Текст книги "О душах живых и мертвых"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Барон Эрнест де Барант и его секундант граф д'Англэз благополучно отбыли в Париж. Секундант Лермонтова Столыпин, как офицер в отставке, не подлежал военному суду. Судили только Лермонтова. После его свидания с Барантом на арсенальной гауптвахте в деле появились новые обвинения – в нарушении закона о содержащихся под стражей и в намерении вторично драться с Барантом. Словом, рябой аудитор, чувствовавший свое поражение в письменном поединке с обвиняемым, теперь торжествовал победу. Заготовленное им решение судной комиссии опиралось полностью на законы и согласно этим законам гласило: «Лишить чинов и прав состояния с записанием в рядовые».
Судьи поставили под приговором свои подписи. Офицеры, назначенные в комиссию от полков, исполнили не столько судейский, сколько служебный долг. В сущности, никто и не требовал от них рассмотрения дела по совести. А форма, неумолимая форма, была соблюдена.
Да судьи и не придавали никакого значения приговору – каждый знал, что дело пойдет блуждать по инстанциям.
Когда дело перешло в генерал-аудиториат, здесь решительно не согласились с мнением военно-судной комиссии. Даже по бумагам были видны многие обстоятельства, смягчающие вину поручика Лермонтова, В докладе, который должен был идти на утверждение к царю, эти обстоятельства были сформулированы так: «Поручик Лермонтов, приняв вызов барона де Баранта, желал тем поддержать честь русского офицера; дуэль не имела вредных последствий; выстрелив в сторону, поручик Лермонтов выказал похвальное великодушие; усердная служба Лермонтова засвидетельствована начальством».
Генерал-аудиториат, полагая возможным смягчить тяжелый приговор, считал желательным ограничить наказание содержанием виновного под арестом в крепости в продолжение трех месяцев, а потом выписать его в один из армейских полков тем же чином.
Дело попало к императору в те дни, когда он был занят военными операциями, намеченными на Кавказе. Николай Павлович слушал доклады, внимательно пересматривал списки полков, которые могли быть двинуты в экспедицию в первую очередь. Император высчитывал сроки переброски воинских частей из Крыма.
Можно было думать, что обремененный военными заботами император бросит лишь рассеянный взгляд на судное дело поручика лейб-гвардии гусарского полка и, присоединившись к какому-нибудь из мнений разных инстанций, решительно начертает: «Быть посему».
Николай Павлович поступил иначе. Он тщательно перечитал доклад генерал-аудиториата. Было совершенно ясно, что генерал-аудиториат пишет глупости. Поручик, пошедший по стопам небезызвестного Пушкина, не может защищать честь русского офицера. Неужто не понимают этого ослы из генерал-аудиториата? Кроме того, нет никакой надобности задерживать поручика Лермонтова хотя бы на три месяца, хотя бы и под арестом в крепости. Путь ему один – немедленно на Кавказ.
Смутное раздражение, которое испытывал венценосец при имени Лермонтова, готово было разразиться припадком гнева. Нашлись же головы, которые думают, что его величеству будет приятно читать восхваление этого поручика! Не забыли написать даже о его великодушии и засвидетельствовали его отличную службу. Нечего сказать, отличная!
«Ослы!» – мысленно заключил император и взялся за перо.
На письменном столе перед ним лежали бумаги, касавшиеся кавказской экспедиции, – справки о полках, которые можно тотчас бросить в дело. Несколько минут был слышен шелест бумаг, потом царь снова взял перо.
«Поручика Лермонтова перевести в Тенгинский пехотный полк тем же чином».
Участь поэта была решена. Его величество снова углубился в военные планы. Тенгинский полк, во всяком случае, первым откроет кампанию, не ожидая подхода подкреплений.
Венценосец подумал и опять вернулся к делу поручика Лермонтова. Но так как оно было уже решено и император вовсе не собирался его перерешать, то он прибавил к резолюции всего одну короткую фразу:
«Исполнить сегодня же».
Высшие соображения Николая Павловича, побудившие его к такой необыкновенной поспешности, остались тайной для генерал-аудиториата. Те самые судьи, которые вызвали гнев императора своими неуместными соображениями по делу Лермонтова, пришли в полное недоумение. Как быть с этим поручиком, если его величество ни слова не сказал о предварительном содержании осужденного в крепости?
Усердные, но недогадливые головы решили вновь повергнуть дело к стопам монарха. Они, оказывается, задержали Лермонтова на несколько дней.
В Тенгинский полк! Черт бы побрал поручика Лермонтова вместе с генерал-аудиториатом! Ни часу отсрочки! И счастливого ему пути!
…Михаил Юрьевич оказался наконец в объятиях бабушки. Но едва успел рассказать безутешной старухе о новой ссылке на Кавказ, как ему вручили под расписку казенный пакет.
Шеф жандармов просил поручика Лермонтова пожаловать к нему в ближайший день.
Александр Христофорович сидел в служебном кабинете, слегка склонив лысеющую голову к каким-то бумагам. Лермонтов, допущенный к графу без всяких задержек, стоя ожидал.
Пауза затягивалась. В какую-то секунду Михаилу Юрьевичу показалось, что Бенкендорф не то скосил на него один глаз, не то будто подмигнул и снова склонился к бумагам. Вдруг граф выпрямился, приподнялся в кресле, словно только сейчас увидел посетителя.
– Покорнейше прошу! – он любезно указал на кресло. – Убедительно прошу, без чинов. Скажу прямо, у меня к вам, поручик, нет никакого дела по службе…
Бенкендорф помедлил наблюдая. Лермонтов не выразил ни удивления, ни растерянности. Он сел в предложенное кресло, сохраняя молчание.
– Никакого дела к вам не имею, – еще раз подтвердил Бенкендорф и подарил поэта широкой, дружеской улыбкой. – Но, неизменно уважая бабушку вашу, почтеннейшую… э… э… Елизавету Алексеевну… весьма ей сочувствую. В добром ли она здоровье?
– Бабушка моя находится в добром здоровье, – отвечал Михаил Юрьевич, не спуская глаз с Бенкендорфа. – Рад засвидетельствовать это вашему сиятельству, одновременно присоединив и свою благодарность за столь лестное к ней внимание.
– Полно, полно, поручик! Наслышан я о Елизавете… э… э… Алексеевне от генерала Дубельта и сам в свое время был счастлив ей служить, ходатайствуя о смягчении участи вашей… Но не будем вспоминать старое. Чувства мои всегда останутся неизменны.
– Могу добавить, ваше сиятельство, – серьезно продолжал Лермонтов, – что Елизавета Алексеевна пребывает в большой радости, моля бога о здравии его величества, столь милостиво решившего мою участь.
Бенкендорф насторожился: не дурачит ли его этот писака? Но Лермонтов был подчеркнуто серьезен, и шеф жандармов вернулся к прежнему дружески фамильярному тону:
– Еще раз сочувствую, поручик. Согласно показаниям вашим, вы вели себя на дуэли и доблестно и великодушно…
Теперь пришла очередь насторожиться поэту. Начинался, очевидно, деловой разговор.
– В моих показаниях, ваше сиятельство, – отвечал Лермонтов, взвешивая каждое слово, – я не имел ни нужды, ни желания отступать от правды.
– Кто об этом говорит! Помилуйте! Все мы, имеющие честь принадлежать к русскому воинству, совершенно вам сочувствуем. Вы вели себя истинно рыцарски по отношению к противнику.
В кабинет вошел, звеня шпорами, адъютант и, что-то сказав графу шепотом, подал бумагу на подпись.
– Прошу великодушно извинить меня, – слегка поклонился посетителю граф, – дела… Les affaires sont toujours les affaires[2]2
Дела – всегда дела (франц.).
[Закрыть], – продолжал он, чудовищно произнося французские слова.
Бенкендорф внимательно читал поданную бумагу. Адъютант с удивлением уставился на Лермонтова. В личном, уже затягивавшемся приеме графом этого поручика нельзя было не видеть события чрезвычайного. А поручик сидел как ни в чем не бывало, не обращая внимания ни на графа, ни на адъютанта.
– Ох, дела, дела! – повторил с сокрушением шеф жандармов, глядя вслед удалявшемуся адъютанту: – Минуты не дадут для сердечной беседы!
– Помимо своей воли и желания, граф, я также отнимаю ваше время. Смею думать, что есть для того какая-нибудь надобность?
– Никакой! Уверяю вас!
Граф встал из-за стола и пересел в свободное кресло, предназначенное для посетителей. Теперь он оказался лицом к лицу с поэтом.
– Имеете ли сведения о вашем противнике, бароне де Баранте? – будто невзначай спросил граф.
– Нет. И, признаться, не интересуюсь.
– Так, так… А Баранты проявляют к вам неизменный интерес. Посол, например, весьма энергично ходатайствовал о смягчении вашей участи.
– Я не имел в том надобности, ваше сиятельство. Как русский, я считал, что участь моя будет решена русским правительством без вмешательства иноземных ходатаев.
– Конечно, так! Хвалю ваши патриотические чувства… Но нельзя же не отдать дань и человеколюбию семейства де Барантов.
– Мне остается лишь отдать справедливую дань и вашему чувствительному сердцу, граф.
– За что и расплачиваюсь нередко, – с охотой подтвердил Бенкендорф. Он помолчал. – Я имею к вам, если так можно выразиться, просьбу от семейства Барантов. И посол и безутешная мать вашего противника…
– И, может быть, сам противник мой? – в голосе поэта слышалась едва прикрытая ирония.
– Я этого не сказал, – Бенкендорф наклонился к Лермонтову. – По чувству сострадания, поручик, я взялся быть добровольным посредником между вами и семейством Барантов.
– Готов почтительно слушать вас, ваше сиятельство.
– Сущие пустяки, поручик! Речь идет всего-навсего о коротком письме вашем к бывшему противнику…
– Все наши отношения раз и навсегда кончены, – резко, потеряв самообладание, перебил поэт.
– Да именно о том и идет речь! – воскликнул Бенкендорф. – Почему же и не написать вам в письме, что, поскольку отношения кончены, вы не намерены преследовать молодого барона в случае его возвращения в Петербург. Ведь говорил я вам, сущая безделица… Ну, и между строк прибавить, к утешению всей семьи, что ваше показание о выстреле, сделанном вами якобы в сторону…
– Будем уважать истину, граф! Я стрелял именно в сторону!
– А секундант ваш, господин Столыпин, оного обстоятельства не подтвердил. Стало быть, сами вы сгоряча запамятовали. Сгоряча и показали… Вот и представляется вам случай восстановить истину и честь русского офицера…
– Позвольте задать вам один вопрос, ваше сиятельство: предлагаете ли вы мне эту унизительную сделку по праву шефа жандармов?
– Ни боже мой! – Бенкендорф замахал руками. – Имею честь беседовать с вами отечески и совершенно конфиденциально.
– В таком случае позвольте предать наш разговор забвению…
– Не спешите, поручик! – Бенкендорф слегка, но очень выразительно постучал по столу. – Я со своей стороны счел бы ваше письмо доказательством раскаяния и поводом для ходатайства за вас… разумеется, во благовремении.
– Мы совершенно напрасно тратим время, граф! Очевидно, мы разно думаем о чести человека и офицера.
– Оставим громкие слова, поручик! – Бенкендорф говорил, не повышая голоса, и лицо его, пухлое, мятое, изрезанное морщинами, по-прежнему сохраняло отпечаток добродушного безразличия, только в выцветших глазах зажглись искорки, как у хищника, чувствующего, что добыча ускользает из рук. – Не заблуждайтесь, поручик, в вашем положении, – продолжал шеф жандармов. – Вторично ссылаемому на Кавказ, не вам говорить о чести офицера.
– Мне остается повторить, ваше сиятельство, что мы, по-видимому, расходимся во взглядах на многие предметы.
– Это последнее ваше слово?
– И на том разрешите откланяться? – Лермонтов встал. – Не премину передать бабушке ваши чувства, о которых вы изволили говорить.
– Пеняйте на себя, поручик! Ваше будущее вот у меня где! – шеф жандармов сжал руку в кулак. – Впрочем, вы свободны.
– Буду всегда помнить эти драгоценные слова вашего сиятельства…
Бенкендорф резко дернул за шнурок звонка.
Поэт вышел в приемную и столкнулся с каким-то ожидающим приема генералом. Генерал был бледен, щеки его подергивались, а в глазах застыл ужас. Генерал мелко крестил увешанную орденами грудь и что-то шептал. Вот что значит быть приглашенным к шефу жандармов, в его служебный кабинет!
В ведомстве, возглавляемом графом Бенкендорфом, шла повседневная работа. По коридорам сновали замухрышистые чиновники. Мимо Лермонтова промчался, звеня шпорами, бравый ротмистр. Какой-то жандармский полковник лениво, должно быть по привычке, оглядел гусарского поручика.
Лермонтов вышел на улицу.
Глава четвертаяВ апреле жители Петербурга, уставшие от мокрого снега и холодных дождей, вдруг начинают понимать: идет весна! Все чаще поглядывает на посветлевшее небо мелкий чиновник, пробираясь в департамент. Поглядывает и прикидывает: этак недели через две можно будет и вовсе обойтись без калош; ладно, что не произвел без времени лишнего расхода. Разные бывают мечты по весне у жителей столицы.
Но известно, Петербург – город чиновный. Равняться бы и весне по служилому люду, по табели о рангах или хоть по придворному календарю. А она не хочет знать никакого благочиния. То задержится неведомо где, то выгонит щеголей в модных пальто на Невский проспект, а засидевшихся красавиц в Летний сад. Щеголи в пальто тончайшего сукна мерзнут, а красавице и шагу не сделать по Летнему саду. Непроходимы лужи для изящных ножек, обутых в модные туфельки.
То ли дело катить по весне в собственном экипаже на Елагин остров и, похаживая по Стрелке, ждать, когда нырнет солнце в Маркизову лужу! Только долго придется ждать. Не клонит солнышка ко сну в вешний озорной день. Да разве уснешь под воробьиный гомон!
Еще раньше, чем опустится солнце в льдистые воды, Петербург станет похож на сказочный призрак. Исчезнут клубы фабричного дыма, небо подернется чуть видимой синевой, а дворцы и набережные, дома и улицы растают в сизой, словно струящейся к небу дымке… Дымка то сгустится над городом, то вдруг озарится закатными лучами, и кажется тогда, что плывут, глядясь в Неву, воздушные замки.
Воздух тих, краски земли и неба так упоительно ясны, что сама Петропавловская крепость выглядит светлым видением. Но так только кажется. Из века в век стоит нерушимая твердыня, оплот самодержавия, тюрьма для безумцев… Здесь томился Александр Радищев, предвещавший плаху царям. Сюда с собственноручными записками посылал Николай Павлович тех, кто потерпел поражение на Сенатской площади в декабрьский день 1825 года. Здесь хватит места для каждого, кто дерзнет усомниться в богоустановленной власти Николая Павловича или в святости каких-нибудь иных российских устоев. А не хватит для безумцев места в Петропавловской крепости – чуть далее от столицы стоит Шлиссельбургский замок.
Велика Русь! Есть у монарха и сибирские рудники и Кавказ. А еще больше – верных слуг. Кроме графа Бенкендорфа, есть, например, министр просвещения граф Уваров. Он повсеместно и ежечасно ставит плотины умственному разврату. И, строя те плотины, приговаривает: «Если давить, то давить так, чтобы и следа не осталось…» И действуют усердные министры – то пеньковой петлей, то умственной удавкой.
А среди верных сынов монарха как не найти богатырей, жаждущих сразиться с чудищем крамолы! Только поистаскались же они, былые богатыри! Взять хотя бы Михаила Николаевича Загоскина или Нестора Кукольника. Ходили ранее в первых писателях России – каждой строкой, словно богатырским копьем, разили смутьянов.
И сейчас пишут они – есть еще порох в пороховницах, – только либо товар стал не тот, либо набил оскомину.
А за именитыми литераторами тучей вьется вокруг словесности безыменная мошкара. Чего же еще желать?
Пятнадцатая весна приходит в Петербург после того, как на Сенатской площади отгрохотали пушки. Пятнадцатая весна! Но обманчивы и призрачны в Петербурге вешние мечты! Кажется, никогда не огласит невские просторы песня воли, кажется, никогда не залетит сюда вольной птицей надежда. Жужжит в столице Николая Павловича одна «Северная пчела». «Пчела» приглашает жителей столицы на лоно природы, на майское гулянье, дабы вместе с природой отпраздновать возрождение жизни и вознести горячую благодарность его императорскому величеству, под мудрым скипетром которого процветает осчастливленная Россия. Фаддей Венедиктович Булгарин не устает звать к этому верноподданных по каждому поводу и без всякого повода.
А сейчас и монарх, как отец, обитает неразлучно с жителями столицы. Над Зимним дворцом горделиво трепещет императорский штандарт. В императорском кабинете, несмотря на весну, сумрачно и неуютно. За ширмой походная кровать. Никакой роскоши в жилище палача и сластолюбца. Он, как солдат, служит России и кичится походной кроватью.
На письменном столе императора громоздятся самоважнейшие бумаги, министерские доклады и секретные записки графа Бенкендорфа о тайном сыске. А между этих бумаг – кто поверит! – лежит недавно вышедшая книжка: «Герой нашего времени», сочинение М. Лермонтова».
Николай Павлович читает книгу в часы царственного досуга, и чем дальше читает, тем больше хмурится… Еще не появлялось в печати ни одного отзыва об этом сочинении, еще только начинают раскупать книгу читатели, а в императорском дворце снова свершается суд над опальным поручиком Тенгинского пехотного полка.
Однако понятия не имеет о том Михаил Юрьевич, готовящийся срочно покинуть императорскую столицу. Ему нужно бы привести в порядок литературные дела, а из головы не выходит свидание с Бенкендорфом.
Надо бы поручику сгинуть, затеряться на Кавказе, чтобы забыл о нем всемогущий граф, а он, поручик, замышляет жалобу на самого шефа жандармов. Больше чем кто-нибудь знает Михаил Юрьевич – нет безрассудных смельчаков, дерзающих жаловаться на графа Бенкендорфа. Да и кому жаловаться?
Но поручик Лермонтов, искусный в игре в шахматы, обдумывает невиданный ход: жалоба пойдет к великому князю Михаилу Павловичу, командующему гвардией. Может получиться оригинальная комбинация фигур! Во всяком случае, пусть хоть почитает о себе граф Александр Христофорович…
Жалоба отправлена. Можно заняться и литературными делами. Еще и еще раз пересмотрел отобранные для первого сборника стихотворений двадцать восемь своих пьес. Среди них и новая поэма «Мцыри». Только из «Демона» не включил ни строки. Правда, «Демон» уже ходит по рукам в сотнях списков, но для печати он еще будет пестовать и совершенствовать эту поэму своих поэм. Впрочем, вряд ли и пропустят когда-нибудь к читателям песню борьбы с самим небом…
В типографию пойдет лишь малая часть написанного за многие годы. Но взыскателен к себе поэт.
Михаил Юрьевич отвез рукопись к Краевскому. Пусть присмотрит за изданием, которому суждено выйти в то время, когда автор будет скитаться по Кавказу.
Андрей Александрович проявил полную готовность. Он все больше и больше убеждался в том, что дело Лермонтова кончилось пустяками. Теперь надо порадеть об «Отечественных записках». Лермонтов и для журнала привез несколько новых стихотворений.
От Андрея же Александровича узнал, что Белинский несколько дней как слег.
– Не везет нам на встречи, – сказал поэт. – Прошу вас, Андрей Александрович, показать рукопись мою Виссариону Григорьевичу. У нас с ним начат, но не закончен спор. Так вот, в продолжение этого спора покорно прошу его принять мои пьесы. Ну, а коли встретятся затруднения с цензурой, тогда… – поэт махнул рукой, – тогда, – заключил он, улыбаясь, – возникнет еще один довод к нашему спору…
Лермонтов побывал и у милейшего Владимира Федоровича Одоевского. Впрочем, поэт не заводил здесь литературных разговоров.
В литературе Владимир Федорович платил щедрую дань утешительному романтизму и в то же время проявлял какую-то растерянность. Владимиру Федоровичу верилось, что можно примирить разные мнения, если только избегать крайностей. Крайностей Владимир Федорович не понимал и не принимал. Словом, в литературных своих вкусах Одоевский весь был в прошлом, в то время как в музыке глядел в будущее.
Музыка! Вот о чем можно было всласть и не только не споря, но в полном согласии наговориться с Владимиром Федоровичем. В беседах с ним или слушая его игру на рояле Лермонтов мог утолить ненасытную свою страсть. Любовь к музыке посетила его в детстве и никогда не покидала.
Владимир Федорович говорил о созданиях Бетховена, о предстоящих концертах, играл фуги Баха и, едва оторвавшись от рояля, начинал горячую речь о судьбах народной русской музыки.
Михаил Юрьевич слушал с жадностью: хотел насытиться на все будущие, может быть долгие, годы изгнания…
– А знаете, Михаил Юрьевич, – вдруг сказал Одоевский, – ведь стихи-то ваши тоже настоящая и притом русская музыка.
Лермонтов не понял.
– Изволите ли видеть, – объяснил Одоевский, – стоит прочесть любое ваше стихотворение вслух – и тотчас ощущаешь течение мелодии, которая задана автором.
Владимир Федорович помолчал, словно к чему-то прислушиваясь, потом прочел нараспев:
Русалка плыла по реке голубой,
Озаряема полной луной;
И старалась она доплеснуть до луны
Серебристую пену волны…
– Я читаю, заметьте, словно ноты перед собой держу, – продолжал Одоевский, – и весь напев слышу… Вот какой вы чудодей! А мысль, выраженная и в слове и в мелодии, приобретает силу неотразимую. Даже не зная вас, по вашим стихам можно судить, что отпущен вам настоящий музыкальный дар. Да и что такое мелодия? Как рождались, например, песни у древних греков?..
Лермонтов засиделся допоздна. А до отъезда оставались считанные дни. Надо бы, пожалуй, съездить к Жуковскому. Но на запасную половину Зимнего дворца, где обитал поэт, Михаил Юрьевич не поехал. В памяти еще было живо воспоминание о том, как Жуковский напечатал в «Современнике» его «Казначейшу». Все наиболее горькое, что говорится в поэме о застойном болоте провинциальной жизни, Жуковский повыкидывал своей волей и властью. «Казначейша» увидела свет, изящно причесанная редактором. Поэму старались приблизить к забавному анекдоту, а ведь была она суровым обличением. Василий Андреевич Жуковский, при всем неизменном благодушии и сочувствии к молодым талантам, снова показал непримиримую стойкость неподкупного блюстителя российских порядков.
Да если бы только случай с «Казначейшей»! Давно следит за творениями прославленного поэта поручик Лермонтов. Конечно, Жуковского не смешаешь ни с Кукольником, ни с Загоскиным. Те по усердию и за отсутствием таланта прут напрямки. Василий Андреевич поступает иначе. Он уводит читателей от невзгод земной быстротечной жизни. Он рассказывает об иных мирах, где нет ни горестей, ни слез, и терпеливо, ненавязчиво сулит каждому утешение в вечной райской жизни. На это обратил Василий Андреевич свой незаурядный талант, о том говорят его пленительные, как музыка, стихи…
Не смешаешь стихи Василия Андреевича со всей рыночной словесностью торгового дома Булгарина и компании, но куда опаснее кажутся его утешительные творения.
Рано или поздно придется и с ним столкнуться Лермонтову. Собственно, бой уже начат. «Демон» несет людям совсем иные мысли, чем те, которые проповедует смиренномудрый Василий Андреевич…
А вместо коротких дней остаются считанные часы, которые еще может провести в Петербурге ссыльный поручик Тенгинского полка. Как не отдать каждую минуту безутешной бабушке!
Куда ни поедет Михаил Юрьевич, откуда ни вернется – ждет его Елизавета Алексеевна, и в глазах ее все тот же вопрос: когда хоть остаточные годы удастся пожить ей без разлуки с внуком, без вечных тревог, слез и хлопот?..
– Я, Мишенька, опять в хлопоты пущусь, – говорит старуха, – добьюсь своего.
– Повремените, бабушка, – отвечает поэт, – для меня, бабушка, повремените… Авось, когда пройдет время, отпустят в отставку.
– В отставку! – в горестном недоумении вздыхает Елизавета Алексеевна. – Этакий-то молодец, да в отставку!
– Я ведь не от жизни в отставку прошусь. Вот издавать бы мне журнал…
– Ахти мне! – бабушка крестится. – Опять новое горе сулишь! Неужто не понимаешь, что в писаниях твоих вся беда?
– А вот и нет! Сами знаете, о сочинениях моих не было ни слова.
– А коли молчат, то, может быть, еще хуже о тебе думают.
– Думать, бабушка, мы с вами самому графу Бенкендорфу запретить не можем… Ждите меня вечером, тогда об отставке поговорим. Я на Кавказе службой займусь, а вы здесь в свое время похлопочете – вот и будем мы наконец неразлучно вместе.
– А как у тебя со Щербатовой-то, греховодник?
– Мария Алексеевна уехала в Москву, к родным. Вот и все, бабушка, что могу вам о ней сказать.
– А коли поедешь в Москву, опять ваш роман начнется.
– Нет, пути наши разошлись.
– Так ведь в Москве твоя прежняя зазноба пребывает!
Лермонтов не ответил. Варенька Лопухина-Бахметева, точно, жила с мужем в Москве, но увидит ли он ее, сам не знал. Муж не спускал с нее глаз, и свидания с поэтом были ей запрещены. Да и захочет ли этого свидания Варенька, бог знает! Может быть, и вовсе не нужно ей это мучительное свидание.
Ничего не ответил бабушке поэт. Шли последние сборы в дорогу.
У подъезда стояла тройка. Уже вынесли последний багаж… Настала самая тяжкая минута прощания с бабушкой. Едва вырвавшись из ее объятий, еще слыша ее благословения, Михаил Юрьевич сбежал вниз. Сел и приказал ехать к Карамзиным.
У Карамзиных его ждали. Был кое-кто из знакомых. Тут, на прощание, он прочел свои новые стихи:
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную.
Порт стоял у двери, по-весеннему настежь раскрытой на балкон. Он читал медленно, словно задумавшись. Кое-кому из чувствительных посетительниц салона Карамзиных показалось, что на глазах у Михаила Юрьевича выступили слезы. Так часто видят люди то, что им только видится. Но большие, темные глаза поэта были сухи. И голос был тверд. Глядя на плывущие облака, Лермонтов заключил стихи:
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.
У него, поэта, родина была, и он любил ее со всей страстью. Но у него пытались родину отнять…
Под балконом ждала нетерпеливая тройка. Отзвучали последние приветствия. Лермонтов сбежал вниз.
– Трогай!
Застоявшиеся кони с ходу взяли путь на Московскую заставу. Потом пошли поля. Вечером, совсем поздно, зажглись дрожащие огоньки в неведомых деревнях. Не в первый раз совершал он этот путь – путешествие из Петербурга в Москву. В ночном безмолвии только колокольчик под дугой коренника звенел знакомой дорожной песней. Пробегут мимо печальные березы или глянет равнодушно слепая придорожная изба. Погасли последние огоньки. Спит, натрудившись, народ-пахарь.
Русь! Русь! Живут в тебе потомки Степана Разина и Емельяна Пугачева, живут герои Бородина… Доколе же будет тяготеть над тобой вечное рабство? Страшно, что страдают люди, а еще страшнее, что многие живут, не сознавая этого… Но так ли это? В прошлом году полыхнул мужичий гнев в десятках губерний. Поднялась грозная волна и, до времени, опять спа́ла… А едва спа́ла, в Петербурге даже слухи о Секретном комитете, созданном для постепенного облегчения участи крестьян, совсем замолкли…
– Ну, подтянись, ямщик!
Громче подхватил бесконечную песню колокольчик под дугой, и тройка, ныряя по непролазным лужам, исчезла в ночной вешней темноте.