Текст книги "Хождение по мукам"
Автор книги: Алексей Толстой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Катюша, я тебя люблю, – шепотом проговорила Даша.
– И я.
– Ты рада, что я у тебя живу?
– Очень.
Даша раздумывала, что бы ей еще сказать Кате доброе. И вдруг внизу увидела Телегина. Он стоял в черном сюртуке, держа в руках шапку и афишу и давно уже, исподлобья, чтобы не заметили, глядел на ложу Смоковниковых. Его загорелое, твердое лицо заметно выделялось среди остальных лиц, либо слишком белых, либо испитых. Волосы его были гораздо светлее, чем Даша их представляла, – как рожь.
Встретясь глазами с Дашей, он сейчас же поклонился, затем отвернулся, но у него упала шапка. Нагибаясь, он толкнул сидевшую в креслах толстую даму, начал извиняться, покосился опять на ложу и, видя, что Даша смеется, покраснел, попятился, наступил на ногу редактору эстетического журнала «Хор муз» и, махнув рукой, пошел к выходу. Даша сказала сестре:
– Катя, это и есть Телегин.
– Вижу, очень милый.
– Поцеловала бы, до чего мил. И, если бы ты знала, до чего он умный человек, Катюша.
– Вот, Даша!..
– Что?
Но сестра промолчала. Даша поняла и тоже приумолкла. У нее опять защемило сердце, – у себя, в улиточьем дому было неблагополучно: на минуту забылась, а заглянула опять туда, – тревожно, темно, душно.
Когда зал погас и занавес поплыл в обе стороны, Даше показалось, что она точно выгнана из дому, – некуда от самой себя укрыться. Она вздохнула и внимательно стала слушать.
Человек с наклеенной бородой продолжал грозиться сжечь рукопись, девушка издевалась над ним, сидя у рояля. И было очевидно, что эту девицу поскорее нужно выдать замуж, чем тянуть еще канитель на три акта. Все это – душевный вывих, не что иное, как глупость.
Даша подняла глаза к плафону зала, – там, среди облаков, летела прекрасная, полуобнаженная женщина, с радостной и ясной улыбкой. «Боже, до чего похожа на меня», – подумала Даша. И сейчас же увидела себя со стороны: сидит существо в ложе, ест шоколад, врет, путает и ждет, чтобы само собою случилось что-то необыкновенное. Но ничего не случится. «И жизни мне нет, покуда не пойду к нему, не услышу его голоса, не почувствую его всего. А остальное – ложь. Просто – нужно быть честной».
С этого вечера Даша не раздумывала более – любит ли Бессонова, или тянется к нему от греховной какой-то размягченности, больного любопытства. Она знала теперь, что пойдет к нему, и боялась этого часа. Одно время она решила было уехать к отцу, в Самару, но подумала, что полторы тысячи верст не спасут от искушения, и махнула рукой.
Ее здоровая девственность негодовала, но что можно было поделать со «вторым человеком», когда ему помогало все на свете. И, наконец, было невыносимо оскорбительно так долго страдать и думать об этом Бессонове, который и знать-то ее не хочет, живет в свое удовольствие где-то около Каменноостровского проспекта, пишет стихи об актрисе с кружевными юбками[42]42
...живет в свое удовольствие где-то около Каменноостровского проспекта, пишет стихи об актрисе с кружевными юбками. – Намек на А.А. Блока, который в 1910—1912 гг. жил в доме 9 по Малой Монетной улице, близ Каменноостровского проспекта (именно этот адрес должен был помнить Толстой, живший тогда в Петербурге). Упоминание «актрисы с кружевными юбками» восходит к знакомству Блока в 1914 г. с оперной певицей Любовью Александровной Андреевой (1879—1969; сценический псевдоним – Дельмас), солисткой Театра музыкальной драмы под руководством И.М. Лапицкого, где в роли Кармен ее и увидел поэт. В марте того же года Блок написал и посвятил певице стихотворный цикл «Кармен».
[Закрыть]. А Даша, вся до последней капельки, наполнена им, вся в нем.
Даша теперь брезговала собой. Нарочно гладко причесывала волосы, закручивая их шишом на затылке, носила старое – гимназическое – платье, привезенное еще из Самары, с тоской, упрямо, зубрила римское право, не выходила к гостям и отказывалась от развлечений. Быть честной оказалось нелегко. Даша просто трусила.
В начале апреля, в прохладный вечер, когда закат уже потух и зеленовато-линялое небо светилось фосфорическим светом, не бросая теней, Даша возвращалась с островов пешком.
Дома она сказала, что идет на курсы, а вместо этого проехала в трамвайчике до Елагина моста и бродила весь вечер по голым аллеям, переходила мостики, глядела на воду, на лиловые сучья, распластанные в оранжевом зареве заката, на лица прохожих, на плывущие за мшистыми стволами огоньки экипажей. Она не думала ни о чем и не торопилась.
Было спокойно на душе, и всю ее, словно до костей, пропитал весенний, солоноватый воздух взморья. Ноги устали, но не хотелось возвращаться домой, в комнату, где столько было передумано душных мыслей.
По широкому проспекту Каменноостровского крупной рысью катили коляски, проносились длинные автомобили, с шутками и смехом двигались кучки гуляющих. Даша свернула в боковую улочку.
Здесь было совсем тихо и пустынно. Зеленело небо над крышами. Из каждого почти дома, из-за опущенных занавесей, раздавалась музыка. Вот разучивают сонату, вот – знакомый, знакомый вальс, а вот в тусклом и красноватом от заката окне мезонина переливаются четыре хрустальных голоса фуги. Словно в тишине этого синеватого вечера пел самый воздух.
И у Даши, насквозь пронизанной звуками, тоже все пело и все тосковало. Казалось, тело стало легким и чистым, без пятнышка.
Даша свернула за угол, прочла на стене дома номер, усмехнулась и, подойдя к парадной двери, где над медной львиной головой была прибита визитная карточка «А. Бессонов», сильно позвонила.
VII
В железные ворота постучали. На каменной тумбе, в тени воротной арки, зашевелился тулуп, поднялась рука со звенящими ключами, шмыгнула по носу. Тулуп двинулся, взвизгнул замок, и тяжелые ворота приоткрылись.
На улицу вышли двое, пряча подбородки в поднятые воротники, – Бессонов и Акундин. Из черной овчины тулупа высунулось подслеповатое личико ночного сторожа, попросило у них на чаек. Бессонов опустил ему в конец рукава двугривенный и повернул направо по пустынной улице. Акундин шел немного сзади, затем догнал его и взял под руку:
– Ну что, Алексей Алексеевич, как вам понравился наш пророк Елисей?
Бессонов сразу остановился:
– Послушайте, но ведь это бред! За воротами, на втором дворе, на черной лестнице, в душной комнате, среди книг, табаку, сидеть и думать... Вы вглядывались в его лицо?.. Без кровинки... Какой-то особенный, красный рот, точно он слова обсасывает губами. Но, подумайте, если осуществить все, о чем он говорил?
– Большая будет потеха на свете, Алексей Алексеевич.
– Нет, это бред!.. На старом диване, в табачном дыму зажигать мировой пожар!.. Что вы мне говорите, – вот льет дождик, так и будет лить до скончания века... Камня вы с места не сдвинете.
Они стояли под фонарем. Бессонов глядел на пропадающие во мгле мелкого дождя зеленоватые точки огней. Редкие прохожие, отражаясь в черном асфальте, спешили по домам, – руки в карманы, носы в воротники. Акундин, в большой серой шляпе, глядел снизу вверх на Бессонова и, усмехаясь, пощипывал бородку:
– В такие иерихонские трубы затрубим[43]43
В такие иерихонские трубы затрубим... — Иерихонские трубы – от названия города Иерихон, одного из древнейших в Палестине, населенного ханаанеями (конец II тыс. до н. э.) и разрушенного вторгшимися в Палестину еврейскими племенами. По библейскому преданию, стены Иерихона пали от звуков труб завоевателей.
[Закрыть], Алексей Алексеевич, не то что стены – все сверху донизу рухнет. У нас ухватка уж больно хороша. Словечко есть. Важно было словечко найти, – Сезам, отворись[44]44
... Сезам, отворись. — Правильно: Сезам, откройся! – Первоначально заклинание в одной из арабских сказок, силою которого открывалась тайная сокровищница. Употребляется с изрядной долей иронии при намерении проникнуть в какую-либо тайну или преодолеть какое-либо препятствие.
[Закрыть]. И в нашем словечке особенный фокус: к чему его ни приставишь, все в ту же минуту гниет и рассыпается. А вы говорите – камня не сдвинем. Например, во имя, скажем, процветания алаунского суглинка[45]45
...во имя... процветания алаунского суглинка... — Алаунский суглинок, алаунское плоскогорье – северная часть среднерусской возвышенности.
[Закрыть] необходимо пойти бить немцев и городишки их жечь. Ура, ребята, за веру, царя и отечество! А вы попробуйте-ка приставить к этому наше словечко. Товарищи, русские, немцы и прочие, – голь, нищета, последние людишки, – довольно вашей кровушки попито, на горбе поезжено, давайте устраивать мировую справедливость. На меньшее вас не зовем. Отныне вы одни люди, остальные паразиты. В чем дело? Какие паразиты? Какая такая мировая справедливость? Алексей Алексеевич, понимаете – какой тут нужен жест, – вроде того, каким было с горы Иисусу Христу земное царство показано[46]46
...понимаете – какой тут нужен жест, – вроде того, каким было с горы Иисусу Христу земное царство показано. — Отсылка к третьему искушению Христа, когда Спасителю, чтобы прельстить его земными благами, были показаны богатство, роскошь и красота земных царств. См. евангельский текст: «Опять берет Его Диавол на весьма высокую гору и показывает Ему все царства мира и славу их» (Мф 4: 8; То же: Лк 4: 5).
[Закрыть]. Повторить необходимо. Объяснить на примере, что такое мировая справедливость в понимании Каширского уезда, села Брюхина, крестьянина Ликсея Иванова Седьмого, работающего с двенадцати лет на кирпичном заводе, за поденную плату пятьдесят пять копеек в сутки, на своих харчах. Пример: дом каменный видите? Видим. В доме сидит кирпичный фабрикант, цепочка поперек живота, видите? Видим. Шкаф у него полный денег, а под окнами городовой ходит, смотрит строго, видите? Видим. Ну, все это по мировой справедливости ваше, товарищи. Поняли? А вы, Алексей Алексеевич, говорите, что мы теоретики. Мы, как первые христиане. Они нищему поклонились, и мы униженному и оскорбленному, лахудре, что и на человека-то не похож, – низкий поклон от пяти материков. У них было словечко, и у нас словечко. У них крестовые походы, и у нас крестовые походы.
Акундин засмеялся, стараясь разглядеть лицо Бессонова, затененное шляпой. Затем, взглянув на часы, заторопился:
– Побрыкаетесь, а придете, придете к нам, Алексей Алексеевич. Такие, как вы, нам вот как нужны... Время близко, последние денечки доживаем... – Он хихикнул, подавив в себе возбуждение, крепко, отрывисто стиснул Бессонову руку и свернул за угол. И долго еще было слышно, как уверенно постукивали его каблуки по тротуару. Бессонов крикнул извозчика. Где-то в дождевой мгле зачмокали губами, затарахтел экипаж. У фонаря остановилась женщина и тоже стала глядеть на пропадающие огоньки. Потом проговорила, едва ворочая языком:
– Никогда не прощу.
Бессонов, вздрогнув, взглянул. Лицо ее все смеялось, морщинистое и пьяное. Подъехал извозчик – высокий мужик на маленькой лошадке, сказал тонким голосом: «Тпру». Садясь в сырую пролетку, Бессонов вспомнил, что предстоит еще одно свидание с женщиной. Очевидно, будет глупо и пошло, – тем лучше. Он сказал адрес, поднял воротник, и поплыли навстречу смутные очертания домов, расплывающиеся светы из окон, облачка желтоватого тумана над каждым фонарем.
Остановившись у ресторана, извозчик сказал особым, только для господ, разбитным голосом:
– Вас четвертого сюда ныне привожу. Пища здесь, что ли, хороша? Один все погонял, целковый, говорит, подарю, поезжай скорей, сукин сын. А лошадешка у меня совсем не способная.
Бессонов, не глядя сколько, сунул ему мелочь и взбежал по широкой лестнице ресторана. Швейцар сказал, снимая с него шубу:
– Алексей Алексеевич, вас дожидают.
– Кто?
– Особа женского пола, нам не известная.
Бессонов, высоко подняв голову и глядя перед собой холодными глазами, прошел в дальний угол низкого и сейчас наполненного народом ресторанного зала, к своему обычному столику. Метрдотель, Лоскуткин, благородный старик, сообщил, наклонившись над скатертью, что сегодня – необыкновенное баранье седло. Бессонов сказал:
– Есть не хочу. Дадите белого вина. Моего.
Он сидел строго и прямо, положив руки на скатерть. В этот час, в этом месте, как обычно, нашло на него привычное состояние мрачного вдохновения. Все впечатления дня словно сцепились в стройную и осмысленную форму, и в нем, в глубине, волнуемой завыванием румынских скрипок, запахами женских духов, духотой людного зала, возникла тень этой, вошедшей извне, формы, и эта тень была – вдохновение. Он чувствовал, что будто слепым, каким-то внутренним осязанием постигает таинственный смысл вещей и слов, – смеющегося лица в слезах у фонаря, и музыки, упоенной похотью в эту черную ночь, и бредовой фантазии публициста-социолога, к которому его привел сегодня Акундин, и всех этих странных сравнений, примерчиков и подхихикиваний, на углу, у фонаря.
Бессонов поднимал стакан и пил вино, не разжимая зубов. Сердце медленно билось. Было невыразимо приятно чувствовать всего себя, пронизанного звуками и голосами.
Напротив, у столика под зеркалом, ужинали Сапожков, Антошка Арнольдов, вертлявый человек с трагическими глазами и Елизавета Киевна. Она вчера написала Бессонову длинное письмо, назначив здесь свидание, и сейчас сидела красная и взволнованная. На ней было платье из полосатой материи, черной с желтым, и такой же бант в волосах[47]47
На ней было платье из полосатой материи, черной с желтым, и такой же бант в волосах. — В одежду из ярких полосатых тканей, как правило, одевались футуристы. Так, например, полосатую кофту, черную с желтым, носил В.В. Маяковский. История ее появления описана у Б.К. Лившица: «Решив, что его наряд уже примелькался, он потащил меня по мануфактурным магазинам, в которых изумленные приказчики вываливали на прилавок все самое яркое из лежавшего на полках. Маяковского ничто не удовлетворяло. После долгих поисков он набрел у Цинделя на черно-желтую полосатую ткань неизвестного назначения и на ней остановил свой выбор» (Лившиц Б.К. Полутораглазый стрелец. Л., 1989. С. 425).
[Закрыть]. Когда вошел Бессонов, ей стало душно.
– Будьте осторожны, – прошептал ей Арнольдов и, усмехаясь, показал сразу все свои гнилые и золотые зубы, – он бросил актрису, сейчас без женщины и опасен, как тигр.
Елизавета Киевна засмеялась, тряхнула полосатым бантом и пошла между столиками к Бессонову. На нее оглядывались, усмехаясь, давали дорогу.
За последнее время жизнь Елизаветы Киевны складывалась совсем уныло, – день за днем, без дела, без надежды на лучшее, – словом – тоска. Телегин явно невзлюбил ее, обращался вежливо, но разговоров и встреч наедине избегал. Она же с отчаянием чувствовала, что он-то именно ей и нужен. Когда в прихожей раздавался его голос, Елизавета Киевна поднимала голову от книги и глядела на дверь. Он шел по коридору, как всегда, на цыпочках. Она ждала, сердце останавливалось, дверь расплывалась в глазах, но он опять проходил мимо. Хоть бы постучал, попросил спичек. В конце концов, все это было безумно оскорбительно.
На днях, назло Жирову, с кошачьей осторожностью ругавшему все на свете, она купила книгу Бессонова, разрезала ее щипцами для волос, прочла несколько раз подряд, залила кофеем, смяла в постели и, наконец, за обедом объявила, что он гений... Телегинские жильцы возмутились. Сапожков назвал Бессонова грибком на разлагающемся теле буржуазии. У Жирова вздулась на лбу жила. Художник Валет швырнул вилку. Один Телегин остался безучастным. Тогда у нее произошел так называемый «момент самопровокации», она захохотала, ушла к себе, написала Бессонову восторженное, нелепое письмо, с требованием свидания, вернулась в столовую и молча бросила письмо на стол. Жильцы прочли его вслух и долго совещались. Телегин сказал:
– Очень смело написано.
Тогда Елизавета Киевна отдала письмо кухарке, чтобы немедленно бросить в ящик, и почувствовала, что летит в пропасть.
Сейчас, подойдя к Бессонову, Елизавета Киевна проговорила бойко:
– Я вам писала. Вы пришли. Спасибо.
И сейчас же села напротив него, боком к столу, – нога на ногу, локоть на скатерть, – подперла подбородок и стала глядеть на Алексея Алексеевича нарисованными глазами. Он молчал. Лоскуткин подал второй стакан и сам налил вина Елизавете Киевне. Она сказала:
– Вы спросите, конечно, зачем я вас хотела видеть?
– Нет, этого я спрашивать не стану. Пейте вино.
– Вы правы, мне нечего рассказывать. Вы живете, Бессонов, а я нет. Мне просто скучно.
– Чем вы занимаетесь?
– Мне предлагали войти в партию для совершения террористических актов, но я ненавижу дисциплину. Стать кокоткой – не хочу, – брезглива. Что можно сейчас делать, когда все гнилое, все гниет. Ничего я не делаю. Вам странно? Противно? Так вот, я спрашиваю – куда мне деться?
– Я думаю, что таким людям, как вы, нужно подождать немного, – ответил Бессонов, поднимая стакан на свет, – скоро, скоро будет время, когда тысячи таких же окаменевших химер оживут и слетятся делить добычу[48]48
...когда тысячи таких же окаменевших химер оживут и слетятся делить добычу. — Химера – в древнегреческой мифологии изрыгающее пламя чудовище с головой льва, козьим туловищем и хвостом дракона. То же название носят скульптурные изображения фантастических чудовищ, олицетворяющих пороки, в убранстве средневековых готических храмов (наиболее известны химеры Собора Парижской Богоматери). В данном контексте слово «химера» наделено дополнительным смыслом, связанным с его другим значением: пустая мечта, игра фантазии, плод воображения.
[Закрыть]. У вас глаза химеры. – И он медленно вытянул вино сквозь зубы.
Елизавета Киевна не совсем поняла, о чем он говорит, но от удовольствия покраснела. Бессонов же почувствовал в ней хорошего слушателя, к тому же сам собою подвернулся «стиль», и он разрешил себе наслаждение поколдовать – напустить на эту замеревшую от внимания женщину черного дыма фантазии. Он заговорил о том, что на Россию опускается ночь для совершения страшного возмездия[49]49
Он заговорил о том, что на Россию опускается ночь для совершения страшного возмездия. — В приведенных строках сказались мотивы и образы незавершенной поэмы А.А. Блока «Возмездие» (1910—1921):
Век девятнадцатый, железный // Воистину жестокий век!Тобою в мрак ночной, беззвездный // Беспечный брошен человек!В ночь умозрительных понятий // Матерьялистских малых дел,Бессильных жалоб и проклятий // Бескровных душ и слабых тел!(...)Двадцатый век... еще бездомней // Еще страшнее жизни мгла(Еще чернее и огромней // Тень Люциферова крыла).Пожары дымные заката // (Пророчества о нашем дне),Кометы грозной и хвостатой // Ужасный призрак в вышине,Безжалостный конец Мессины // (Стихийных сил не превозмочь),И неустанный рев машины // Кующей гибель день и ночь,Сознанье страшное обмана // Всех прежних малых дум и вер,И первый взлет аэроплана // В пустыню неизвестных сфер...И отвращение от жизни // И к ней безумная любовь,И страсть и ненависть к отчизне... // И черная, земная кровьСулит нам, раздувая вены // Все разрушая рубежи,Неслыханные перемены // Невиданные мятежи.(Блок (1). Т. 5. С. 24–25) Написанная часть поэмы публиковалась Блоком с 1914 г. – сначала отдельными фрагментами в газетах и альманахах, затем главами. Пролог и первая глава были напечатаны в 1917 г. в журнале «Русская мысль» (№ 1). Вступление во вторую главу – в сборнике «Скрижаль» (Пг., 1918), что не могло не привлечь внимания Толстого, так как там же была опубликована повесть писателя «День Петра». Анализируя интерпретацию идеи возмездия у Блока, современники сопоставляли поэта с Данте. Так, Н.М. Минский писал: «...по середине жизненной дороги, в тридцать пять лет, Блок, как и Данте, очутился в “темном лесу”, у входа в ад, но не вымышленный, а действительный, в ад русской Революции. И это поразительно, Блок вступает в ад с тем же чувством, как Данте, – с сознанием необходимости и справедливости совершающейся мести» (От Данте к Блоку // Современные записки. 1921. № 7. С. 206).
[Закрыть]. Он чувствует это по тайным и зловещим знакам. На заборах и стенах домов, в виде торговых реклам, появились изображения дьявола. Вчера, например, был расклеен от фирмы «Космос» огромный плакат: по бесконечной лестнице, вниз, на автомобильной шине летит хохочущий дьявол, огненно-красный, как кровь. В Денежном переулке на заборе он видел афишу – из облака рука указывает пальцем вниз на странную надпись: «В самом ближайшем времени».
– Вы понимаете, что это обозначает?.. Скоро будет большой простор для вас, Елизавета Киевна.
Разговаривая, он подливал вино в стаканы. Елизавета Киевна глядела в ледяные его глаза, на женственный рот, на поднятые тонкие брови и на то, как слегка дрожали его пальцы, державшие стакан, и как он пил, – жаждая, медленно. Голова ее упоительно кружилась. Издали Сапожков начал делать ей знаки. Внезапно Бессонов оборвал, обернулся и спросил, нахмурясь:
– Кто эти люди?
– Это – мои друзья.
– Мне не нравятся их знаки.
Тогда Елизавета Киевна проговорила, не думая:
– Пойдемте в другое место, хотите?
Бессонов взглянул на нее пристально. Глаза ее слегка косили, рот слабо усмехался, на висках выступили маленькие капельки пота. И вдруг он почувствовал жадность к этой здоровой, близорукой девушке, взял ее большую и горячую руку, лежащую на столе, и сказал:
– Или уходите сейчас же... Или молчите... Едем. Так нужно...
Елизавета Киевна только вздохнула коротко, щеки ее побледнели. Она не чувствовала, как поднялась, как взяла Бессонова под руку, как в швейцарской надели на нее пальто. И когда они садились на извозчика, даже ветер не охладил ее пылающей кожи. Пролетка тарахтела по камням. Бессонов, опираясь о трость обеими руками и положив на них подбородок, говорил:
– Вы сказали, что я живу. Я жил. Мне 38 лет, но жизнь окончена. Меня не обманывает больше любовь. Что может быть грустнее, когда увидишь вдруг, что рыцарский конь – деревянная лошадка. И вот еще много, много времени нужно тащиться по этой жизни, как труп...
Он обернулся, верхняя губа его приподнялась с усмешкой.
– Видно, и мне, вместе с вами, нужно подождать, когда затрубят иерихонские трубы. Хорошо, если бы на этом кладбище вдруг раздалось тра-та-та! И – зарево по всему небу...
Они подъехали к загородной гостинице. Заспанный половой повел их по длинному коридору в единственный, оставшийся незанятым, номер. Это была низкая комната, с красными обоями, в трещинах и пятнах. У стены, под выцветшим балдахином, стояла большая кровать, в ногах ее – жестяной рукомойник. Пахло непроветренной сыростью и табачным перегаром. Пыльная лампочка тускло горела под потолком. Елизавета Киевна, стоя в дверях, спросила чуть слышно:
– Зачем вы привезли меня сюда?
– Нет, нет, здесь нам будет хорошо, – поспешно ответил Бессонов.
Он снял с нее пальто и шляпу и положил на сломанное креслице. Половой принес бутылку шампанского, мелких яблочек и кисть винограда с пробковыми опилками, заглянул в рукомойник и скрылся все так же хмуро.
Елизавета Киевна отогнула штору на окне, – там, среди мокрого пустыря, горел газовый фонарь и ехали огромные бочки, с согнувшимися под рогожами людьми на козлах. Она усмехнулась, подошла к зеркалу и стала поправлять себе волосы какими-то новыми, незнакомыми самой себе движениями. «Завтра опомнюсь, – сойду с ума», – подумала она спокойно и расправила полосатый бант. Бессонов спросил:
– Вина хотите?
– Да, хочу.
Она села на диван, он опустился у ее ног на коврик и проговорил, словно в раздумье:
– У вас странные глаза: дикие и кроткие. Русские глаза. Вы любите меня?
Тогда она опять растерялась, но сейчас же подумала: «Нет. Это и есть безумие». Взяла из его рук стакан, полный вина, и выпила; и сейчас же голова медленно закружилась, словно опрокидываясь.
– Я вас боюсь и, должно быть, возненавижу, – сказала Елизавета Киевна, с усмешкой прислушиваясь, как словно издалека звучат ее и не ее слова, – не смейте так смотреть на меня, слышите?
– Вы странная девушка.
– Бессонов, слушайте, вы очень опасный человек. Я ведь из раскольничьей семьи, я в дьявола верю... Ах, боже мой, не смотрите же так на меня. Я знаю, зачем я вам понадобилась... Я вас боюсь, честное слово...
Она громко засмеялась, все тело ее задрожало от смеха, и в руках расплескалось вино из стакана. Бессонов опустил ей в колени лицо.
– Любите меня... Умоляю, любите меня, – проговорил он отчаянным голосом, словно в ней было сейчас все его спасение. – Мне тяжело... Мне страшно... Мне страшно одному... Любите, любите меня...
Елизавета Киевна положила руку ему на голову, закрыла глаза.
Он говорил, что каждую ночь находит на него ужас смерти. Он должен чувствовать около себя близко, рядом, живого человека, который бы жалел его, согревал, отдавал бы ему себя. Это наказание, муки... «Да, да, знаю. Но я весь окоченел. Сердце остановилось. Согрейте меня. Мне так мало нужно. Сжальтесь, я погибаю. Не оставляйте меня одного. Милая, милая девушка...»
Елизавета Киевна молчала, испуганная и взволнованная. Бессонов целовал ее ладони все более долгими поцелуями. Стал целовать большие и сильные ее ноги. Она крепче зажмурилась, показалось, что остановилось сердце, – так было стыдно.
И вдруг ее всю словно обвеял огонек, побежал по телу тревогой и радостью. Бессонов стал казаться милым, как ребенок, несчастный и невинный. Она приподняла его голову и крепко, жадно поцеловала в губы. После этого, уже без стыда, поспешно разделась и легла в постель.
Когда Бессонов заснул, положив голову на ее голое плечо, Елизавета Киевна еще долго вглядывалась близорукими глазами в его желтовато-бледное лицо, все в усталых морщинках, – на висках, под веками, у сжатого рта: чужое, не любимое, но теперь навек родное лицо.
Глядеть на спящего было так тяжело, что Елизавета Киевна заплакала.
Ей казалось, что Бессонов проснется, увидит ее в постели, толстую, некрасивую, с распухшими глазами, и постарается поскорее отвязаться; что никогда никто не сможет ее полюбить и все будут уверены, будто она развратная, глупая и пошлая женщина, и она нарочно станет делать все, чтобы так думали; что она любит одного человека, а сошлась с другим, и так всегда ее жизнь будет полна мути, мусора, отчаянных оскорблений. Елизавета Киевна осторожно всхлипывала и вытирала глаза углом простыни. И так, незаметно, в слезах, забылась сном.
Бессонов глубоко втянул носом воздух, повернулся на спину и открыл глаза. Ни с чем не сравнимой кабацкой тоской гудело все тело. Было противно подумать, что нужно начинать заново день. Он долго рассматривал металлический шарик кровати, затем решился и поглядел налево. Рядом, тоже на спине, лежала женщина, лицо ее было прикрыто голым локтем.
«Кто такая?» Он напряг мутную память, но ничего не вспомнил, осторожно вытащил из-под подушки портсигар и закурил. «Вот так черт! Забыл, забыл. Фу, как неудобно!»
– Вы, кажется, проснулись, – проговорил он вкрадчивым голосом, – доброе утро. – Она промолчала, не отнимая локтя. – Вчера мы были чужими, а сегодня связаны таинственными узами этой ночи. – Он поморщился; все это выходило пошловато. И, главное, неизвестно, что она сейчас начнет делать – каяться, плакать, или охватит ее прилив родственных чувств? Он осторожно коснулся ее локтя. Она отодвинулась. Кажется, ее звали Валентина. Он сказал грустно:
– Валентина, вы сердитесь на меня?
Тогда она села в подушках и, придерживая на груди падающую рубашку, стала глядеть на него выпуклыми, близорукими глазами. Веки ее припухли, полный рот кривился в усмешку. Он сейчас же все вспомнил и почувствовал братскую нежность.
– Меня зовут не Валентина, а Елизавета Киевна, – сказала она. – Я вас ненавижу. Слезьте с постели.
Бессонов сейчас же вылез из-под одеяла и за пологом кровати, около вонючего рукомойника, оделся кое-как, затем поднял штору и загасил электричество.
– Есть минуты, которых не забывают, – пробормотал он. Елизавета Киевна продолжала следить за ним темными глазами. Когда он присел было с папироской на диван, она проговорила медленно:
– Приеду домой – отравлюсь.
– Я не понимаю вашего настроения, Елизавета Киевна.
– Ну и не понимайте. Убирайтесь из комнаты, я хочу одеваться.
Бессонов вышел в коридор, где пахло угаром и сильно сквозило. Ждать пришлось долго. Он сидел на подоконнике и курил; потом пошел в самый конец коридора, где из маленькой кухоньки слышались негромкие голоса полового и двух горничных, – они пили чай, и половой говорил:
– Заладила про свою деревню. Тоже Рассея! Много ты понимаешь. Походи ночью по номерам – вот тебе и Рассея. Все сволочи! Сволочи и охальники.
– Выражайтесь поаккуратнее, Кузьма Иваныч.
– Если я при этих номерах восемнадцать лет состою – значит, могу выражаться.
Бессонов вернулся обратно. Дверь в его номер была отворена, комната пуста. На полу валялась его шляпа.
«Ну что же, тем лучше», – подумал он и, зевнув, потянулся, расправляя кости.
Так начался новый день. Он отличался от вчерашнего тем, что часам к десяти утра сильный ветер разорвал дождевые облака, погнал их на север и там свалил в огромные, побелевшие груды. Мокрый город был залит свежими потоками солнечного света. В нем корчились, жарились, валились без чувств студенистые чудовища, неуловимые глазу, – насморки, кашли, дурные хвори, меланхолические палочки чахотки и даже полумистические микробы черной неврастении забивались за занавеси, в полумрак комнат и сырых подвалов. По улицам продувал теплый ветерок. В домах протирали стекла, открывали окна. Дворники в пестрых рубахах чистили и поливали мостовые. На Невском порочные девочки, с зелеными личиками, предлагали прохожим букетики подснежников, пахнущих дешевым одеколоном. В магазинах спешно убирали все зимнее, и, как первые цветы, появлялись за витринами весенние шляпки, легкие материи, книги игривого содержания, веселенькие галстучки.
Трехчасовые газеты вышли все с заголовками: «Да здравствует Русская Весна». И несколько опубликованных стишков были весьма двусмысленны. Словом, цензуре натянули нос.
И, наконец, по городу, под свист и улюлюканье толпы мальчишек, прошлись футуристы от группы «Центральной станции»[50]50
И, наконец, по городу, под свист и улюлюканье толпы мальчишек, прошлись футуристы от группы «Центральной станции». – Здесь нашли отражение реальные, связанные с футуристами, события, а именно их публичные прогулки в футуристическом гриме, изобретенном лидером лучистое художником М.Ф. Ларионовым. Так, в Москве 14 сентября 1913 г. Ларионов и два его товарища, с раскрашенными лицами, приехали в автомобиле на Кузнецкий мост, а затем, в сопровождении многочисленных зрителей, отправились в кофейню Филиппова. 10 апреля 1914 г. И.М. Зданевич выступил с докладом на эту тему в Петербурге в кабаре «Бродячая собака». См. подробно об этом: Демиденко Ю. «Надену я желтую блузу» // Хармсиздат представляет: Авангардное поведение: Сб. материалов науч. конф. Хармс-фестиваля 4 в Санкт-Петербурге. СПб., 1998. С. 65–76.
[Закрыть]. Их было трое: Жиров, художник Валет и никому тогда еще не известный Аркадий Семисветов, огромного роста парень, с лошадиным лицом и жилистыми руками[51]51
...Аркадий Семисветов, огромного роста парень, с лошадиным лицом и жилистыми руками. — Образ поэта-футуриста Семисветова, в котором легко угадывается В.В. Маяковский, впервые появился в творчестве Толстого в рассказе «Между небом и землей»: «...между столиками пролезал высокий, костлявый молодой человек с лошадиной челюстью. Одет он был в спортивный светлошоколадный костюм, щурил глаз от дымившей сигары и, не вынимая рук из карманов, небрежно кланялся направо и налево. Это был знаменитый футурист Семисветов. Дойдя до дамы в розовой шляпке, он шлепнулся рядом с нею на стул, вытащил из кармана огромную руку, поздоровался и громко проговорил, показывая зубы: – Сегодня я читаю в кафе поэму. Вещица гениальная, вы должны быть» (Наст. изд. С. 271). В романе «Хождение по мукам» портрет Семисветова как бы соткан из строк произведений Маяковского: стихотворения «Хорошее отношение к лошадям» (1918; «Лошадь, не надо // Лошадь, слушайте – // чего вы думаете, что вы их плоше? // Деточка // все мы немножко лошади // каждый из нас по-своему лошадь» (Маяковский. Т. 1. С. 175)) и поэмы «Облако в штанах» (1914—1915; «Меня сейчас узнать не могли бы: // жилистая громадина // стонет, // корчится» (Там же. С. 230)). Другим источником сравнения Маяковского с лошадью могло быть прозвище «декольтированная лошадь», данное поэту еще до революции В.Ф. Ходасевичем: «Представьте себе лошадь, изображающую старую англичанку. В дамской шляпке, с цветами и перьями, в розовом платье с короткими рукавами и розовым рюшем вокруг гигантского вороного декольте, она ходит на задних ногах, нелепо вытягивая бесконечную шею и скаля желтые зубы. Такую лошадь я видел в цирке осенью 1912 года. Вероятно, я вскоре забыл бы ее, если бы несколько дней спустя, придя в Общество свободной эстетики, не увидел там огромного юношу с лошадиными челюстями, в черной рубахе, расстегнутой чуть ли не до пояса и обнажавшей гигантское лошадиное декольте. Каюсь: прозвище “декольтированная лошадь” надолго с того вечера утвердилось за юношей... А юноша этот был Владимир Маяковский» (Цит. по: Ходасевич В.Ф. Некрополь: Воспоминания; Литература и власть; Письма Б.А. Садовскому. М., 1996. С. 219).
[Закрыть].
Футуристы были одеты в короткие, без поясов, кофты из оранжевого бархата с черными зигзагами и в цилиндры. У каждого был монокль, и на щеке нарисованы – рыба, стрела и буква «Р». Часам к пяти пристав Литейной части задержал их и на извозчике повез в участок для выяснения личности.
Весь город был на улицах. По Морской, по набережным и Каменноостровскому двигались сверкающие экипажи и потоки людей. Многим, очень многим казалось, что сегодня должно случиться что-то радостное и необыкновенное: – либо в Зимнем дворце подпишут какой-нибудь манифест, либо взорвут Совет министров бомбой, либо, вообще, где-нибудь «начнется».
Но опустились синие сумерки на город, зажглись огни вдоль каналов и улиц, отразились зыбкими иглами в черной воде, и с мостов Невы был виден за трубами судостроительных заводов огромный закат, дымный и облачный. И ничего не случилось. Блеснула в последний раз игла на Петропавловской крепости, и день кончился.
Бессонов много и хорошо работал в этот день. Освеженный после завтрака сном, он долго читал Гете[52]52
Освеженный после завтрака сном, он долго читал Гете... — В России на рубеже ХIХ—ХХ вв. особый интерес к творчеству Гете проявляли символисты и близкие к ним представители религиозно-философских течений. Андрей Белый, Вяч. И. Иванов, Эллис (Л.Л. Кобылинский) рассматривали немецкого поэта как предвестника и вдохновителя всей современной эстетики. Статьи, посвященные Гете, регулярно печатались в «Весах», затем в журнале «Труды и дни», где в 1913—1914 гг. существовал специальный раздел «Гетеана». Неизменный интерес к творчеству Гете испытывал и А.А. Блок. В «Краткой автобиографии» (1907), перечисляя оказавших на него влияние классиков мировой и отечественной литературы, он назвал имя великого немецкого поэта (Блок (2). Т. 7. С. 432). В начале 1910-х годов развитию интереса Блока к Гете способствовало его сближение с русскими символистами, плодотворно осваивавшими поэтическое и теоретическое наследие выдающегося представителя немецкой культуры, в частности с основателем книгоиздательства «Мусагет» Э.К. Метнером, чей дом в Москве был центром гетеанства в России. Т.Н. Фоминых высказала предположение, что Бессонов в романе читает драму Гете «Гец фон Берлихинген» (1771), в основу которой положена «судьба известного своим демократизмом благородного рыцаря, нарушившего присягу императору и заключившего союз с восставшими крестьянами (действие драмы разворачивается в период Крестьянской войны 1525 г. в Германии. – Г.В.) сроком на месяц с тем, чтобы придать их беспорядочным выступлениям характер организованной борьбы “за права и вольности”». Исследователь исходит из близости образов Алексея Алексеевича Бессонова и главного героя драмы Гете: «Бессонов мало похож на народного печальника XVI века, и тем не менее основания для их сближения есть. Как и Гец, он – апологет анархии, гибнущий при непосредственном соприкосновении с ней (...) Бессонов – разрушитель, поэтому он и располагал к себе анархически настроенных элементов, так же как давал повод, чтобы мятежники обратились за помощью именно к нему, герой Гете» (Фоминых. С. 82).
[Закрыть], и, как всегда, чтение возбудило его и взволновало.
Он ходил по комнате, вдоль книжных шкафов, курил и думал вслух; время от времени подсаживался к письменному столу и записывал слова и строки; чтобы сильнее возбудить себя, приказал подать черного кофе, и старушка нянька, жившая всегда при его небольшой, холостой квартире, принесла на подносе фарфоровый, дымящийся моккой кофейник.
Бессонов писал о том, что опускается ночь на Россию, раздвигается занавес трагедии, и народ-богоносец чудесно, как в «Страшной мести» казак, превращается в богоборца, надевает страшную личину. Готовится всенародное совершение черной обедни. Бездна раскрыта. Спасения нет. Примем грех.
Закрывая глаза, он представлял пустынные поля, кресты на курганах, разметанные ветром кровли и вдалеке, за холмами, зарева пожарищ. Обхватив обеими руками голову, он думал, что любит именно такою эту страну, которую знал только по книгам и картинам. Лоб его покрывался глубокими морщинами, сердце было полно ужаса предчувствий. Потом, держа в пальцах дымящуюся папиросу, он исписывал крупным почерком хрустящие четвертушки тонкой бумаги.
В сумерки, не зажигая огня, Бессонов прилег на диван, весь еще взволнованный, с горячей головой и влажными руками. На этом кончался его рабочий день.
Понемногу сердце билось ровнее и спокойнее. Теперь надо было подумать, как провести этот вечер и ночь. Брр! Никто не звонил по телефону и не приходил в гости. Придется одному справляться с бесом уныния. Наверху, где жила английская семья, играли на рояле, и от этой музыки поднимались смутные и невозможные желания.
Вдруг в тишине дома раздался звонок с парадного. Нянька прошлепала туфлями. Сильный женский голос проговорил:
– Я хочу его видеть.
Затем легкие, стремительные шаги замерли у двери. Бессонов, не шевелясь, усмехнулся! Без стука распахнулась дверь, и в комнату вошла, освещенная сзади, из прихожей, стройная, высокая девушка, в большой шляпе, с дыбом стоящими ромашками.
Ничего не различая со света, она остановилась посреди комнаты; когда же Бессонов молча поднялся с дивана, – попятилась было, но упрямо тряхнула головой и проговорила тем же высоким, заносчивым голосом:
– Я пришла к вам по очень важному делу.
Бессонов подошел к столу и повернул выключатель. Между книг и рукописей засветился синий абажур, наполнивший всю комнату спокойным полусветом.
– Чем могу быть полезен? – спросил Алексей Алексеевич; показал вошедшей на стул, сам спокойно опустился в рабочее кресло и положил слабые руки на подлокотники. Лицо его было прозрачно-бледное с синевой под веками. Он не спеша поднял глаза на гостью и вздрогнул, пальцы его затрепетали.
– Дарья Дмитриевна! – проговорил он тихо. – Я вас не узнал в первую минуту.
Даша села на стул решительно, так же, как и вошла, сложила на коленях руки в лайковых перчатках и сердито насупилась.
– Дарья Дмитриевна, я счастлив, что вы посетили меня. Это большой, большой подарок.
Не слушая его, Даша сказала:
– Вы, пожалуйста, не подумайте, что я ваша поклонница. Некоторые ваши стихи мне нравятся, другие не нравятся, – не понимаю их, просто не люблю. Я пришла вовсе не затем, чтобы разговаривать о стихах... Я пришла потому, что вы меня измучили...
Она низко нагнула голову, и Бессонов увидел, что у нее покраснела шея и руки, между перчатками и рукавами черного платья. Он молчал, не шевелился.
– Вам до меня, конечно, нет никакого дела. И я бы тоже очень хотела, чтобы мне было все равно. Но, вот видите, приходится испытывать очень неприятные минуты...
Она быстро подняла голову и строгими, ясными глазами взглянула ему в глаза. Бессонов медленно опустил ресницы.
– Я не могу себя побороть, понимаете? Вы вошли в меня, как болезнь. Я постоянно ловлю себя на том, что думаю о вас. Это, наконец, выше моих сил. Лучше было прийти и прямо сказать, чем эта духота. Сегодня – решилась. Вот, видите, я вам объяснилась в любви...
Губы ее дрогнули. Она поспешно отвернулась и стала смотреть на стену, где, освещенная снизу, усмехалась стиснутым ртом и закрытыми веками любимая в то время всеми поэтами маска Петра Первого[53]53
...усмехалась стиснутым ртом и закрытыми веками любимая в то время всеми поэтами маска Петра Первого. – Речь идет о гипсовой копии посмертной маски Петра I, выполненной итальянским скульптором Карло Бартоломео Растрелли (1675—1744). Большое количество копий было изготовлено в 1872 г. в связи с 200-летним юбилеем первого русского императора, и они действительно пользовались особой популярностью в среде поэтов и писателей. Одна из таких копий принадлежала А.Н. Толстому (ныне хранится в Музее-квартире писателя в Москве).
[Закрыть]. Наверху, в семействе английского пастора, четыре голоса фуги пели: «Умрем». «Нет, мы улетим». «В хрустальное небо». «В вечную, вечную, вечную радость».
– Если вы станете уверять, что испытываете тоже ко мне какие-то чувства – я уйду сию минуту, – торопливо и горячо проговорила Даша. – Вы меня даже не можете уважать – это ясно. Так не поступают женщины. Но я ничего не хочу и не прошу от вас. Мне нужно было только сказать, что я вас любила мучительно и очень сильно... Я разрушилась вся от этого чувства... У меня даже гордости нет...