Текст книги "О душах живых и мертвых"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Зато Лермонтов, пройдя несколько шагов, наконец услышал разговор о «Мертвых душах». На уединенной скамье сидел Константин Аксаков и что-то говорил своему внимательному собеседнику, принадлежавшему к университетской молодежи.
– Пойми, Самарин, – услышал поэт, подойдя ближе, – «Мертвые души» – это, клянусь, «Илиада» нашего времени. И сам Гоголь – Гомер…
Самарии повел было глазом, услышав такую неожиданную мысль, но Константин Аксаков положил ему на плечо богатырскую руку.
– Да! Гомер! Но слепцы этого не видят и глухорожденные не слышат. Ты пойми, – продолжал он, – в то время как на Западе литература, падая из века в век, унизилась до жалкого романа и ничтожной повести, у нас на Руси Гоголь возрождает величие древнего эпоса! Дай срок, клянусь, я напишу об этом статью… Мир узнает и поклонится русскому Гомеру.
Юный оратор был совершенно трезв, несмотря на именинный обед. Этот главный глашатай древнего благочестия и будущего величия воскресшей в боге России не употреблял, как говорится в священном писании, ни елея, ни вина, ни даже кондового русского хмельного меда. Он был, как всегда, трезв и, как всегда, пребывал в опьянении восторга.
Лермонтов хотел было присоединиться к молодым людям, чтобы следить за продолжением необыкновенного разговора о Гомере – Гоголе, но неведомо откуда появился запыхавшийся Тургенев.
– Везде вас ищу, Михаил Юрьевич… Все общество – и прежде всего дамы – настоятельно требуют поэтической дани. Извольте, сударь, повиноваться… Господа, – обратился он к молодым людям, – обещаю вам экстраординарное пиршество: господин Лермонтов сейчас будет читать свои пьесы!
На площадке, укрытой деревьями, поэта уже ждали. Михаил Петрович Погодин, образуя центр оживленной группы, сидел на скамье, опершись обеими руками о трость.
– Сударыни! Господа! – пыхтел Тургенев. – Михаил Юрьевич отдает себя в ваше распоряжение…
Раздались аплодисменты и возгласы нетерпения. Усердно хлопал, ожидая чтения, первый московский актер Михаил Щепкин. Внимательно смотрел на поэта Вяземский. Дамы кидали на коренастого поручика взыскательные взоры. Юноши, только что беседовавшие о Гомере – Гоголе, заняли места подле них. В некотором отдалении, словно еще не решив вопроса, как ему быть, стоял Загоскин. Из аллей подходили запоздавшие.
– Я прочту из поэмы, – начал Михаил Юрьевич, – содержание которой почерпнул на Кавказе. Это повесть о горце, плененном в детстве. Он провел юность в монастыре. Однажды узник сделал попытку к бегству. Вот исповедь его:
Я мало жил, и жил в плену.
Таких две жизни за одну,
Но только полную тревог,
Я променял бы, если б мог…
Лермонтов начал медленно, оглядывая слушателей. Но вот речь его оживилась, и казалось, что говорит не герой поэмы, а сам поэт:
Я знал одной лишь думы власть,
Одну – но пламенную страсть:
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу и сожгла.
Она мечты мои звала
От келий душных и молитв
В тот чудный мир тревог и битв,
Где в тучах прячутся скалы,
Где люди вольны, как орлы…
Словно удивленные этой страстной речью, тихо прошелестели над поэтом едва позеленевшие ветви. В первый раз раздался в погодинском саду голос, славивший битвы за волю. Стихи лились и лились. Это было и необычно и удивительно: Михаил Юрьевич не часто бывал так щедр… И тем необычнее казалась эта щедрость, что читал он совсем не близким людям. А кроме того, читал-то ведь поэт, отправляющийся в ссылку.
Ты хочешь знать, что делал я
На воле? Жил – и жизнь моя
Без этих трех блаженных дней
Была б печальней и мрачней
Бессильной старости твоей.
Давным-давно задумал я
Взглянуть на дальние поля,
Узнать, прекрасна ли земля,
Узнать, для воли иль тюрьмы
На этот свет родимся мы…
Общество слушало, не выражая своих чувств. Михаил Петрович Погодин подался вперед, еще сильнее опершись на трость.
В светлых глазах Константина Аксакова, не чуравшегося поэзии, были и восторг и испуг. Должно быть, по молодости, он не мог слушать с тем наружным спокойствием, с каким внимал исповеди мятежного героя хозяин дома на Новодевичьем поле.
Давным-давно подошел сюда и сам именинник. Не желая тревожить ни гостей, ни поэта, он слушал, укрывшись за вековечным деревом.
…По общему признанию, именины удались на славу.
Но Михаилу Петровичу Погодину не спалось. Уединясь в кабинете, он перелистывал страницы дневника, которому вверял самые сокровенные мысли. Что записать о Лермонтове? Пожалуй, самый отчаянный из всех современных сумасбродов. И выбрал же, прости господи, стихи! Они, теперешние, ни бога, ни черта не боятся… И вот проповедуют уже в собственном его доме! Дожил, многоуважаемый Михаил Петрович! А благонамеренные люди, оплот веры и закона, все еще медлят с журналом…
Погодин совсем было собрался заполнить новую страницу в дневнике, как в глаза бросилась недавняя запись. То был наделавший шуму случай расправы крестьян с помещиком. Правда, помещик удивил своими злодействами даже ко всему привыкших людей. Но ведь и в расправе над ним участвовали не только мужики, но и бабы, и даже девки…
Прочитал Михаил Петрович короткую запись, и стало ему страшно: неужто не понимают сумасброды, бредящие вольностью, что они играют факелом, который может испепелить Русь?..
Профессор так и сидел, не написав в дневнике ни одного слова. В тишине слышалось ему, как в мезонине все еще ходит, не зная покоя, дорогой гость Николай Васильевич. Погодин хотел было подняться к нему, но раздумал. Не очень любит щепетильный гость неожиданные вторжения…
А как оградить его от шатаний, как привести его к истине? Чем больше слушал Михаил Петрович «Мертвые души», тем чаще смущали его в последнее время беспокойные мысли. Коли так пойдет дальше, то и поэма Гоголя может стать поджигающим факелом.
А Николай Васильевич все собирает и собирает вековую скверну, да еще называет эту свалку поэмой…
Михаил Петрович встал на молитву и молился долго, прося создателя укрепить его силы в предстоящей борьбе. Он молился велелепно и многословно, но сосредоточиться не мог – в мезонине все еще слышались тихие шаги.
Глава третьяВ московском доме Мартыновых спали чуть не до полудня, потому что барышни ежедневно выезжали на балы, словно торопились натанцеваться на целое лето.
Зимний сезон увеселений, в сущности, кончался. Кое-кто из москвичей уже выехал в имения. Мартыновы не торопились: одна из дочерей ожидала официального предложения руки и сердца.
По дому, погруженному в глубокий сон, бродили только горничные, готовившие барышням туалеты, да бодрствовала сама хозяйка дома. Отпив в одиночестве кофе, она взялась за письмо к любимому сыну.
С военной карьерой Николая Соломоновича Мартынова мать его связывала самые радужные надежды. Покойный отец семейства, Соломон Михайлович Мартынов, успел прибавить к захудалому дворянскому гербу лишь незавидную славу предпринимателя-откупщика. В дом пришли деньги, обеспечившие будущее сыну и приданое дочерям. Но мишурная позолота не может утешить сердце чадолюбивой матери-вдовы.
То ли дело блестящая карьера, ожидающая красавца сына! Он и начал службу неплохо – офицером лейб-гвардии кавалергардского полка. Из Петербурга он не замедлил отправиться на Кавказ, ожидая славы, почестей, чинов и орденов. Правда, Николай Соломонович вернулся в столицу без единой боевой награды, зато опять стал украшением лучших петербургских гостиных.
Мать семейства следила за успехами сына на светском поприще с новыми надеждами: Николаша мог сделать карьеру через женитьбу, пожалуй, даже скорее и лучше, чем на этом проклятом Кавказе. Опытная в житейских делах госпожа Мартынова свято верила в будущее сына: у Николаши никогда не закружится голова от благосклонных взоров какой-нибудь бесприданницы.
Оставалось только ждать из Петербурга желанных известий, но вместо того Николай Соломонович вдруг, по непонятным матери причинам, снова оказался на том же распроклятом Кавказе, да еще в каком-то казачьем Гребенском полку. Нечего сказать, хорош полк для красавца кавалергарда!
Причины такой неожиданной перемены были непонятны. Николай Соломонович отделывался ничего не говорящими фразами. Да и то сказать, с детства был молчалив рассудительный сын… Уехал – и теперь совсем редко пишет.
Когда госпожа Мартынова думает о своем любимце, ей кажется, что он совершает на Кавказе подвиг за подвигом, а начальство, забыв о петербургском гвардейце, ничего не видит и до сих пор ничем не награждает героя… Но кто же будет помнить в Петербурге о захудалом Гребенском полке! Сколько ни расспрашивает она знакомых, никто о нем ничего не знает.
А неугомонный Николаша, может быть, опять скачет где-нибудь навстречу пулям, и дела ему нет до беспокойства матери.
Госпожа Мартынова закрывает глаза и долго сидит так, прислушиваясь не то к свисту черкесских пуль, не то к биению собственного сердца. Потом протягивает унизанную кольцами руку к перу.
«Где ты, мой дорогой Николай? Я страшно волнуюсь за тебя. Здесь только и говорят, что о неудачах на Кавказе. Мое сердце трепещет за тебя, мой милый! Каждый вечер гадаю на трефового короля и прихожу в отчаяние, когда он окружен пиками».
Далее были отписаны сыну московские новости, сообщения о дочерях, об их успехах в свете.
Госпожа Мартынова писала не торопясь, пользуясь тишиной. Надо было известить сына и о том, что к Юленьке, по всем верным данным, вскоре будет свататься князь Лев Гагарин. Дело еще не было окончательно решено, но предполагаемый жених обладал такими связями в Петербурге и таким состоянием, что было очень трудно не поделиться этой радостью с кавказским героем…
Но тут новые заботы овладели матерью семейства. Если Юленька, младшая, выскочит замуж раньше, что будет с Наташей? Наташе исполнился двадцать один год, а на женихов никаких видов. Кроме того, строптивая Наталья того и гляди совсем выйдет из повиновения. Правда говорится, в семье не без урода.
Долго лежало на столе недописанное письмо. Потом, должно быть по какой-то связи с тревогами за Наташу, появились новые строки:
«Лермонтов у нас чуть ли не каждый день. По правде сказать, я его не особенно люблю. У него слишком злой язык, и хотя он выказывает полную дружбу к твоим сестрам, я уверена, что при первом же случае не пощадит их… Слава богу, он скоро уезжает; для меня его посещения неприятны. Прощай, дорогой Николай».
В доме все еще стояла полная тишина. Тогда мать семейства прислушалась и, не уловив в комнатах дочерей никакого движения, сделала приписку:
«Твои сестры спят, как обычно, я их еще не видела. Они здоровы и много веселятся; от кавалеров они в восторге…»
И набожно перекрестила грудь чадолюбивая дама: слава богу, среди этих кавалеров на днях не станет Лермонтова! Авось не скоро вернется с Кавказа.
Издавна тревожит ее – и больше всего за Наташу – это неприятное знакомство, завязавшееся по пензенскому землячеству. Этот большеголовый, мрачный юнец, будучи студентом Московского университета, стал постоянным гостем в их семье. Потом он учился в юнкерской школе в Петербурге вместе с Николаем и там вечно ему надоедал. Наконец, он опять явился перед девочками на Кавказе, в Пятигорске, когда всем семейством Мартыновы выезжали на Горячие Воды. Кажется матери, что именно Наташа неравнодушна к этому грубияну. Читает какие-то его стихи… Да, с Наташей творится неладное. Как ни трудно становится с женихами, мать готова отдать ее за кого угодно, готова видеть ее даже девицей-вековушей, только бы, – спаси и помилуй, матерь божья, – только бы не за Лермонтовым!..
Впрочем, мысль о таком замужестве показалась настолько нелепой, что госпожа Мартынова даже улыбнулась и, запаковав письмо, начала тщательно припечатывать сургучом.
– День добрый, милая маменька!
– Здравствуй, милуша… Как спала? Кто снился? Сказывай всю правду.
Наташа, свежая после сна, поцеловала мать. Была она очень хороша, но не броской красотой, а какой-то ласковой девичьей милотой.
– Представьте, маменька, никто не снился! Спала очень хорошо… Нет, нет, – вдруг вспомнила Наташа, – под самое утро приснился какой-то старик и долго грозил мне костлявым пальцем. Вот так! – и Наташа, подняв изящную руку, помахала перед матерью крохотным пальчиком.
– Поделом тебе, – отвечала мать, – хотя бы и за вчерашнее… Совсем было время уезжать, а ты никак не могла расстаться с этим Лермонтовым.
– С ним, маменька, не соскучишься…
– Сколько раз Николай тебя предупреждал! Сколько раз я тебе говорила! А ныне, милая, он судимый, вроде каторжного. Куда как хорош!
– Маменька! – возмутилась Наташа. – Опомнитесь! Ведь теперь Мишель прославленный сочинитель. У него в Петербурге целый роман напечатан.
– Роман? Час от часу не легче! Тогда, милая, я настрого приказываю: прекрати свои амуры! Не хватало еще этакого срама на мою голову… Немедля откажу ему от дома!
– А вот и не откажете… Что скажут люди, если вы выгоните товарища своего сына?
– Николай первый одобрит.
– Ничуть! Пусть он недолюбливает Мишеля, но надо же соблюдать приличия.
– Не тебе о приличиях говорить: чуть сама не вешаешься этому Лермонтову на шею!
– Маменька, как вам не стыдно! Неужто вы не понимаете, что знакомство с Мишелем, известным всей России, делает нам честь? А роман его, он сам говорит, был задуман после того лета, когда мы вместе жили на Горячих Водах… Вообразите, милая маменька, как это должно быть интересно!
– О господи! – всполошилась госпожа Мартынова. – Еще какую-нибудь карикатуру на нас намалевал…
– Плохо вы знаете Мишеля! Совсем наоборот… Кажется, там, в романе, есть кое-что и обо мне.
– Наталья! Пощади свою мать!
– Да ведь только намеком, маменька!
– Какой ужас! За какие грехи, владычица, терплю? Уж коли Мишель Лермонтов написал, так, наверное, еще хуже, чем у Пушкина, безнравственность. Запрещаю тебе читать!
Эти слова не произвели никакого впечатления на Наташу. Она стала ласкаться к матери, хитро улыбаясь.
– Я вам по секрету, маменька, скажу: Мишель обещал подарить мне свой роман.
– Прикажу горничной выбросить его в помойку.
– Ни одна горничная не найдет, коли я спрячу. Спасибо, что предупредили… Я уж и сама в книжную лавку ездила: «Не пришла еще, говорят, книжка господина Лермонтова из Петербурга». Слышите, маменька, так важно говорят: «книжка господина Лермонтова». А Мишель, маменька, совсем не зазнался, все такой же, как был.
– Ему, голубушка, только бубнового туза на спину не хватает! Да не беспокойся, непременно получит – и по заслугам. Нет, милая, теперь я возьму свои меры!
– Лучше поцелуйте еще раз свою послушную дочь. И идемте пить кофе, маменька! Я вам сама приготовлю по вашему вкусу. Сейчас и наша княгиня Гагарина выйдет… Ох, маменька, не губите вы Юлию! О князе ходят дурные слухи.
– А ты не всякому слуху верь. Молодой человек прекрасной фамилии, завистники, конечно, всегда найдутся.
– При чем тут завистники, коли князь карточных долгов не платит и против женщин интригует? За что он Воронцовой скандал в театре устроил? За ее прежнюю к нему любовь?
– Наталья! – Госпожа Мартынова совсем растерялась. – В наше время девушки о таких вещах не только говорить не смели, но и ведать не ведали. Откуда ты все это знаешь?
– Откуда бы ни знала, а если все это правда, так неужто вы Юлию погубите?
– Не суй нос не в свои дела! О князе мне знать. Женится – переменится.
– Никогда не переменится, маменька, низкий человек…
– А коли Юлия сама за него не прочь?
– Потому что дурочка еще ваша Юлия.
– Сама бы ты была поосторожнее с Мишелем… А может, ты, милая, за него замуж собралась? – мать в упор взглянула на дочь.
Наташа все еще стояла около кресла матери, одной рукой обняв ее. И вдруг госпожа Мартынова с ужасом почувствовала, что рука дочери, лежавшая на ее плече, чуть дрогнула.
– Наталья! – почти закричала мать. – Неужто ты совсем рехнулась?
Девушка медлила с ответом.
– Не бойтесь, маменька, – наконец сказала она, – я никогда не выйду за Мишеля.
– Слава тебе, царица небесная! – Госпожа Мартынова привлекла дочь и крепко ее поцеловала. – Поди подай мне мой флакон, у меня даже в голове помутилось.
Наташа принесла флакон. Мать долго нюхала и терла себе виски.
– А что, доченька, был у вас какой-нибудь серьезный разговор с этим разбойником?
– Нет, никакого разговора никогда не было, – с грустью отвечала Наташа. – Я и так знаю: Мишель никогда на мне не женится.
– Час от часу не легче! Выходит, он же от тебя отказывается?
– Ничуть! Сердце Мишеля не свободно. Я давно об этом догадалась… Ну вот, маменька, я вам все сказала, теперь вы не будете препятствовать мне видеться с Мишелем.
– Еще больше восстану! Сама смекни: другие-то кавалеры что о тебе думать станут! Кто на тебя польстится, ежели ты ни на кого глядеть не желаешь? А женихи ныне норовистые пошли.
– Я их и знать не хочу! А вот с Мишелем времени не замечаю…
К кофе вышла заспанная Юлия. Важный разговор прекратился и уже более не возобновлялся.
Жизнь у Мартыновых шла суматошно, как и водится, если в доме есть дочери на выданье. Вскоре приехали первые визитеры, за ними князь Гагарин – ловкий светский молодой человек с наглыми глазами.
Жили Мартыновы в Петровском парке. Молодежь затеяла катанье в Покровское-Стрешнево.
А Наташа все еще ждала… От стихов Мишеля так и замирает сердце. Замирает, а потом ноет от мысли, что волшебные слова обращены к другой. Может быть, эта ненасытная ревность сильнее, чем сама любовь. Всегда – зримо или незримо – присутствует в стихах Мишеля чей-то неразгаданный для Наташи образ. А теперь предстоит читать целый роман. И там, предчувствует Наташа, непременно ляжет на страницы все та же женская тень. Но чья? Ничего не знает о том Наташа, и не у кого расспросить. На что проворны московские горничные – и те оказались бессильны. Можно бы попросить маменьку погадать на трефового короля – однако какая же маменька гадалка! Если смекнет, на кого гадает дочь, – тогда нарочно станет путать…
Сборы к предстоящей поездке в Покровское были почти закончены. Подали лошадей. Князь Лев Гагарин, помогая Юленьке сесть в экипаж, сделал это, по-видимому, так нескромно, что девушка вспыхнула.
Наташу передернуло. Вот они, маменькины женихи! И на мать стыдно смотреть: не знает, чем только услужить этому титулованному нахалу…
Лев Гагарин, стоя у экипажа, подал руку Наташе.
– Благодарю, князь, – сухо сказала она, – я предпочитаю обходиться без помощи.
Кучер натянул вожжи. Экипаж выехал на дорогу. «Ну, в Покровское – так в Покровское», – с тоской подумала Наташа. Не все ли ей равно?
Из Москвы никто больше не приехал.
Глава четвертаяАлександр Иванович Тургенев, всесветный путешественник, жил в Москве в гостинице. Сегодня, вопреки обыкновению, он вернулся из города рано и, расхаживая по номеру, с нетерпением поджидал гостей.
Первым приехал Лермонтов.
– Благодарю за точность, Михаил Юрьевич, и тем более благодарю, что имею к вам отдельный, хотя и короткий, разговор. Хотел бы сказать «имею к вам поручение», но, собственно, поручения-то никакого нет… Я был вчера у Щербатовой.
– Я также имел честь посетить княгиню.
– Знаю. Все, дорогой, знаю. – Александр Иванович замялся. – Так вот, плачет милая наша княгинюшка и без обиняков признается, что любит вас. И некому утереть слезы на прекрасных глазах…
Лермонтов промолчал. Мария Алексеевна Щербатова становилась, по-видимому, излишне откровенной. А Тургенева хлебом не корми – еще начнет, пожалуй, сватать.
– Княгиня, – продолжал, расчувствовавшись, Александр Иванович, – любит вас так искренне и так трогательно! Красива, умна, свободна… Чего же вам еще? Ах, суетная молодость! Я бы на вашем месте…
– Я предпочел бы, Александр Иванович, быть на вашем… Впрочем, мой отъезд на Кавказ разрубит все узлы.
– А знаете ли вы, – спросил Тургенев, убедившись, что разговор о Щербатовой исчерпан, – в Москву приехал хромой Долгорукий. Живет здесь уже несколько дней, но скрывается от общества. Стало быть, затевает какую-нибудь новую интригу. Без них не может существовать этот хромой бес. Помните, его подозревали в авторстве подметных писем Пушкину?
– Но ведь подозрение осталось только подозрением? – спросил Лермонтов.
– Да так, конечно. Но я думаю о том, что Долгорукий постоянно путается с Барантами. Может быть, интрига, начатая против вас, будет иметь продолжение?
– Не имею никаких доказательств, Александр Иванович, иначе Долгорукий…
– Сохрани вас бог, Михаил Юрьевич! – перепугался Тургенев. – Неужто этому грязному ничтожеству суждено преследовать русскую литературу? Остерегитесь, однако. Не зря сидит Долгорукий в Москве. Не нравится мне и то, что другой бездельник и интриган, Лев Гагарин, ездит к Мартыновым. Кто угадает пути, которыми идет к цели предательство и коварство… Остерегитесь и Гагарина, Михаил Юрьевич, тем более что вы часто бываете у Мартыновых.
– Не знал, Александр Иванович, – пошутил Лермонтов, – что вам повсюду мерещатся интриги. Право же, нет основания думать, что я привлекаю внимание всех Долгоруких, Гагариных и им подобных. К тому же Гагарин, кажется, имеет намерение свататься к Юлии Соломоновне Мартыновой.
– Слыхал, – подтвердил Александр Иванович, – и дивлюсь неразборчивости ее матери. – Александр Иванович нерешительно глянул на гостя. – Не осудите меня, грешного, но очень хочу задать вам один вопрос: что вы думаете о прелестной Натали? В этой девушке есть что-то неповторимо милое и ласковое… Да, да, именно ласковое… Нуте-с, так что же вы думаете о Наталье Соломоновне, коли частенько туда ездите, а в театре считаете за удовольствие быть в ложе Мартыновых?
– Александр Иванович! – Лермонтов в ужасе поднял руки. – Заклинаю вас всем святым, иначе, предчувствую, через минуту начнете сватать меня Мартыновой. Но если в каждом доме, в котором я бываю, будет обсуждаться вопрос о моей женитьбе, тогда не хватит и вашей энергии… Позвольте же разочаровать вас: с Натальей Соломоновной связывает меня давняя дружеская приязнь… Но даю слово – не имею никакого намерения стать героем ее романа. Когда-то мы вместе провели лето в Пятигорске…
– Позвольте, позвольте! – перебил Тургенев. – Вы были вместе в Пятигорске, а потом засели за роман… Стало быть, не является ли Наталья Соломоновна живым оригиналом обаятельной княжны Мери?
– Если бы не вы, достопочтенный Александр Иванович, высказали эту мысль, я назвал бы ее коварной. Довольно и того, что простодушные читатели везде ищут портретов! Но не завидую писателю, который удовольствовался бы ремеслом копииста. В моем романе вовсе нет портретов, хотя, конечно, отразились в нем черты многих лиц.
– Так-таки и нет ни единого портрета? Ни намека? – подозрительно покосился Тургенев.
Лермонтов минуту колебался. По счастью, Александр Иванович продолжал, не ожидая ответа:
– А между тем, ведомо ли вам, что по Москве ходят разные слухи…
– Никто больше вас их не слышит…
– И потому считаю за долг объявить вам, что в Москве усиленно ищут именно женских прототипов. Особенно любопытствуют, между прочим, насчет Веры.
– Объяснитесь, Александр Иванович!
– Позвольте уклониться. Не хочу участвовать в распространении сплетен… Удивительное дело! Едва только московская журнальная братия успела обзавестись вашим романом, едва ознакомились с новинкой любопытствующие, как пошло гадание. Не стесняясь называют имена и фамилии…
– Стало быть, не успел «Герой» выйти в свет – уже пустили по следу свору гончих? Бог им судья! Автор отвергает досужие вымыслы.
– Это не поможет, сударь! Признаюсь, даже не ожидал такого любопытства к автору и персонажам вашего романа.
– Что же говорят о «Герое», кроме сплетен, если только вам приходилось слышать дельное, Александр Иванович?
– А пожалуй, дельного-то ничего не говорят. Москва-матушка нетороплива и неохоча до мыслей. Ну, а пишущие мужи все еще разжевать не могут. Пока в журнале публиковались ваши отдельные повести, читали их, не мудрствуя лукаво, а ныне, когда явился Печорин со всей своей внутренней жизнью, пребывают в молчании, уставясь в землю лбом. Кто, мол, он таков, Печорин, и откуда? Словно встретились с незнакомцем темной ночью и, насторожившись, пытаются его разглядеть, но не могут. Однако кое-какие предварительные соображения объявлены. «Не может, говорят, ничего подобного явиться в нашей здоровой русской жизни». Ожидайте нападения, Михаил Юрьевич!
– Я мог бы предугадать эти мысли московских гадалок.
– А они, москвитяне, сейчас сильно хлопочут. Готовятся объявить крестовый поход против инакомыслящих в затеваемом журнале, если только договорятся между собой ревнители коренных русских начал, как любят они себя величать.
– Шумят, стало быть, воинствующие москвитяне?
– Во все колокола бьют. Но странное дело, Михаил Юрьевич! Они единомысленны в нападении на все, что противоречит их взглядам, но никак не сговорятся в положительных основаниях.
– Я тоже приглядываюсь к здешней модной философии… Среди молодежи есть и умные, и образованные, и честные люди. Нельзя не уважать их горячего интереса к нашей старине, к истории, – если бы только все это не превращалось в наивные карикатуры или фантастические картины, намалеванные детской рукой…
– Ну и пусть бы проповедовали русскую нашу самобытность, – согласился Тургенев. – Важный предмет для всех нас. Нет нужды отдавать его в монополию московским пророкам…
– Да неужто мы так слабы, так беспомощны, что непременно должны охаять все завоевания человечества только для того, чтобы утвердить свое «я»? У московских пророков всякая идея является в кривом зеркале. Размышляя о коренных русских началах, они до смерти боятся живой России. Вот и выдумывают философский бальзам, веря в него не менее, чем в чудодейственную силу крещенской воды.
Александр Иванович слушал с некоторой опаской, суждения Лермонтова показались ему резкими.
– Что это вам вздумалось читать на именинах у Гоголя стихи, внушающие беспокойные мысли? Многие отнеслись к ним с сомнением.
– Для этого я, может быть, и читал… А что думает Николай Васильевич?
– Ничего не сказал… Николай Васильевич подобен сейчас крепости, находящейся в осаде. Посмотрели бы вы, как вокруг него Погодин, Аксаковы и прочие вьются! Непременно хотят отвоевать его для своего прихода. Хвалят до исступления, до потери членораздельной речи. Не понимают, что Гоголь для них опасен. В «Мертвых душах» он, сказывают, таких чудищ изобразил, и притом вполне схожих с действительностью, что не поздоровится нашим хваленым коренным началам. На что же москвитянам Гоголь?
– Иногда, Александр Иванович, опасного человека в почетный плен берут и так его завораживают, что он сам своего плена не видит. Кстати, не забыл ли Николай Васильевич о назначенной встрече?
– Не беспокойтесь. Когда надо, Николай Васильевич ничего не забывает. И вот вам доказательство. Слышите?
По коридору кто-то торопливо шел. Раздался легкий стук в дверь. Еще с порога Гоголь, увидев Лермонтова, приветливо улыбнулся.
– Припоздал, по московскому обычаю, за что и прощу прощения… Впрочем, негоже мне ссылаться на московские порядки. Отродясь не был их поклонником. От души благодарю вас, Михаил Юрьевич, за то, что откликнулись на мой призыв: в доме у Погодина не укрыться бы нам от любопытных глаз. И радушному хозяину низкий поклон! Ну, Александр Иванович, слушаем ваши новости. И ждем, по обычаю, любопытных известий.
– Вы больше меня знаете, Николай Васильевич, – отвечал Тургенев, – хотя и ссылаетесь на отшельническую жизнь. Нет, с последней нашей встречи ничего примечательного сообщить не могу.
– Ну, коли Тургеневу нечего сказать, стало быть, спит и не хочет проснуться нерадивая Москва.
Хозяин приказал подавать чай. Гоголь выжидал, пока уйдет лакей, хотя ему не терпелось продолжить беседу. Был Николай Васильевич сегодня бодр и, как редко с ним случалось, охоч до разговора.
– Меня в Москве, Михаил Юрьевич, то удивляет, – продолжал он, внимательно и дружелюбно приглядываясь к собеседнику, – на разговоры здесь мастера первой руки. Бог ты мой, сколько речей, замечательных и по мысли и по воодушевлению, льется в Москве от утра до ночи, вернее – от ночи до утра! Иначе, как на рассвете, не расходятся наши деятели. А вот как до дела дойдет… Но тут уже вру: до дела-то именно никогда и не доходит. О Москва, Москва! Я не говорю о торговых людях и мастеровых. Купцы о прибыли пекутся, мастеровые неустанно трудятся по горькой нужде, чиновники московские – и те, хоть от петербургских отстали, все же в избытке бумаги измышляют, а Москва философствующая и того не замечает. Некогда ей, речи одолели…
Гоголь пригубил легкого вина, потом взял стакан чаю и, помешав ложечкой, начал пить.
– А вот людей, подобных вашему Печорину, Михаил Юрьевич, в Москве не вижу… Я долго размышлял: почему бы это так? И дневников, подобных печоринскому, никто не ведет: живут нараспашку. Если же придет в голову какая-нибудь мыслишка, тогда немедленно приказывает философ закладывать лошадей и скачет к приятелям. Почему же нет в Белокаменной Печориных? Потому, думаю, что живут московские витии в благодушии, а благодушие не терпит иронии.
Гоголь поставил стакан на стол.
– Но, может быть, – продолжал он, – надобно считать Москву только детской, в которой подрастают на руках у мамушек и нянюшек будущие деятели, а Петербург признать кабинетом, в котором доживают век старцы, все познавшие, но ни в чем не преуспевшие… Где же истинные-то люди? А ведь именно нам, русским, предстоит великий труд… Больше, чем любой стране, надобно нам свершить.
Гоголь глядел на Лермонтова, ожидая ответа.
– Не мне отвечать на этот вопрос, Николай Васильевич, коли сама жизнь не дает вам ответа. Не вступлюсь и за Печорина, конечно…
– Стало быть, – перебил Гоголь, – искать-то людей надобно не в барских домах, кичащихся скороспелой образованностью. Так выходит?
– А где же, Николай Васильевич? – вмешался Тургенев. – Вы-то сами нашли ли этих истинных людей? Пробегаю мысленно все ваши сочинения – и не вижу. Не говорю, конечно, о «Тарасе Бульбе». То древность, ставшая легендой.
– Однако же я от «Тараса» не отступлюсь, – откликнулся Гоголь. – Сызнова тружусь над несовершенной моей повестью. Пусть хоть древность будет нам примером и утешением. Увы, только в легендах и живет доблесть!
– А нынешние-то каковы? – перебил Тургенев. – Давно ли было время, когда братья наши вышли на Сенатскую площадь, но, право, и эти люди теперь кажутся легендой…
Гоголь, не спуская глаз с Александра Ивановича, сызнова вернулся к чаю. Он пил его с чайной ложечки, медленными глотками.
– Что же подучилось? – с грустью спросил Тургенев. – Брат мой Николай, не участвовавший в возмущении, скитается на чужбине, отрешенный навечно от отечества, а другие либо звенят на каторге кандалами, либо мрут от лихорадок на Кавказе, прикрываясь от всех невзгод прохудившейся солдатской шинелью.