Никудышный человек…»

В груди заныла щемящая боль. Гаврила невольно заломил руки…

– Пропало, все пропало ни за что, ни про что!..

Жгут безжалостные, горькие думы, и нет им конца…

В бараке слышится возня и японская речь. Водопьянов осторожно повертывается назад левым боком. Кавалерист умер. Санитары укладывают на носилки труп и уносят из барака. Койка остается пустой, ожидая новую жертву войны. Кругом изнывают люди, ограбленные судьбой, изуродованные, не годные к жизни. Кто-то бредит, подзывая свою мать. Сосед чавкает ртом, морщится и сплевывает. Через палатку, выставив вперед руки, медленно и бесшумно пробирается слепой солдат. А из угла доносится злая частушка:

 
Не сумели воевать,
Будем крошки собирать…
 

«Так оно и будет…» – подавленно думает Гаврила и, повернувшись, снова смотрит в окно. Из бездонной синевы неба обильно льются горячие лучи солнца, золотыми струями проникая сквозь густые ветви деревьев, словно желая обогреть и обласкать каждый кустик, каждое незаметное растеньице.

Точно охмелев, Гаврила забывается и опять – душою в деревне. Видит жену, всегда добрую и приветливую, дочь Анютку, сына Илюшу. Подрос мальчик, и бойкий такой, как воробей.

– Хочу учиться… – говорит он, топорщась и принимая серьезный вид.

– Ладно, сынок, иди…

Радуется мальчик, ласкается к отцу…

Долго так мечтает Гаврила. А когда очнулся, холодная дрожь пробежала по его телу.

– Урод я… безобразный урод… – шепчет он, хватаясь руками за голову. – Эх, Фроська, Фроська… Если бы ты знала, какой я теперь стал…

Что-то душило его, точно навалился кто, огромный и тяжелый. В глазах позеленело, руки бессильно повисли. Незаметно сполз с подушки.

– Господи, что будет?..

Какая-то несуразная тень росла перед ним, черная, как ночь, дышала ледяным холодом, и Гаврила в страхе зябко жался и плакал…

IV

Русская весна в разгаре. Прозрачное небо ясно-голубым куполом висит над землей. Лишь три-четыре облачка, затейливо кудрявых, белых, точно морская пена, тихо-тихо плывут по синему простору, то доверчиво сближаясь, то расходясь, словно любуясь друг другом. Пылает солнце, щедро заливая широкое яровое поле животворными лучами, и что-то матерински говорящее чувствуется на земле. Каждая травка, каждый цветок жадно тянутся в утомляющую высь, посылая неслышную хвалу солнцу и небу. Порхают легкие бабочки, сверкая пестрым нарядом; неугомонно, точно дело делают, стрекочут кузнечики, жужжат хлопотливые пчелы, перелетая с одного цветка на другой. А сверху, с неоглядной вышины, так и льются трели жаворонков.

Фроська, согнувшись, полет просо, проворно дергая руками лебеду и пырей. Одета она в старый, полинявший сарафан и посконную рубаху. На голове темный повойник, из-под которого выбились непокорные пряди черных волос. Белеют округлые икры босых ног. По временам она выпрямляет усталую спину и стоит, глядя в хрустальную даль задумчивыми глазами. Лицо Фроськи похудело, грустные тени тяжело легли на него, брови строго сдвинуты. Кругом так весело, светло, все тонет в разливчатом сиянии весеннего дня, во всем чувствуется буйный трепет растущей жизни, а у нее на душе нехорошо. С тех пор, как пришло страшное известие о муже, не спится по ночам, и ходит она, как тень, не находя себе места…

В поле кое-где видны согнутые спины других баб. Через несколько загонов мужик опахивает картофель, время от времени дружески покрикивая на свою пегую кобылу. А рядом с Фроськой сын Илюшка, худенький, резвый, в одной рубашонке и штанишках гоняется по пустырю за бабочками и собирает цветы. Ему хорошо, весело. И все его привлекает, до всего хочется дознаться.

– Мама, гляди, – коршун!

– Где, дитятко? – выпрямившись, спрашивает мать.

Он тычет пальцем в небо.

– Вон, вон!.. Ишь чуть-чуть видно. Ой, как высоко!..

– Да, высоко, – соглашается мать, принимаясь снова за работу.

– А как же он держится? И крыльями не машет!

– На воздухе.

Илюша удивляется и, закинув назад голову, еще долго следит, как коршун, описывая большие круги и поднимаясь все выше, парит в небесном просторе.

К югу, в полуверсте от Фроськи, высокой зеленой стеной поднимается казенный лес, обступая полукругом поле и будто надвигаясь на него. Из темных глубин леса легкий ветерок приносит крепкий, хмельной аромат. Фроська вспоминает, как до войны Гавриле выпадала должность лесника. Если бы не убили его, то теперь они жили бы, не зная горя и нужды. Да, улыбалось счастье…

Фроська смахивает рукою слезы с ресниц и зовет сына:

– Пойдем, Илюшка, закусим!

Спускаются к речушке. Там, под горою, бьет Васькин родник. Вода студена, как лед. Поднимая со дна золотистый песок, она кипит, кружится, играет и бойко мчится алмазным ручьем, весело журчит по камешкам, радуясь, что вырвалась из темного подземного царства на белый свет. Над родником, слегка наклонившись, точно желая скрыть его от праздных взоров, кудряво распустилась молодая береза. Сквозь нежную листву пробивается солнце, ложась светлыми узорами на изумрудную траву.

– Мама, почему эта вода бьет, а? – спрашивает Илюша, с удивлением глядя в родник.

– Бог так сделал.

– А когда он сделал?

Мать, не отвечая, умывается из ручья: то же делает и сын. Лица освежились, зарделись.

Завтракают. У обоих в руках по ломтю черного хлеба, густо посыпанного солью. Захлебывают студеной водой, черпая ее прямо горстью из родника.

– Вот скусно! – восторгается Илюша, встряхивая длинными волосами, полинявшими от солнца.

Из-за откоса, поросшего орешником, выходит Ларион Бороздилов, мужик-вдовец, лет тридцати, широкоплечий и крепкий, как дуб. Густая рыжая борода раздвоена на две половинки, нос, как у ястреба, загнут внутрь, но серые глаза смотрят из-под густых бровей мягко и приветливо. Он направляется к роднику, не торопясь, покачиваясь из стороны в сторону и шаркая кривыми ногами по тропинке.

Поздоровавшись, Ларион говорит:

– Хлеб-соль вашей милости!

– Садись с нами откушать, – приглашает Фроська добродушно.

– Спасибо. Я уже позавтракал.

Ларион подходит к мальчику и, тихо погладив корявой рукой по головке, говорит с усмешкой:

– Э-ка, славный подросток! Годка через два-три, глядишь, по хозяйству помогать будет.

– Шустрый он у меня.

– Вот тебе лиса гостинец прислала, – говорит Ларион, подавая мальчику два молодых, свежих купыря.

Илюшка, вскочив, прыгает от радости.

Мать благодарно улыбается Лариону, а он, вытащив из-за пояса топор, садится на траву по другую сторону родника.

– А я все в лесу шлялся, – начинает он, доставая трубку и кисет. – Несчастье у меня случилось.

– Какое же? – спрашивает Фроська.

– Да вот телка заблудилась. Хожу, хожу, – никак не могу найти. Боюсь, как бы совсем не пропала.

– Это жаль.

– То-то и есть, што жаль.

Кончив еду, Фроська стряхивает с подола крошки в воду и крестится, а Ларион, покуривая, с особым вниманием смотрит на нее.

Откуда-то доносится журавлиный крик.

– Курлы, курлы! – подражает им Илюша, убегая к речушке, скрытой ольховым кустарником.

– Забавный мальчонка, – смеется Ларион, показывая белые зубы.

Беседуют о погоде, о будущем урожае. Вдруг мужик переводит разговор на себя:

– Так-то вот… да. Живу я, можно сказать, ничего, сносно. Хозяйство имею настоящее: лошадь, корову, телку, три свиньи, полтора десятка овец. Не обидел бог. А только вот управляться не могу. Дочурке всего три года. Куда ее сунуть? А тут рабочая пора подходит. Не разорваться одному…

– Да уже это как есть, – соглашается Фроська, задумчиво перебирая пальцами запону.

Молчат. Мужик снял картуз. Копна рыжих волос, освещенных солнцем, кажется огненной.

– Тебе, Фроська, замуж надо бы выходить, – затянувшись, нарушает он молчание, выпуская изо рта дым вместе со словами.

Для Фроськи становится ясно, к чему клонит Ларион, – она вся загорается.

– Куда уж мне с двумя ребятишками-то…

– Полно-те. Баба ты еще молодая – в соку. Чего зря свой век заедать. А дома-то, поди, всякие притеснения терпишь…

Взглянула на мужика недоверчиво, но, встретив его глаза, сейчас же потупилась. Как будто всерьез говорит. Дома, действительно, плохо. Все в семье косятся на нее и обидные слова говорят, хотя она работает больше других. Ребятишек ее обделяют пищей, а самой ей даже никто лаптей не подковыряет.

– Так как же ты думаешь насчет этого, а? – помолчав, пристает Ларион, отгоняя рукой слепня.

– Да и сама не знаю…

– Эх, ты!.. Кто же за тебя будет знать-то?..

– И то верно.

Ларион поглаживает бороду, поправляет на голове волосы, точно приготовляясь к встрече важного лица. Прищуренные глаза жадно смотрят на Фроську. Оглянувшись, он спрашивает решительно:

– Прислать што ли, сватов-то, а?

Волнуется баба, ниже опускает голову, чувствуя, как кровь заливает лицо. Рада такому счастью, но не знает, как воспользоваться им.

– Больно скоро – надо подумать.

– Да чего же тут мешкать-то. Пора рабочая. Делов разных вон сколько. А меня, чай, ты знаешь… Мужик я трезвый. От работы не отлыниваю. И покойник Гаврила возрадуется, што ты за меня замуж выходишь. Сама знаешь – товарищами мы с ним были. А ты мне еще в девках нравилась. Прозевай Гаврила еще немного – быть бы тебе за мной. Ну, так вот – будем, стало быть, в любви да в согласии жить… Эх, Фроська, не жисть, а малина у нас будет! Ей-богу!..

Вдоль речушки пролетает длинноносый бекас. В кустах радостно гуркует турлушка. Пестрая ласточка, попискивая, то садится на ветви, то снова беспокойно вспархивает, – видно, что гнездо недалеко.

Ларион, ухмыляясь, молодецки встряхивает рыжей головой.

– Так я, Фрося, пришлю их, сватов-то?

– Как хошь… – едва слышен ответ.

Ларион, встав, подходит к ней, берет ее за руку и, любовно заглядывая в лицо, волнуясь, спрашивает:

– Поцеловать, што ли?

– Нацеловаться-то успеем… Вперед дело надо обстряпать по-настоящему…

– Ну, ладно. До свидания…

Ларион уходит по той же тропинке назад.

Она долго смотрит ему вслед, счастливо и смущенно улыбаясь.

«Вот он – второй мой суженый-ряженый. Невзначай попал. Как-то я с ним заживу…»

Вдруг вспоминает о первом муже. Невольно навертываются слезы.

– Прости меня, мой желанный Гаврилушка, што рано замуж выхожу. Для деток больше. А то опоры нет – не справиться нам одним… А тебе пошли, господи, хорошую жисть на том свете…

Зовет сына.

– Ты што, мамок? – прибежав, спрашивает он. Штанишки его засучены выше колен, ноги в глине.

– А вот што… – говорит мать, ласково тронув его за подбородок. – Знаешь… как это… Видишь… Хошь, я для тебя нового батьку достану?

– Вали, мамочка! А то у всех батьки есть, а у меня нету… Хуже, што ли, я других…

– Про то и я говорю.

– А только где ты его возьмешь?

У мальчика глаза горят, он зорко смотрит на мать.

– Да вот Ларион будет твой батька… – запинаясь от радости, говорит мать и, поцеловав сына в лицо, добавляет: – Только молчок…

Илюша радостно загикал и волчком завертелся вокруг матери…

Время уже к полдню. Небо и земля дышат зноем. По-прежнему звонко заливаются жаворонки, а родниковая вода все журчит и журчит по камешкам, точно сказывая чудную, занятную сказку.

V

Серый и скучный день поздней осени. Дымчатые тучи, закрывая солнце и синеву неба, громоздятся друг на друга бесформенными, неуклюжими пластами. Ветер, порывистый и злой, все рвет на своем пути, ожесточенно гнет обнаженные черные деревья, рябит в лужах воду и, точно желая напугать людей, надрывными голосами воет вокруг домов. На маленькой и грязной станции, кутаясь, толкутся мужики, бабы, приказчики, торговцы. Чья-то белая мокрая собака, потеряв хозяина, бегает между людей, нюхает и, поднимая голову, заглядывает в лица. Немного поодаль, около бакалейных лавок, трактиров и торговых контор, стоят привязанные лошади. Вокруг яровое поле, пустынное, угрюмо-серое, с черными взрытыми полосами там, где был посажен картофель.

Вдали на полотне показывается вечерний поезд. Густой, бурый дым, выбрасываемый паровозом, тянется над вагонами, разлохмачиваясь, точно грива на сказочном коне. Раздается долгий остро-пронзительный свисток. Уже слышен железный гул громыхающих колес, чувствуется мелкая дрожь земли. Еще несколько секунд, и поезд, устало пыхтя, подкатился к станции.

Из вагонов выходят пассажиры, спешно направляясь в буфет. Одни громко здороваются, другие прощаются.

С поезда сошел Гаврила Водопьянов, болезненно сутулый, в старой рваной шинели и черной лохматой папахе. Лицо его окутано желтым башлыком, виднеется только один глаз. За спиною грязный посконный мешок, набитый вещами. К одной ноге приделана деревяшка, а другая обута в казенный рыжий сапог с широким тупым носком. Опираясь на костыль, он идет вперед левым плечом, к которому свернуто лицо, идет медленно, как дряхлый, помятый жизнью старик. Остановившись около кучки мужиков, он внимательно оглядывает их лица.

– Из Горбатовки тут никого нет? – глухо спрашивает Гаврила.

– Кажись, не видать, – отвечает мужик с окладистой бородкой. – А тебе на што?

– Домой еду. Думал – подвезет кто из своих.

Молодой парень с глуповатым безбровым лицом, поглядев на Водопьянова, заявляет:

– Свезти можно. Я хоть из Васьиевки, но мне все равно ехать через вашу деревню. Сейчас и катнем…

– Идем, угощу, – предлагает Водопьянов.

Мужики начали было расспрашивать его о войне, но он, не отвечая, тихо уходит в сопровождении молодого парня.

В трактире у буфета Гаврила долго рылся в кармане и, достав четвертак, заказал полбутылки водки и полфунта кренделей. А когда развязал башлык, парень отшатнулся от него назад.

Лицо солдата похоже на безобразную маску. Сорван нос, выбит глаз, и вся правая часть лица в глубоких багряных шрамах, точно нарочно исковырена. Борода растет мелкими клоками. На лбу и висках мертвенно-желтая кожа покрыта грязью, будто Гаврила не умывался несколько месяцев.

– Ну, брат, я те прямо скажу, – страшен ты! – говорит парень, удивленно качая головой. – Неужто это японцы так утешили?

– Да! – недовольно отвечает Водопьянов.

Он оглядывается вокруг и, встретив удивленные взгляды людей, низко наклоняется над буфетом, сгорая от стыда за свое изуродованное лицо.

– Эх, што сделали с человеком! – продолжает парень. – То есть, испортили куды зря.

Слова эти бередят незажившие раны в сердце Гаврилы. Торопливо, ни на кого не глядя, он разливает поданную водку по чайным чашкам, берет одну из них и, запрокинув назад голову, медленно выпивает ее всю. Парень, выпив свою долю залпом, крякает и закусывает кренделями.

– Едем, – уныло говорит Водопьянов и, согнувшись, точно взвалив на себя непосильную тяжесть, направляется к выходу.

Уже начало смеркаться, когда они тронулись в путь. Лошадь, продрогнув, мчится домой быстрой рысью, забрасывая седоков грязью. Гаврила лежит боком на чечевичной соломе, сумрачно оглядывая знакомые места. Прыгают колеса, катясь по неровной колее, деревянная нога стучит о дно телеги. Парень сидит рядом, распахнув халат. От выпитой водки лицо его стало красным, как хорошо обожженный кирпич.

– А ну, брат, расскажи, как вы там дрались? – пристает он к Гавриле.

– Не могу. Да и что там рассказывать… – отказывается тот, глядя на молодого, полного здоровья и силы парня, весело покрикивающего на лошадь.

Дождя нет, воздух становится свежее, но ветер дует с прежним упорством, и небо, закрытое тучами, не проясняется. Проезжают овраг, впереди широко раскинутый темно-зеленый ковер озимого поля, а по нем черной змеей извивается узкая дорога, исчезая в темнеющей дали. Станции уже не видно. Кругом – ни людей, ни скота. Только навстречу едет одна подвода, на которой, точно горелый пень, неподвижно сидит черный бородатый мужик.

– Постойте-ка, братцы! – поравнявшись, кричит он. – Нет ли у вас табачку на трубку?

– Найдется! – откликнулся парень, задерживая свою лошадь.

Обе подводы останавливаются недалеко друг от друга.

Гаврила, услышав знакомый голос, приподнимается и смотрит на мужика, соскочившего со своей телеги. Да, так и есть – это однодеревенец, сосед, крестивший его сына Илюшку.

– Здорово, кум Родион! – приветствует солдат.

– Здорово! – отвечает мужик, вытягивая шею и всматриваясь в страшное лицо. – Я што-то признать тебя не могу…

– Гаврила я… Водопьянов…

– Кто-о? – вылупив глаза, переспросил тот.

– Кум твой – Гаврила…

Парень достает из кармана кисет с табаком, а бородатый мужик, испугавшись, уже пятится назад и крестится; вскочив на свою телегу, он хлещет изо всей силы лошадь и мчится вскачь…

– Вот дурашный! – глядя ему вслед, хохочет Степан. – От кума бежит… Недаром про ваших говорят: живут люди в лесу, молятся колесу…

И, дернув лошадь вожжами, опять закатывается смехом.

Водопьянов, не говоря ни слова, уткнулся в солому лицом, и безотрадные думы грустно зароились в его хмельной голове. В плену он много мучился от физической боли, а еще больше от сознания, что в жизни он стал ненужным человеком и что своим безобразным видом он будет возбуждать у других только горькое чувство отвращения. Не раз им овладевала даже мысль покончить с собою. Но там таких калек, как он, и даже хуже его, много, и это медленно, но упорно примиряло его с тяжким положением.

Ночь беспредельным черным пологом окутала землю. Куда ни глянь, ничего не разберешь, все утонуло в глубоком мраке. Лошадь идет шагом, лишь чутьем угадывая знакомую дорогу. Ветер с яростью дует в бок телеги, будто силясь опрокинуть ее. Парень, под впечатлением недавней встречи, нет-нет, да и заговорит с хохотом.

– Как он от нас прыснул, кум-то твой… Ну и чудила, протобес его дери. Прямо уморил, ей право… Эх, слышь, кабы погнаться за ним! Кишка бы у него выскочила…

Обращается к Гавриле:

– Ты што же молчишь?

– А чего мне говорить.

– Ну, так… вобче…

– Мне не до разговору…

Степан весело понукает лошадь, а Водопьянов, стараясь отогнать мрачные думы, представляет себе, как он встретится со своими детьми. Конечно, сначала они будут бояться его, но потом привыкнут, он задобрит их подарками, которые спрятаны у него в мешке: девочке даст невиданную японскую куклу, а мальчику – китайца, который, если завести пружину, сам бегает по полу, возя за собою и маленькую тележку.

В воздухе, точно белые бабочки, начинают кружиться легкие пушинки снега. Все больше их, все гуще падают они на землю. А вдали, сквозь белую сеть снега, уже сверкают огни Горбатовки.

Жестяная керосиновая лампочка на стене слабо освещает избу Водопьяновых. Семья ужинает. За столом сидят два брата, их жены и шестеро детей. У мужиков, привыкших к холоду, потные лица. Квас и постные щи хлебали вволю, кто сколько мог, но когда подали на стол пшенную кашу с постным маслом, начали соблюдать очередь. Сначала черпает ложкой Трифон, за ним Савоська и так идет дальше, кончая трехлетним карапузиком. Ребятишек, нарушающих этот порядок, старшие щелкают по лбу, строго крича на них:

– Эй, куда?

Все жадно смотрят в общую деревянную чашку. Лица усталые, глаза посоловелые, говорят мало. По стенам и потолку, вылезая из щелей и шевеля усиками, разгуливают тараканы; они дерзко лезут на стол, падают с потолка в чашку.

С улицы доносятся звуки завывающего ветра, гремят в сенях двери, вздрагивают стекла окон, густо залепляемых пушистым снегом.

Трифон, взглянув в окно, говорит:

– Эка, как взыгралась погода-то… Беда!

– Да што я никак в толк не возьму: живой ветер али нет? – обращается к брату Савоська. – Послухаешь – гудет, ровно человек…

– Ветер-то?

– Да.

– Как те сказать…

Трифон, перекинув руку через плечо, чешет лопатку и уверенно отвечает:

– Дух это.

– Скажем так. А какой он – чистый али нечистый? – проглотив кашу и облизав ложку, продолжает Савоська.

– Не знаю. А только боязно ночью. Особливо в лесу али в поле…

Вяло и нудно, точно сквозь сон, продолжают братья свою беседу.

В сенях хлопнула дверь; чувствуется, что ветер врывается внутрь сеней, слышны чьи-то шаги, тяжелые, точно лошадиные.

За столом, затаив дыхание, все пугливо переглядываются.

Кто-то долго шарит рукой по стене. Открывается дверь, и в избу, переступив здоровой ногой порог, не сразу входит Гаврила, обрызганный грязью и обсыпанный снегом. Он останавливается посредине избы, точно кошмарное видение, сумрачно осматривая семью из-под волокон лохматой папахи.

Все замерли от страха. У кого была каша во рту, так и осталась непроглоченной. Лида побелели, как мел, глаза смотрят, не мигая, точно стекляшки.

Гавриле видно, что смертельно испугал всех, и сердце его до слез наполняется тоскливой болью. Но он сейчас же овладевает собою. Чтобы скорее успокоить своих родных, он быстро сдергивает с головы папаху и, перекрестившись на иконы, говорит:

– Здорово живете!

– Здо… здо… здорово… – бормочет Трифон помертвевшими губами.

Дети, точно по команде, все разом начинают реветь, бабы шепчут молитвы.

– Не узнаете своего Гаврилу? – с горькой обидой в голосе спрашивает солдат. Левый глаз его наполняется слезами. Он подходит к конику и начинает раздеваться.

Савоська, осмелев, кричит:

– Братух! Да неужто это ты?

– Знамо – я…

А Трифон, все еще сомневаясь, начинает допрашивать Гаврилу:

– Постой, постой… Как же это так?.. Ведь ты же убит был?..

– Стало быть, не убит, коли объявился…

– Вот дела-то… А ведь я тебя за покойника принял…

– Господи, с чего вы взяли? Я в плену был… – расстегивая ремень на шинели, отвечает Гаврила.

Из-за стола первым вылезает Савоська, за ним Трифон, а потом бабы. Близко подойти к солдату боятся, веря и не веря собственным глазам. Но страх понемногу проходит, только дрожь не перестает прохватывать, точно окунулись все в ледяную воду. Мужики вздыхают, бабы всхлипывают, а дети, сбившись в передний угол, затихают и с жутким любопытством смотрят на Гаврилу.

Оставшись в одном потертом мундире, солдат с костылем в руке подходит к столу и тяжело садится на лавку. Дети убегают от него в дальний угол, а взрослые, один за другим, приближаясь, здороваются с ним за руку, но не целуются.

– А батька приказал тебе долго жить, – печально сообщает Трифон.

– Помер?

Солдата передернуло. Шевеля нижней челюстью, он молча крестится. Потом, оглядев ребятишек, баб и всю избу, тревожно спрашивает:

– А где жена? Где дети мои?..

Бабы и братья, продолжая стоять перед ним, молча переглядываются между собой.

– Да говорите же скорее! – с дрожью в голосе кричит Гаврила и, предчувствуя какую-то беду, весь настораживается.

– Жена здорова, и дети слава богу… – начинает Трифон, нервно шевеля пальцами свою тощую бородку. – Только этакое дело вышло… путаное…

Замолкнув, он смотрит на меньшего брата, а тот, скосив глаза куда-то в сторону, поясняет дальше, разводя руками:

– Тут, брат Гаврила, тово… старшина бумагу объявил – будто убили тебя… Мы и панихиду о тебе справили, в поминание за упокой твоей души записали., Все как следует быть, по-христиански… И все бы ничего, да, вишь, рыжий черт овдовел, Ларион-то Бороздилов. Мы баем Фроське – живи с нами: поддержим. И обходились с нею по-свойски… А она – нет, не хочет… Взяла да и вышла замуж, за рыжего-то…

Солдат подался туловищем вперед, умоляюще переводя левый глаз с одного лица на другое. Ему до смерти хотелось, чтобы кто-нибудь опровергнул слова Савоськи и объяснил это по-иному. Но все стояли молча, не двигаясь, опустив головы. В избе стало тихо и будто сумрачнее, а на дворе злобно бушует снежная вьюга, глухо дергая ставни окон, хлопая в сенях открытой дверью, потрясая ветхие стены избы.

– Как замуж? – все еще не понимая брата, хрипло переспросил Гаврила.

– Да по-настоящему – в церкви венчались…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю