Текст книги "Хождение по мукам"
Автор книги: Алексей Толстой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
И она подумала: «Теперь встать, гордо кивнуть головой и выйти». Но продолжала сидеть, глядя на усмехающуюся маску. Ею овладела такая слабость, что – не поднять руки, и она чувствовала теперь все свое тело, его тяжесть и теплоту. «Отвечай же, отвечай», – думала она, как сквозь сон. Бессонов прикрыл ладонью лицо и стал говорить тихо, как беседуют в церкви, – немного придушенно:
– Всем моим духом я могу только благодарить вас за это чувство. Таких минут, такого благоухания, каким вы меня овеяли, не забывают никогда...
– Не требуется, чтобы вы их помнили, – сказала Даша сквозь зубы.
Бессонов помолчал, поднялся и, отойдя, прислонился спиной к книжному шкафу.
– Дарья Дмитриевна, я вам могу только поклониться низко. Я не достоин был слушать вас. Я никогда, быть может, так не проклинал себя, как в эту минуту. Растратил, размотал, изжил всего себя. Чем я вам отвечу? Приглашением за город, в гостиницу? Дарья Дмитриевна, я честен с вами. Мне нечем любить. Несколько лет назад я бы поверил, что могу еще испить вечной молодости. Я бы вас не отпустил от себя. Я бы прильнул к этой чаше...
Даша чувствовала, как он впускает в нее иголочки. В его словах была затягивающая мука...
– Теперь я только расплескаю драгоценное вино. Вы должны понять, чего мне это стоит. Протянуть руку и взять...
– Нет, нет, – быстро прошептала Даша.
– Нет, да... И вы это чувствуете. Нет слаще греха, чем расточение. Расплескать. За этим вы и пришли ко мне. Иначе во веки веков хранили бы за белыми занавесочками Богом данную вам чашу с медом. Вы принесли ее мне...
Он медленно зажмурился. Даша, не дыша, с ужасом глядела в его лицо.
– Дарья Дмитриевна, позвольте мне быть откровенным. Вы так похожи на вашу сестру, что в первую минуту...
– Что? – крикнула Даша. – Что вы сказали?
Она сорвалась с кресла и остановилась перед ним. Бессонов не понял и не так истолковал ее волнение. Он чувствовал, что теряет голову. Его ноздри вдыхали благоухание духов и тот, почти неуловимый, но оглушающий и различный для каждого запах женской кожи.
– Это сумасшествие... Я знаю... Я не могу... – прошептал он, ощупью отыскивая ее руку. Но Даша рванулась и побежала. На пороге оглянулась дикими глазами и скрылась. Сильно хлопнула парадная дверь. Бессонов медленно подошел к столу и застучал ногтями по хрустальной коробочке, беря папиросу. Потом сжал ладонью глаза и со всей ужасающей силой воображения почувствовал, что Белый Орден, готовящийся к решительной борьбе, послал к нему эту пылкую, нежную и соблазнительную девушку, чтобы привлечь его, обратить и спасти. Но он уже безнадежно в руках черных, и теперь спасения нет. Медленно, как яд, текущий в крови, разжигали его неутоленная жадность и сожаление.
VIII
– Даша, это ты? Можно. Войди.
Екатерина Дмитриевна стояла перед зеркальным шкафом, затягивая корсет. Даше она улыбнулась рассеянно и продолжала деловито повертываться, переступая на ковре тугими туфельками. На ней было легкое белье, в ленточках и кружевцах, красивые руки и плечи – напудрены, волосы причесаны пышной короной. Около, на низеньком столике стояла чашка с горячей водой; повсюду – ножницы для ногтей, пилочки, карандаши, пуховки. Сегодня был пустой вечер, и Екатерина Дмитриевна «чистила перышки», как это называлось дома.
– Понимаешь, – говорила она, пристегивая чулок, – теперь перестают носить корсеты с прямой планшеткой. Посмотри, – этот – новый, от мадам Дюклэ. Живот гораздо свободнее, и даже чуть-чуть обозначен. Тебе нравится?
– Нет, не нравится, – ответила Даша. Она остановилась у стены и заложила за спину руки. Екатерина Дмитриевна удивленно подняла брови:
– Правда, не нравится? Какая досада. А в нем так удобно.
– Что удобно, Катя?
– Может быть, тебе кружева не нравятся? Можно положить другие. Как, все-таки, странно, – почему не нравится?
И она опять повернулась и правым и левым боком у зеркала. Даша сказала:
– Ты, пожалуйста, не у меня спрашивай, как нравятся твои корсеты.
– Ну, Николай Иванович совсем в этом деле ничего не понимает.
– Николай Иванович тоже тут ни при чем.
– Даша, ты что?
Екатерина Дмитриевна даже приоткрыла рот от изумления. Только теперь она заметила, что Даша едва сдерживается, говорит сквозь зубы и на щеках у нее горячие пятна.
– Мне кажется, Катя, тебе бы надо бросить вертеться у зеркала.
– Но должна же я привести себя в порядок.
– Для кого?
– Что ты в самом деле?.. Для самой себя.
– Врешь!
Долго после этого обе сестры молчали. Екатерина Дмитриевна сняла со спинки кресла верблюжий халатик на синем шелку, надела его и медленно завязала пояс. Даша внимательно следила за ее движениями, затем проговорила:
– Ступай к Николаю Ивановичу и расскажи ему все честно.
Екатерина Дмитриевна продолжала стоять, перебирая пояс. Было видно, как у нее по горлу несколько раз прокатился клубочек, точно она проглотила что-то.
– Даша, ты что-нибудь узнала? – спросила она тихо.
– Я сейчас была у Бессонова. – Екатерина Дмитриевна взглянула невидящими глазами и вдруг страшно побелела, подняла плечи. – Можешь не беспокоиться, – со мной там ничего не случилось. Он вовремя сообщил мне...
Даша переступила с ноги на ногу:
– Я давно догадывалась, что ты именно с ним... Только слишком все это было омерзительно, чтобы верить... Ты трусила и лгала, и, кажется, совсем успокоилась... Так вот, я в этой мерзости жить больше не желаю... Потрудись пойти к мужу, и все расскажи, и уж распутывайся сама, как знаешь...
Даша не могла больше говорить, – сестра стояла перед ней, низко наклонив голову. Даша ждала всего, но только не этой повинно и покорно склоненной головы.
– Сейчас пойти? – спросила Катя.
– Да. Сию минуту... Я требую... Ты сама должна понять...
Екатерина Дмитриевна коротко вздохнула и пошла к двери. Там, замедлив, она сказала еще:
– Я не могу, Даша. – Но Даша молчала. – Хорошо, я скажу.
Николай Иванович сидел в гостиной и, поскребывая в бороде костяным ножом, читал статью Акундина в только что полученной книжке журнала «Русские записки».
Статья была посвящена годовщине смерти Бакунина[54]54
...читал статью... в только что полученной книжке журнала «Русские записки». Статья была посвящена годовщине смерти Бакунина. – «Русские записки» – под этим названием с конца 1914 по март 1917 г. выходил научный, литературный и политический журнал либерально-народнического направления «Русское богатство», издававшийся в Петербурге с 1876 по 1918 г. В разные годы его возглавляли Н.Н. Златовратский, Н.К. Михайловский, В.Г. Короленко. Сотрудничали в издании в основном писатели-реалисты: Н.Г. Гарин-Михайловский, Д.Н. Мамин-Сибиряк, К.М. Станюкович, И.А. Бунин, Л.Н. Андреев, М. Горький, А.И. Куприн, В.В. Вересаев и другие. Бакунин Михаил Александрович (1814—1876) – революционер, один из идеологов анархизма и народничества, взгляды которого пользовались особой популярностью среди народников 1870-х годов. В 1914 г. отмечалась 100-летняя годовщина со дня рождения Бакунина, в 1916 – 40-летие со дня смерти. Ни в «Русском богатстве», ни в «Русских записках» в 1914 г. статей, ему посвященных, не появлялось. Из публикаций о Бакунине 1914 и 1916 гг. следует назвать: Брагинский М. М.А. Бакунин: К столетию со дня рождения (1814—1914) // Северные записки. 1914. Май. С. 168–174. (Статья могла быть известна Толстому, так как в том же номере журнала был опубликован очерк о писателе Ф.А. Степуна; обращает на себя внимание аналогия в названиях изданий: «Русские записки» – «Северные записки»); Аксельрод П.Б. К столетию со дня рождения Михаила Бакунина (18 мая 1814 – 18 мая 1914 гг.) // Наша заря. 1914. № 5. С. 79–83; Богучарский В.Я. Михаил Александрович Бакунин: К столетию со дня рождения // Вольный университет. 1914. № 8 (апрель). С. 21–30; Кауфман А.Е. Апостол всеразрушения // Наша старина. 1916. № 11. С. 782–789.
[Закрыть]. Николай Иванович наслаждался. Когда вошла жена, он воскликнул:
– Катюша, сядь. Послушай, что он пишет, – вот это место... «Даже не в образе мыслей и не в преданности до конца своему делу обаяние этого человека, – то есть Бакунина, – а в том пафосе претворенных в реальную жизнь идей, которым было проникнуто каждое его движение, – и бессонные беседы с Прудоном[55]55
...и бессонные беседы с Прудоном... — Прудон Пьер Жозеф (1809—1865), французский социалист, теоретик анархизма; автор трудов «Что такое собственность» (1840) и «Система экономических противоречий или философия нищеты» (1846). Бакунин и Прудон особенно сблизились в Париже в 1844 г.
[Закрыть], и мужество, с каким он бросался в самое пламя борьбы, и даже тот романтический жест, когда, мимоездом, он наводит пушки австрийских повстанцев, еще не зная хорошо, с кем и за что они дерутся[56]56
...тот романтический жест, когда, мимоездом, он наводит пушки австрийских повстанцев, еще не зная хорошо, с кем и за что они дерутся. – Видимо, речь идет об участии Бакунина в так называемом Пражском восстании чехов против австрийской администрации (12 июня 1848 г.), «которым он сам руководил как бывший артиллерийский офицер» (Кауфман А.Е. Апостол всеразрушения // Наша старина. 1916. № 11. С. 785). Четырнадцати лет Бакунин был отдан в офицерские классы Петербургского артиллерийского училища, после чего непродолжительное время служил. Однако «наводить пушки австрийских повстанцев» он не мог, так как у участников восстания артиллерии не было.
[Закрыть]. Пафос Бакунина есть прообраз той могучей силы, с какою выступят на борьбу новые классы. Материализация идей – вот задача наступающего века[57]57
Материализация идей – вот задача наступающего века. — Ср. с записью в дневнике Толстого (1918) на ту же тему: «Революция – есть материализация идей и чувств. Если идеи порядка приправного, т.е. возникшие сами собою в сознании, и если чувства апривные – революция положительна, утверждение, победа, прирост. Если идеи порядка логического, т.е. возникшие всецело из позитивного сознания, и если чувства пассивны – то революция отрицательна – опровержение идет, разгром и испытание» (Материалы и исследования. С. 359).
[Закрыть]. Не извлечение их из-под груды фактов, подчиненных слепой инерции жизни, не увод их в идеальный мир, а процесс обратный: завоевание физического мира миром идей. Реальность – груда горючего, идеи – искры. Эти два мира, разъединенные и враждебные, должны слиться в пламени мирового переворота...» Нет, подумай, Катюша... Ведь это черным по белому – да здравствует революция! Молодец, Акундин! Действительно живем: – ни больших идей, ни больших чувств. Правительством руководит только одно – безумный страх за будущее. Интеллигенция, – обжирается и опивается: – пора открыть форточки. Ведь мы только болтаем, болтаем, Катюша, и по уши в болоте. Народ – заживо разлагается. Вся Россия погрязла в сифилисе и водке. Россия сгнила, дунь на нее – рассыпется в прах. Так жить нельзя... Нам нужно какое-то самосожжение, очищение в огне...
Николай Иванович говорил возбужденным и бархатным голосом, глаза его стали круглыми, нож полосовал воздух. Екатерина Дмитриевна стояла около, держась за спинку кресла. Когда он выговорился и опять принялся разрезывать журнал, она подошла и положила ему руку на волосы:
– Коленька, тебе будет очень больно то, что я скажу. Я хотела скрыть, но вышло так, что нужно сказать...
Николай Иванович освободил голову от ее руки и внимательно вгляделся:
– Да, я слушаю, Катя.
– Помнишь, мы как-то с тобой повздорили, и я тебе сказала со зла, чтобы ты не очень был спокоен на мой счет... А потом отрицала это...
– Да, помню. – Он отложил книгу и совсем повернулся в кресле. Глаза его, встретясь с простым и спокойным взором Кати, забегали от испуга.
– Так вот... Я тебе тогда солгала... Я тебе была неверна...
Он жалобно сморщился, стараясь улыбнуться. У него пересохло во рту. Когда молчать уже дольше было нельзя, он проговорил глухим голосом:
– Ты хорошо сделала, что сказала... Спасибо, Катя...
Тогда она взяла его руку, прикоснулась к ней губами и прижала к груди. Но рука выскользнула, и она ее не удерживала. Потом Екатерина Дмитриевна тихо опустилась на ковер и положила голову на кожаный выступ кресла:
– Больше тебе не нужно ничего говорить?
– Нет. Уйди, Катя.
Она поднялась и вышла. В дверях столовой на нее неожиданно налетела Даша, схватила, стиснула и зашептала, целуя в волосы, в шею, в уши:
– Прости, прости!.. Ты дивная, ты изумительная!.. Я все слышала... Простишь ты меня, простишь ты меня. Катя?.. Катя!..
Екатерина Дмитриевна осторожно высвободилась, подошла к столу, поправила морщину на скатерти и сказала:
– Я исполнила твое приказание, Даша.
– Катя, простишь ты меня когда-нибудь?
– Ты была права, Даша. Так лучше, как вышло.
– Ничего я не была права! Я от злости... Я от злости... А теперь вижу, что тебя никто не смеет осуждать. Пускай мы все страдаем, пускай нам будет больно, но ты – права, я это чувствую, ты права во всем. Прости меня, Катя.
У Даши катились крупные, как горох, слезы. Она стояла позади, на шаг от сестры и говорила громким шепотом:
– Если ты не простишь, – я больше не хочу жить. Я вообще не знаю, как мне теперь жить... А если ты еще будешь со мной такая...
Екатерина Дмитриевна быстро повернулась к ней:
– Какая, Даша? Что ты еще хочешь от меня? Тебе хочется, чтобы все опять стало благополучно и душевно?.. Так я тебе скажу... Я потому лгала и молчала, что только этим и можно было продлить еще немного нашу жизнь с Николаем Ивановичем... А вот теперь – конец. Поняла? Я Николая Ивановича давно не люблю и давно ему неверна. А Николай Иванович любит меня или не любит – не знаю, но он мне не близок. Поняла? Может быть, у него семья другая, или ему, вообще, не нужно никакой женщины, или у него острая неврастения, – не знаю. Поняла? А ты, как зяблик, все голову под мышку прячешь, чтобы не видеть страшных вещей. Я их видела и знала, но жила в этой мерзости, потому что – слабая женщина. Я видела, как тебя эта жизнь тоже затягивает. Я старалась оберечь тебя, запретила Бессонову приезжать к нам... Это было еще до того, как он... Ну, все равно... Теперь всему этому пришел конец...
Екатерина Дмитриевна вдруг подняла голову, прислушиваясь. У Даши со страха похолодела спина. В дверях, боком, из-за портьеры, появлялся Николай Иванович. Руки его были спрятаны за спиной.
– Бессонов? – спросил он, с улыбкой покачивая головой. И продвинулся в столовую.
Екатерина Дмитриевна не ответила. На щеках ее выступили пятна, глаза высохли. Она стиснула рот.
– Ты, кажется, думаешь, Катя, что наш разговор окончен? Напрасно.
Он продолжал улыбаться:
– Даша, оставь нас одних, пожалуйста.
– Нет, я не уйду. – И Даша стала рядом с сестрой.
– Нет, ты уйдешь, если я тебя попрошу.
– Нет, не уйду.
– В таком случае, мне придется удалиться из этого дома.
– Удаляйся, – глядя на него с ненавистью, ответила Даша.
Николай Иванович побагровел, но сейчас же в глазах его мелькнуло прежнее выражение – веселенького сумасшествия.
– Тем лучше, оставайся. Вот в чем дело, Катя... Я сейчас сидел там, где ты меня оставила, и, в сущности говоря, за несколько минут пережил то, что трудно, вообще, переживаемо... Я пришел к выводу, что мне нужно тебя убить... Да, да.
При этих словах Даша быстро прижалась к сестре, обхватив ее обеими руками. У Екатерины Дмитриевны презрительно задрожали губы...
– У тебя истерика... Тебе нужно принять валерьяну, Николай Иванович...
– Нет, Катя, на этот раз – не истерика...
– Тогда делай то, за чем пришел! – крикнула она, оттолкнув Дашу, и подошла к Николаю Ивановичу вплоть. – Ну, делай! В лицо тебе говорю – я тебя не люблю!
Он попятился, положил на скатерть вытащенный из-за спины револьвер, запустил концы пальцев в рот, укусил их, повернулся и пошел к двери. Катя пронзительно глядела ему вслед. Не оборачиваясь, он проговорил:
– Мне больно!.. Мне больно!..
Тогда она кинулась к нему, схватила за плечи, повернула к себе его лицо:
– Врешь!.. Ведь врешь!.. Ведь ты и сейчас врешь!..
Но он замотал головой и ушел. Екатерина Дмитриевна присела у стола:
– Вот, Дашенька, – сцена из третьего акта, с выстрелом. Подумай сама – во что должна превратиться женщина от этой слякоти... Я уеду от него.
– Катюша!.. Господь с тобой!
– Уеду, не хочу так жить. Через пять лет – стану старая, будет уже поздно. Не могу больше так жить... Гадость, гадость!
Она закрыла лицо руками, опустила его в локти на стол. Даша, присев рядом, быстро и осторожно целовала ее в плечо. Екатерина Дмитриевна подняла голову:
– Ты думаешь – мне его не жалко? Мне всегда его жалко. Но ты, вот, подумай, – пойду сейчас к нему, и будет у нас длиннейший разговор, весь насквозь фальшивый... Точно бес какой-то всегда между нами кривит, фальшивит, слова отводит... Все равно, как играть на расстроенном рояле, так и с Николаем Ивановичем разговаривать... Нет, я уеду!.. Ах, Дашенька, если бы ты знала, какая у меня тоска! Всей жизнью, до последнего волоска, хочу любить. Любви хочу такой, чтобы каждым помыслом, всем телом моим, – любить, любить... А такую я себя ненавижу, – брезгую.
К концу вечера Екатерина Дмитриевна все же пошла в кабинет.
Разговор с мужем был долгий, говорили оба тихо и горестно, старались быть честными, не щадили друг друга, и все же у обоих осталось такое чувство, что ничего этим разговором не достигнуто, и не понято, и не спаяно.
Николай Иванович, оставшись один, до рассвета сидел у стола и вздыхал. За эти часы, как впоследствии узнала Катя, он продумал и пересмотрел всю свою жизнь. Результатом было огромное письмо жене, которое кончалось так: «Да, Катя, мы все в нравственном тупике. За последние пять лет у меня не было ни одного сильного чувства, ни одного крупного движения. Даже любовь к тебе и женитьба прошли точно впопыхах. Существование – мелкое и полуистерическое, под непрерывным наркозом. Выходов два – или покончить с собой, или разорвать эту, лежащую на моих мыслях, на чувствах, на моем сознании, душную пелену. Ни того, ни другого сделать я не в состоянии...».
Семейное несчастье произошло так внезапно и домашний мир развалился до того легко и окончательно, что Даша была оглушена, и думать о себе – ей и в голову не приходило; какие уж там девичьи настроения, – чепуха, страшная коза на стене, вроде той, что давным-давно нянька Лукерья показывала им с Катей, – зажигала свечку, складывала руки, и на стене коза ела капусту, шевелила рогами.
Несколько раз на дню Даша подходила к Катиной двери и скреблась пальцем. Катя отвечала:
– Дашенька, если можешь, – оставь меня одну, пожалуйста.
Николай Иванович в эти дни должен был выступать в суде. Он уезжал рано, завтракал и обедал в ресторане, возвращался ночью. Его речь в защиту жены акцизного чиновника Ладникова, Зои Ивановны, зарезавшей в сонном состоянии на Гороховой улице своего любовника, сына петербургского домовладельца, студента Шлиппэ, потрясла судей и весь зал. Дамы рыдали. Обвиняемая, Зоя Ивановна, билась головой о загородку и была оправдана.
Николай Иванович, бледный, с провалившимися глазами, был окружен при выходе из суда толпою женщин, которые бросали цветы, взвизгивали и целовали ему руки. Из суда он проехал домой и объяснялся с Катей с полной душевной размягченностью.
У Екатерины Дмитриевны оказались сложенными чемоданы. Он по чистой совести посоветовал ей поехать на юг Франции и дал на расходы двенадцать тысяч. Сам же он, тоже во время этого разговора, решил передать дела помощнику и поехать в Крым – отдохнуть и собраться с мыслями.
В сущности, было неясно и неопределенно, – разъезжаются ли они на время или навсегда, и кто кого покидает? Эти острые вопросы были старательно заслонены суетой отъезда.
О Даше оба они забыли. Екатерина Дмитриевна спохватилась только в последнюю минуту, когда, одетая в серый дорожный костюм, в изящной шапочке, под вуалькой, похудевшая, грустная и милая, увидела Дашу в прихожей на сундуке. Даша болтала ногой и ела хлеб с мармеладом, потому что сегодня обед заказать забыли.
– Родной мой, Данюша, – говорила Екатерина Дмитриевна, целуя ее через вуальку, – а ты-то как же? Хочешь, поедем со мной?
Но Даша сказала, что останется одна в квартире с Великим Моголом, будет держать экзамены и в конце мая поедет на все лето к отцу.
IX
Даша осталась одна в доме. Большие комнаты казались ей теперь неуютными и вещи в них – лишними. Даже квадратные портреты в гостиной, с отъездом хозяев, перестали пугать и поблекли. Мертвыми складками висели портьеры. На обивке кресел и диванов, на еще не убранных коврах, на обоях выступали с тоскливым однообразием неживые арабески. И хотя Великий Могол каждое утро, молча, как привидение, бродила по комнатам, отряхивая пыль метелкой из петушиных перьев, все же, словно иная, невидимая пыль все гуще покрывала дом.
Теперь, в первый раз среди этого нагромождения лишних и непонятно для чего приобретенных вещей и вещиц, Даше стало казаться, что сестра и зять словно привязывали себя к жизни этими предметами, заполняли ими пустые места, а у самих не было ни силы, ни цепкости, чтобы держаться.
В комнате сестры можно было, как по книге, прочесть все, чем жила Екатерина Дмитриевна. Вот, в углу, – маленький, точеного дерева, мольбертик с начатой картиночкой, – девушка в белом венке и с глазами в поллица. За этот мольбертик Екатерина Дмитриевна уцепилась было, чтобы как-нибудь вынырнуть из бешеной суеты, но, конечно, не удержалась. Вот старинный рабочий столик, в беспорядке набитый начатыми рукоделиями, распоротыми шляпками, пестрыми лоскутками, все не окончено и заброшено, – тоже попытка. Такой же беспорядок в книжном шкафу, – видно, что начали прибирать и бросили. И повсюду брошены, засунуты, наполовину разрезанные книги йоги, популярные лекции по антропософии, стишки, романы. Сколько попыток и бесплодных усилий начать добрую жизнь! На туалетном столе Даша нашла серебряный блокнотик, где было записано: «Рубашек 24, лифчиков 8, лифчиков кружевных 6... Для Ведринских билеты на Дядю Ваню...» И затем, крупным, детским почерком: «Даше купить яблочный торт».
Даша вспомнила – яблочный торт так никогда и не был куплен. Ей до слез стало жалко сестру. Ласковая, добрая, слишком деликатная для этой жизни, она цеплялась за вещи и вещицы, старалась укрепиться, уберечь себя от дробления и разрушения, но нечем и некому было помочь.
Даша вставала рано, садилась за книги и сдавала экзамены, почти все – «отлично». К телефону, без устали звонившему в кабинете, она посылала Великого Могола, которая отвечала неизменно: «Господа уехали, барышня подойти не могут».
Целые вечера Даша играла на рояле. Музыка не возбуждала ее, как прежде, не хотелось чего-то неопределенного, и не замирало мечтательно сердце. Теперь, сидя строго и смирно перед тетрадью нот, озаренная с боков двумя свечами, Даша словно очищала себя торжественными звуками, наполнявшими до последних закоулков весь этот грешный дом.
Иногда среди музыки являлись маленькие враги – непрошеные воспоминания. Даша опускала руки и хмурилась. Тогда в доме становилось так тихо, что было слышно, как потрескивала свеча. Затем Даша шумно вздыхала, и вновь ее руки с силой касались холодных клавиш, а маленькие враги, точно пыль и листья, гонимые ветром, летели из большой комнаты куда-нибудь в темный коридор за шкафы и картонки... Было навек покончено с той Дашей, которая звонила у подъезда Бессонова и говорила беззащитной Кате злые слова. Ополоумевшая девчонка чуть было не натворила бед. Удивительное дело! Будто один свет в окошке – любовные настроения, и любви-то никакой не было, а просто раздраженное всей этой суетой любопытство.
Часов в одиннадцать Даша закрывала рояль, задувала свечи и шла спать, – все это делалось без колебаний, деловито. За это время она решила как можно скорее начать самостоятельную жизнь, – самой зарабатывать, взять Катю к себе, окружить такими заботами, такой любовью, чтобы сестра никогда больше, во всю жизнь, не заплакала от горя.
В конце мая, сдав экзамены, Даша поехала к отцу через Рыбинск по Волге. Вечером, прямо с железной дороги, она села на белый, ярко освещенный среди ночи и темной воды пароход, разобрала в чистенькой каюте вещи, заплела косу, подумала, что самостоятельная жизнь начинается не плохо, и, положив под голову локоть и улыбаясь от счастья, заснула под мерное дрожание машины.
Разбудили ее тяжелые шаги и беготня по палубе. Сквозь жалюзи лился солнечный свет, играя на красном дереве рукомойника жидкими переливами. Ветерок, отдувавший чесучовую штору, пахнул медовыми цветами и полынью. Она приоткрыла жалюзи. Пароход стоял у пустынного берега, где под свежеобвалившейся, в корнях и комьях, невысокой кручей стояли возы с сосновыми ящиками. У воды, расставив худые, с толстыми коленками, ноги, пил коричневый жеребенок. На круче большим красным крестом торчала маячная веха.
Даша соскочила с койки, развернула на полу тэб и, набрав полную губку воды, выжала ее на себя. Стало до того свежо и боязно, что она, смеясь, начала поджимать к животу колени. Потом надела приготовленные с вечера белые чулки, белое платье и белую шапочку, – все это сидело на ней ловко и строго, – и, чувствуя себя независимой, сдержанная, но страшно счастливая, вышла на палубу.
По всему белому пароходу играли жидкие отсветы солнца, на воду больно было смотреть, – река сияла и переливалась. На дальнем берегу, гористом и кудрявом, белела, по пояс в березах, старенькая колокольня.
Когда пароход отчалил и, описав полукруг, побежал вниз, навстречу ему медленно двинулись берега – луговой – пустынный и нагорный – в лесках и пестро-зеленых или каменистых пролысинах. Из-за бугров, точно завалившись, выглядывали кое-где потемневшие соломенные крыши изб. В небе стояли кучевые облака с синеватыми днищами, и от них в небесно-желтоватую бездну реки падали белые тени.
Даша сидела в плетеном кресле, положив ногу на ногу, обхватив колено, и чувствовала, как сияющие изгибы реки, облака и белые их отражения, березовые холмы, луга и струи ветра, то пахнущие болотной травой, то сухостью вспаханной земли, медовой кашкой и полынью, – текут сквозь нее и тихим восторгом ширится сердце.
Какой-то человек медленно подошел, остановился сбоку у перил и, кажется, поглядывал. Даша несколько раз забывала про него, а он все стоял. Тогда она твердо решила не оборачиваться, но у нее был слишком горячий нрав, чтобы спокойно переносить такое разглядыванье. Она покраснела и быстро, гневно обернулась. Перед ней стоял Телегин, держась рукой за столбик, и не решался ни подойти, ни заговорить, ни скрыться. Даша неожиданно засмеялась, – он ей напомнил что-то неопределенно веселое и доброе. Да и весь Иван Ильич, широкий в белом кителе, сильный и застенчивый, точно необходимым завершением появился изо всего этого речного покоя. Она протянула ему руки. Здороваясь, Телегин сказал:
– Я видел, как вы садились на пароход. В сущности, мы ехали с вами в одном вагоне от Петербурга. Но я не решался подойти – вы были очень озабочены... Я вам не мешаю?
– Садитесь, – она пододвинула ему плетеное кресло, – еду к отцу, а вы куда?
– Я-то, в сущности говоря, еще не знаю. Пока – в Кинешму, к родным.
Телегин сел рядом и снял шляпу. Брови его сдвинулись, по лбу пошли морщины. Суженными глазами он глядел на воду, вогнутой, пенящейся дорогой выбегающую из-под парохода. Над ней, как комары, за кормой летели острокрылые мартыны[58]58
...за кормой летели острокрылые мартыны... – Мартын, мартышка – водоплавающая птица из семейства чайковых.
[Закрыть], падали на воду, взлетали с хриплыми, жалобными криками и, далеко отстав, кружились и дрались над плывущей хлебной коркой.
– Приятный день, Дарья Дмитриевна, – сказал Телегин.
– Такой день, Иван Ильич, такой день! Я сижу и думаю: как из ада на волю вырвалась, честное слово. Помните наш разговор на улице?
– Помню до последнего слова, Дарья Дмитриевна.
– После этого такое началось, не дай бог! Я вам как-нибудь расскажу. – Она задумчиво покачала головой. – Вы были единственным человеком, который не сходил с ума в Петербурге, так мне представляется. Поэтому мне с вами приятно. – Она нежно улыбнулась и положила ему руку на рукав. У Ивана Ильича испуганно дрогнули веки, поджались губы. – Я вам очень доверяю, Иван Ильич. Вы очень сильный? Правда?
– Ну какой же я сильный?
– И верный человек. – Даша чувствовала, что все мысли ее – добрые, ясные и любовные, и такие же добрые, верные и сильные мысли были у Ивана Ильича. И особая радость была в том, чтобы говорить – выражать прямо эти светлые волны чувств, подходящие к сердцу. – Мне представляется, Иван Ильич, что если вы любите, то мужественно, кротко, уверенно. А если чего-нибудь захотите, то не отступитесь.
Не отвечая, Иван Ильич медленно полез в карман, вытащил оттуда кусок хлеба и стал бросать птицам. Целая стая белых мартынов с тревожными криками кинулась ловить крошки. Даша и Иван Ильич подошли к борту.
– Вот этому киньте, – сказала Даша, – смотрите, какой голодный.
Телегин далеко в воздух швырнул остаток хлеба. Жирный, головастый мартын скользнул на недвигающихся, распластанных, как ножи, крыльях, налетел и промахнулся, и сейчас же штук десять их понеслось вслед за падающим хлебом до самой воды, теплой пеной бьющей из-под борта. Даша сказала:
– Мне хочется быть, знаете, какой женщиной? Перестать волноваться на свой счет. Жить так, как утром по росе босиком бегать. На будущий год кончу курсы, начну зарабатывать много денег, возьму жить к себе Катю, буду совершенно новым человеком. Увидите, Иван Ильич, какая стану. Тогда перестанете меня презирать.
Во время этих слов Телегин морщился, удерживался и наконец раскрыл рот с крепким, чистым рядом крупных зубов и захохотал так весело, что взмокли ресницы. Даша вспыхнула, оскорбилась, но и у нее запрыгал подбородок, и не хотела, а рассмеялась, так же как и Телегин, в сущности говоря, сама не зная чему.
– Дарья Дмитриевна, – проговорил он наконец, – вы замечательная... я вначале вас боялся до смерти... Но вы прямо замечательная!
– Ну, вот что – идемте завтракать, – сказала Даша сердито.
– С удовольствием.
Иван Ильич велел вынести столик на палубу и, глядя на карточку, озабоченно стал скрести чисто выбритый подбородок.
– Что вы думаете, Дарья Дмитриевна, относительно бутылки легкого белого вина?
– Немного выпью, с удовольствием.
– Шабли или Барзак?[59]59
Шабли или Барзак? – Марки белого французского вина. См. у М.А. Кузмина в стихотворении из цикла «Любовь этого лета» (1906):
Где слог найду, чтоб описать прогулку,Шабли во льду, поджаренную булкуИ вишен спелых сладостный агат?Далек закат, и в море слышен гулкоПлеск тел, чей жар прохладе влаги рад.(Кузмин М.А. Стихотворения. СПб., 1996. С. 59)
[Закрыть]
Даша так же деловито ответила:
– Или то или другое.
– В таком случае – выпьем шипучего.
Мимо плыл холмистый берег с атласно-зелеными полосами пшеницы, зелено-голубыми – ржи и розоватыми – зацветающей гречихи. За поворотом, над глинистым обрывом, на навозе, под шапками соломы, стояли приземистые избы, отсвечивая окошечками. Подальше – десяток крестов деревенского кладбища и шестикрылая, как игрушечная, мельница с проломанным боком. Стайка мальчишек бежала вдоль кручи за пароходом, кидая камнями, не долетавшими даже до воды. Пароход повернул, и на пустынном берегу – низкий кустарник, и коршуны над ним.
Теплый ветерок поддувал под белую скатерть, под платье Даши. Золотистое вино в граненых больших рюмках казалось Божьим даром. Даша сказала, что завидует Ивану Ильичу, – у него есть свое дело, уверенность в жизни, а вот ей еще полтора года корпеть над книгами, и при том такое несчастье, что она – женщина. Телегин, смеясь, ответил:
– А меня ведь с Обуховского-то завода выгнали.
– Что вы говорите!
– В двадцать четыре часа, чтобы духу не было. Иначе зачем бы я на пароходе оказался. Вы разве не слышали, какие у нас дела творились?
– Нет, нет.
– Я-то вот дешево отделался. Да... – Он помолчал, положив локти на скатерть. – Вот, подите же, до чего у нас все делается глупо и бездарно, – на редкость. И, черт знает, какая слава о нас идет, о русских. Обидно и совестно. Подумайте, – талантливый народ, богатейшая страна, а какая видимость? – Видимость: наглая, раскосая, писарская рожа. Вместо жизни – бумага и чернила. Вы не можете себе представить, сколько у нас изводится бумаги и чернил. Как начали отписываться при Петре Великом, так до сих пор не можем остановиться. И ведь оказывается, – кровавая вещь – чернила, представьте себе.
Иван Ильич отодвинул стакан с вином и закурил. Ему, видимо, было неприятно рассказывать все дальнейшее.
– Ну, да что вспоминать. Думать надо, что и у нас когда-нибудь хорошо будет, не хуже, чем у людей.
Весь этот день Даша и Иван Ильич провели на палубе. Постороннему наблюдателю показалось бы, что они говорят чепуху, но это происходило оттого, что они разговаривали шифром. Слова, самые обычные, таинственно и непонятно получали двойной смысл, и когда Даша, указывая глазами на пухленькую барышню, с удивленно-круглыми глазами и с отдувающимся за ее спиной розово-лиловым шарфом, и на сосредоточенно шагающего рядом с ней второго помощника капитана, говорила: «Смотрите, Иван Ильич, у них, кажется, дело идет на лад», – нужно было понимать: «Если бы у нас с вами что-нибудь случилось, – было бы совсем не так». Никто из них не мог бы вспомнить по чистой совести, что он говорил, но Ивану Ильичу казалось, что Даша гораздо умнее, тоньше и наблюдательнее его, Даше казалось, что Иван Ильич добрее ее, лучше, умнее раз в тысячу.
Даша собиралась несколько раз с духом, чтобы рассказать ему о Бессонове, но раздумывала; солнце грело колени, ветер касался щеки, плечей, шеи, словно круглыми и ласковыми пальцами, хлопающий флаг на носу, веревочная решетка борта, серый, блестящий пол – все это вместе с нею и Иваном Ильичом медленно плыло между облаками, мимо невысоких и кротких берегов. Даша думала: «Нет, расскажу ему завтра. Пойдет дождик – тогда расскажу».
Даша, любившая наблюдать и наблюдательная, как все женщины, знала к концу дня, приблизительно, всю подноготную про всех едущих на пароходе. Ивану Ильичу казалось это почти чудом.
Про ректора Петербургского университета, угрюмого человека, в дымчатых очках и крылатке, Даша решила почему-то, что это очень крупный пароходный шулер. И хотя Иван Ильич знал, что это ректор, теперь ему тоже запало подозрение – не шулер ли. Вообще, его представление о действительности пошатнулось за этот день. Он чувствовал не то головокружение, не то сон в яви, и, почти не в силах выдерживать время от времени подступающую волну любви ко всему, что видит и слышит, присматривался – хорошо бы сейчас, например, броситься в воду вон за той стриженой девочкой, если она упадет за борт. Вот бы упала!