Текст книги "Звезды падучей пламень"
Автор книги: Алексей Зверев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Алексей Зверев
Звезды падучей пламень
Жизнь и поэзия Байрона
* * *
Это книга о великом английском поэте. Нам сейчас нелегко представить себе, что значил Байрон для современников. Его стихами бредила вся молодая Европа. «Парящий ум, светило века» – так назвал его декабрист Кондратий Рылеев.
Для нас Байрон принадлежит эпохе, в которую жил. Люди XIX столетия считали, что он сам создает эпоху. Во всяком случае – определяет умонастроение, которое тогда сделалось самой яркой приметой времени.
Байрон прожил недолго, но сколько великих событий прошло перед его глазами! И все они отозвались в его поэзии. Ее не понять, если мы не ощутим живого воздуха той бурной поры. А этот воздух напитан устремлениями, надеждами, драмами, которые Байрон выразил глубоко и сильно, как никто из тогдашних европейских поэтов. Жизнь и литература в этом случае соединяются нерасторжимо. Переходят друг в друга так, что иной раз стерты линии размежевания.
Есть замечательное лермонтовское стихотворение о пламени падающей звезды, которая во тьме ночи рассекает небосклон, оставляя на нем мгновенный, но яркий след. Это стихи 1832 года, когда Лермонтов переживал страстное увлечение Байроном, которого почувствовал и понял поразительно. Стихи об одиночестве, о ненужности поэта в мире, где он принужден жить. О том, что вдохновенье, спасая от мелочных сует, не может спасти от собственной Души, которая так уж устроена, что не обретает и не обретет примирения с окружающей действительностью.
Может быть, это самое тонкое и проникновенное постижение всего, что значил Байрон в жизни поколения, выросшего на его книгах.
Ведь Байрон – это целая глава духовной истории европейского и русского общества, большая и по содержанию своему драматическая глава. Россия, может быть, имеет не меньшее право называться второй родиной Байрона, чем Италия или Греция. Русский отзвук, который приобрела его поэзия, полнозвучен и долог: от пушкинской эпохи до нынешнего дня.
Многие поколения русских поэтов, начиная с Константина Батюшкова, обращались к Байрону. О нем написаны замечательные стихи. Существуют переложения его лирики и поэм, по своей творческой смелости и точности составляющие гордость искусства поэтического перевода.
Об этом когда-нибудь будет написана особая книга. А мы лишь назовем имена тех, чьи переводы цитируются в этом рассказе о Байроне: поэты А. Блок, И. Бунин, B. Жуковский, Вяч. Иванов, И. Козлов, М. Лермонтов, С. Маршак, К. Павлова, А. Плещеев, А. К. Толстой, И. Тургенев и мастера поэтического перевода – А. Арго, Т. Гнедич, М. Донской, М. Зенкевич, C. Ильин, В. Левик, А. Парин, А. Сергеев, В. Топоров, Г. Усова. Жизнь Байрона заполнена напряженным ожиданием великого переворота, который изменит все течение жизни на земле. Она озарена мятежными порывами, противоборством деспотизму, поисками настоящего дела, достойного лучших душевных побуждений человека. Она отмечена разочарованиями, отчаяньем, достигающим крайностей, и безысходной тоской, и верностью идеалам справедливости, разума, добра – как ни глумилась над этими идеалами реальная жизнь.
И хотя полтора с лишним столетия отделяют нас от эпохи Байрона, все еще ясно различим свет этой звезды, которая ослепительно вспыхнула над тогдашней Европой, разрывая окутавший ее мрак.
Еще и сегодня сияет это «солнце бессонных», пленившее стольких сверстников Байрона и почитателей его поэзии, эта скорбная падучая звезда, чей луч не затеряется в отблесках иных планет, вспыхнувших на небе поэзии за те годы, что пролегли между Байроном и нами.
«…Я брошен был в борьбу со дня рожденья»
Как пену жизнь История смывала.
Все унося: и радость, и беду.
Байрон
«Лорд Бейрон происходит от царей: шотландский король Иаков II был предок его по матери». Такое примечание сделал к своим стихам, посвященным памяти Байрона, русский поэт Иван Козлов. Почему-то в России на первых порах укоренилась привычка именовать Байрона – Бейроном. Так его называл восхищавшийся им декабрист Кондратий Рылеев. А Жуковский, подшучивая над увлечением Пушкина британской музой, обращается к нему в письме: «Слышишь ли, Бейрон Сергеевич».
Стихи Козлова написаны летом 1824 года. По всей Европе пронеслась тогда весть о кончине Байрона, которому было только тридцать шесть лет. И всюду повторяли непривычно звучавшее слово «Миссолонги». Так звался греческий городок, где Байрон встретил свой конец. В Грецию он уехал, чтобы посвятить себя борьбе за ее освобождение от турецких угнетателей. Козлов говорит о его последних днях, как о подвиге:
Эллада! Он в час твой кровавый
Сливает свой жребий с твоею судьбой!
Сияющий гений горит над тобой
Звездой возрожденья и славы.
В те времена принято было думать, что жизнь выдающихся людей подобна прямой линии, которую не может искривить никакое стечение обстоятельств. Великий человек тем и велик, что он умеет противостоять любым искушениям, любым катастрофам. Его величие должно проявиться в каждом поступке, потому что он избранник на арене истории, в частном ли своем существовании или даже по родословной. Как сказано в стихотворении Козлова: «И царская кровь в вдохновенном текла, и золота много судьбина дала» – душевного золота да и просто богатства, хотя бы в виде «наследственного замка под тенью дубов», где «певец возрастал вдохновенный».
Но, за вычетом слов о вдохновенье, все это легенда. Одна из бесчисленных легенд, окружавших имя Байрона и при его жизни, и очень долго после смерти. Царская кровь? Да, дальние предки Байрона с материнской стороны когда-то водили родство и с царями. И все же как бы посмеялись они, услышав такое! Они были шотландцы по фамилии Гордон, их след в веках теряется, однако известно, что еще прадед поэта не раз отличался бесчинствами, насилиями и разбоем, который всегда служил этому семейству основным промыслом. Кэтрин Гордон в двадцать лет оказалась наследницей крупного состояния, которому и была обязана вниманием незадолго перед тем овдовевшего капитана Джона Байрона. Их знакомство произошло на модном курорте Бат. По весне туда съезжались охотники за богатыми невестами.
Старых бумаг Гордоны не хранили. А жаль. Должно быть, бумаги немало поведали бы о том, как этим безродным авантюристам удалось, издеваясь над законом, высоко взобраться по лестнице престижа и респектабельности. В Бате существовал обычай колокольным звоном встречать самых почтенных гостей. По слухам, колокола звонили и в тот день, когда, сопровождаемая теткой, на брачную ярмарку прибыла молодая хозяйка шотландского замка, отличавшаяся редкостно невоздержанным нравом – и ничем больше.
Будущему ее супругу невоздержанность была присуща ничуть не менее, и проявлялась она не только в делах семейных. О Байронах есть сведения и в архивах, и в народных преданьях. Они были баронами, а поэтому, как все аристократы с титулами, носили звание лорда или леди, располагая наследственным креслом в верхней палате парламента. В парламент они, впрочем, редко наведывались, предпочитая по собственному разумению устанавливать и охранять порядок у себя в округе. Что это был за порядок, ясно из прозвищ, которые им давал народ. Одного из владельцев Ньюстедского аббатства, являвшегося их оодовым поместьем, запомнили как «злого лорда»; служившего во флоте деда Байрона матросы величали то «Джеком-потрошителем», то «штормовым адмиралом». Отца поэта окрестили «безумным Джеком».
Характер у всех них был буйный, резкий, тяжелый. А понятия – самыми обычными для людей такого круга. На службе они интриговали, дома – тиранствовали. Рассказывали, что «злой лорд» собственноручно застрелил своего кучера, сочтя его поведение дерзким. Из-за пустячной ссоры он вызвал на поединок соседа, и сельское кладбище украсилось новым памятником. Фамилия убитого соседа была Чаворт. Родственница этого Чаворта, Мэри Чаворт, полвека спустя станет мучительным и пылким увлечением пятнадцатилетнего Байрона.
Потомкам «злого лорда» передались его привычки самодура и деспота. Род Байронов скудел от поколения к поколению: в Ньюстедском аббатстве все так же устраивались пышные охоты, заканчивавшиеся диким разгулом, но люди становились и мельче, и мелочнее. «Штормовой адмирал», не устрашившись отцовского гнева, увозом женился на собственной родственнице, за которой нечего было взять в приданое, и лихо дрался у берегов Канады с французами, не желавшими уступать Англии свои владения. А «безумный Джек» прославился разве что мотовством да смолоду в нем открывшимся знанием «науки страсти нежной». Он был красив и обходителен. Этого хватало, чтобы кружить головы дамам из высшего света.
Истинным его призванием оказалась карточная игра. Выделенную ему долю сильно подорванного семейного капитала «безумный Джек» спустил в два счета; «штормовой адмирал» добыл сыну место в гвардии и отказал в дальнейших милостях. Какое-то время новоиспеченный гвардеец служил в заокеанских колониях, вскоре объявивших себя независимым государством – Соединенными Штатами Америки. Дожидаться последовавшей за этим событием воины он не стал, вернулся в чине капитана на родину и рассудил, что подвиги на поле брани не для него: куда больше для подвигов подойдет светская гостиная.
Леди Кармартен, ставшая первой его жертвой, ради обаятельного молодого офицера решилась покинуть мужа и добиться развода. В те дни это неизбежно означало громкий скандал, хотя сами истории такого рода случались не так уж редко. Пришлось уезжать во Францию; впрочем, заставили это сделать не столько пересуды, сколько кредиторы, при известии о любовном триумфе «безумного Джека» накинувшиеся на него со всех сторон, поскольку в деньгах леди Кармартен не нуждалась. Новый ее спутник жизни хорошо об этом знал, и, едва ступив на набережную Кале, направил стопы к игорному дому.
Леди Кармартен умерла родами в 1784 году; девочку удалось спасти, ее назвали Августой. В жизни Байрона его сводной сестре принадлежала совершенно особая роль.
Следующей весной в Бате отставного капитана представили шотландской наследнице. Положение его было не из легких, и он постарался не заметить ни ее тяжелого подбородка, ни слишком выпирающих скул. В мае сыграли свадьбу, и все пошло по-старому: год спустя замок Гордонов уже был заложен, потом продан, а новобрачным пришлось после очередного проигрыша бежать в Париж, словно ворам. Предстоящие роды побудили Кэтрин вернуться. «Безумный Джек» не сразу решился за ней последовать, зная, что его ожидает долговая яма.
Ей подыскали более чем скромную квартиру в невзрачном трехэтажном доме на лондонской тихой улочке. И дом, и весь тот квартал превратились в груду камней, когда в 1940 году немцы каждую ночь совершали массированные налеты на Лондон; в честь Байрона было решено сохранить старое название улицы, застроенной после войны, – Оксфорд-стрит.
В этом доме бывший гвардеец появился несколько раз после своего краткого возвращения. Приходил он всегда по воскресеньям – английский закон гарантировал должникам неприкосновенность в последний день недели. Где он скрывался в будни, никто не знает, но из писем Кэтрин видно, сколько им было пущено в ход уловок и хитростей, чтобы прибрать к рукам последнее, что у нее оставалось. Удостоверившись, что дело это безнадежно, капитан отправился привычной дорогой через Ла-Манш. Какая-то актриса скрасила ему раннюю и совершенно нищую старость. Он умер в 1792 году – тридцати шести лет от роду. Сыну его, физически слабому ребенку с искривленной от рождения стопой, оказался отмерен в точности такой же земной срок.
Сын, которого назвали Джорджем Гордоном, родился во вторник 22 января 1788 года.
А 14 июля 1789 года восставшие парижане штурмом овладели городской тюрьмой Бастилией, и началась Великая французская революция – главное событие эпохи, на которую выпала жизнь Байрона.
* * *
Это была необыкновенно бурная и яркая эпоха, один из звездных часов в истории всего человечества.
Через полтора месяца после взятия Бастилии Учредительное собрание, которому предстояло выработать новую систему правления, провозгласило «Декларацию прав человека и гражданина». Открывалась она словами о том, что «люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». Это значило, что отменяются сословия вместе с их привилегиями. Отныне человек не мог угнетать другого человека лишь на том основании, что первый рожден аристократом, а второй – крестьянином. Отношения должны были строиться на началах свободы, равенства и братства. Власть короля резко ограничивалась, его обязанностью было только исполнять волю народа. Церковь более не могла управлять всей умственной и нравственной жизнью.
То, о чем мечтали передовые люди XVIII столетия – вольнодумцы, просветители, противники царей и святош, приверженцы разумного и справедливого мироустройства, – начинало осуществляться.
Поколебался весь порядок вещей, казавшийся незыблемым. Революция обещала положить конец беззаконию и тирании, бесправию и нищете. На площади перед Бастилией был дан первотолчок громадному перевороту, под знаком которого пройдет весь XIX век.
События сменяли друг друга стремительно – и какие события! Пульс истории забился учащенно. Даже время, казалось, течет намного быстрее, чем обычно: год вмещал в себя столько драматических перемен, что иной раз оказывался насыщеннее целых десятилетий. В «Дон-Жуане», своем главном произведении, Байрон скажет об этом как об одной из примет того века.
Лет семьдесят привыкли мы считать
Эпохою. Но только в наши годы
Лет через семь уж вовсе не узнать
Ни правящих народом, ни народа.
Это написано в 1822 году – с хронологической дистанции, позволяющей увидеть и время, и людей крупно, отчетливо. Но вот свидетельство, относящееся к самым первым месяцам революции. Свидетель не вполне беспристрастен, хотя революцию он не торопится осудить, как, впрочем, и благословить, – ему важна истина во всей ее полноте. Молодой русский путешественник, начинающий писатель Николай Карамзин приезжает в Париж ранней весной 1790 года. Обо всем увиденном он делает заметки, потому что задумана книга путевых впечатлений, излагаемых в форме посланий московским друзьям. Книга эта – «Письма русского путешественника» – начнет печататься на следующий год, а отдельное издание, без купюр и изъятий по причинам цензурных строгостей, появится лишь еще десять лет спустя. Даты тут очень важны; революция менялась изнутри И по существу, менялось и отношение к ней европейских мыслителей, глубоко проникшихся, как Карамзин, идеями вольности, человеколюбия, достоинства личности. То, что такие мыслители написали бы о Франции в 1790 году, они уже не смогли бы повторить не то что семь, а даже три года спустя. Ведь становилось и вправду «не узнать ни правящих народом, ни народа».
В журнальных публикациях «Писем русского путешественника» парижские главы отсутствуют. Их не было и в первом отдельном издании, вышедшем в 1797 году. А когда Карамзин, наконец, смог их включить в книгу, они, вероятнее всего, были сильно переработаны: к тому времени взгляды его заметно переменились. Никто не знает, что он писал по свежему следу – в Париже или сразу по возвращении. Бумаги Карамзина, весь его архив погиб, когда запылала занятая Наполеоном Москва.
Поэтому следует с осторожностью воспринимать многие его оценки. Например, обвинение простому народу, «который сделался во Франции страшнейшим деспотом». Или сочувствие Людовику XVI и королеве Марии-Антуанетте, которых Карамзин готов занести «в число благодетельных царей». Тогда, в Париже, он еще не мог знать, что оба они кончат свои дни на эшафоте. И что с этих казней начнется террор, отпугнувший от революции стольких ее друзей за пределами Франции.
Да, многое переделано, многое дописано. И все же через все эти добавления пробивается живой образ восставшей страны, где люди устали от бесплодных ожиданий «века златого», которому надлежит содействовать «посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания», где они решились приблизить золотой век свободы и равенства активным, революционным действием. Что подмечает карамзинский острый глаз на улицах Парижа? Пустующие дома аристократов – они разъехались, разбежались, смертельно напуганные первыми раскатами революционной грозы. Суровую решимость, пришедшую на смену извечной «зефирной» веселости французов. Многолюдство днем и ночью, шум толпы, воодушевляющейся лозунгами, которые она, может быть, и не понимает, но чувствует, что ими подрубается «священное древо» монархии, уже ею не почитаемое неприкосновенным. «Грозную тучу» над башнями, заставившую позабыть былой блеск «сего некогда пышного города».
Карамзин ясно сознает, что жизнь перевернулась и в прежнее русло ей не возвратиться. Революция должна была увенчать собою всю историю французского народа, последовательно приведшую к «нынешнему состоянию» страны. И делать о ней выводы однозначные, окончательные – преждевременно: «Одно событие сменяется другим, как волны в бурном море; а люди уже хотят рассматривать революцию как завершенную. Нет. Нет. Мы еще увидим множество поразительных явлений. Крайнее возбуждение умов говорит за это».
Тогда, в последнее десятилетие XVIII века, кончавшегося в судорогах истории, так полагали все, кто был способен смотреть на картину событий без ослепляющей ярости монархиста и ревнителя подорванного старого режима. Возбуждение и в самом деле было крайним, жизнь раскалывалась непримиримыми противостояниями аристократов и демократов, либералов и радикалов, роялистов и республиканцев. А Учредительное собрание металось между этими полярными точками общественного мнения и издавало декреты, каждый из которых как бы отменял предыдущий.
Сторонники Людовика плели заговоры во Франции и организовывали вооруженные отряды на ее границах. В Париже стояли длинные очереди у пустых продуктовых лавок – спекулянтов заботило одно: как бы побольше нажиться на трудностях и бедах народа. Король, переодевшись лакеем, пытался бежать из страны, но был схвачен и переведен на положение узника; Конвент, сменивший беспомощное Учредительное собрание, под давлением депутатов, представлявших народные низы, вынесет ему обвинение в посягательстве на безопасность государства, и в январе 1793 года Людовика XVI казнят.
За девять месяцев до этого поворотного момента в революции Австрия и затем Пруссия начали против Франции войну, двинув свои полки к ее столице. У селения Вальми необученные, плохо вооруженные французские солдаты нанесли им поражение, заставив покинуть Францию и не возвращаться целых двадцать два года. Все эти годы Франция непрерывно воевала, но не на своей территории, а вдали от нее – в Италии, Испании, Пруссии, в Египте и Сирии, в России. Последняя война оказалась для нее роковой.
Совсем не сразу войны эти приняли тот характер, какой имело вторжение в Россию. Поначалу Франция не стремилась к захватам. Она защищала свою революцию от угроз со стороны монархов всей Европы, создававших одну коалицию за другой, чтобы загасить это пламя.
Защищаться приходилось не только от монархов. Революцию терзали несогласия между людьми, клявшимися – и нередко со всей искренностью – в беззаветной верности ее знамени. Слишком разные силы она пробудила. Слишком разные устремления хотела сочетать.
В этом водовороте, совсем незаметно поглотившем промотавшегося английского капитана Байрона, столкнулись интересы и побуждения, которые исключали друг друга. Промышленники, торговцы, вместе с простолюдинами плясавшие на бульварах, когда пала Бастилия, принялись обуздывать революцию чуть ли не на следующий день: они выиграли и постарались, чтобы их торжеству ничто не угрожало. Но волна взметнулась слишком высоко, ее было не удержать наспех возводимыми плотинами. Отверженным и обездоленным мало было слов о равенстве, они хотели обновления общества на деле, причем сверху донизу. И голос их становился все слышнее, и революция шла вглубь, затрагивая самые основы общественного порядка, державшегося еще со времен средневековья.
Но при всем том она осталась буржуазной революцией, хотя и была совершена народом. Этого не сознавали ее участники, а ведь в этом и заключалась главная причина трагедии, какой обернулась революция. В особенности после того, как ее сумел окончательно укротить, подчинив своей диктаторской воле и требованиям стоявших за ним буржуазных слоев, блистательно выдвинувшийся в ходе революционных войн генерал Бонапарт, которого французский сенат объявил императором под именем Наполеон I.
Это произошло 18 мая 1804 года. Все те без малого четырнадцать лет, что предшествовали такому итогу, заполнены событиями великими, жестокими, драматическими, пророческими по своей логике – такими, которые всегда заполняют историю на ее пиках и переломах. Были грандиозные сражения, в которых раз за разом брала верх республиканская армия, – и были столь же яростные битвы в Конвенте, в политических клубах, прямо на парижских улицах. Были самозабвенные споры о том, в чем именно заключается общественное благо, – но была и безостановочно работающая гильотина, которая ждала проигравших в этих спорах или не пожелавших поступиться своими принципами ради сиюминутной тактической выгоды.
Летом 1794 года на плаху, с которой уже покатилось столько голов – и не одних лишь роялистов или озлобленных церковников, но и людей, преданных революционному идеалу беспредельно, – поднялись Максимилиан Робеспьер и его друзья. Они составляли истинный авангард революции. Перерождение исходной идеи, вдохновлявшей тех, кто штурмовал Бастилию, сделалось несомненным фактом. Революция была пресечена, чтобы открыть дорогу тирании на новый, буржуазный лад. Отличившийся при освобождении Тулона Бонапарт, которому в двадцать четыре года был присвоен генеральский чин, вскоре заставит всех убедиться в том, сколь велика сила его «деятельного деспотизма» (Пушкин).
Революция закончилась, наступила эпоха наполеоновской империи. Но не угасли искры, от которых вспыхнул очистительный огонь 1789 года. Отблесками этого ярко вспыхнувшего костра озарится весь горизонт европейской духовной жизни в эпоху Байрона. Французская революция будет осознана как трагедия недовершенного или попранного великого дела. И как предвестье неизбежного близкого потрясения, которое коренным образом переменит весь порядок вещей. В эту неизбежность Байрон верил свято, какие бы ему ни довелось испытать разочарования и приступы безысходной тоски, порожденной общественным климатом, установившимся в Европе после наполеоновских войн. Откроем еще раз «Дон-Жуана» – вот строфа, в которую Байрон вложил самую для него дорогую мысль:
И новый мир появится на свет,
Рожденный на развалинах унылых,
А старого изломанный скелет,
Случайно сохранившийся в могилах,
Потомкам померещится как бред…
* * *
Под конец жизни Байрон несколько раз принимался за автобиографические записки. Одному из друзей, поэту Томасу Муру, он вручил толстую тетрадь, содержавшую описание его дней с самого детства. Видимо, это описание было слишком откровенным, а оценки некоторых лиц, хорошо известных в обществе, – не в меру резкими и прямыми. Напечатать рукопись, как указывало завещание Байрона, Мур не отважился. По требованию родственников поэта она была сожжена.
Уцелели только фрагменты, а точнее, странички дневника, который Байрон вел зимой 1821/22 года, находясь в Италии. Этим страницам Байрон дал заглавие «Разрозненные мысли». И начал свой дневник записью о первой школе из тех, что ему довелось посещать.
Было ему тогда около пяти лет. Школа находилась в шотландском городе Абердине, куда, спасаясь от вымогательства и от скандальных выходок «безумного Джека», бежала Кэтрин со своим крохотным сыном.
Сохранилась гравюра прошлого века, на которой Байрон изображен подростком. Он охотится в горах: на нем традиционная шотландская юбочка, гетры и шляпа с пером, v ног его убитый олень, а уставший от преследований гончий пес заглядывает в глаза хозяину, который только что победно протрубил в рог. Воображению людей той поры трудно было представить, чтобы ранние годы великого поэта оказались вовсе лишены романтики, понятной всем и каждому.
Но ни охот, ни красочных нарядов не было. Лишь однажды, когда для школьников устроили экскурсию к подножию горы Лохнагар, Байрону открылась титаническая и суровая поэзия Северных Альп, как называлось в старину шотландское нагорье, – снежные пики, голые красноватые скалы, с которых низвергаются пенящиеся водопады, багровые переливы заката над сосновыми рощами. Одно из его первых стихотворений навеяно памятью об этой поездке:
Давно мы в разлуке, но сердце поныне
Во власти унылых таинственных чар.
О, вновь бы брести мне по дикой долине
К тебе, величавый седой Лохнагар!
Впрочем, то был всего лишь эпизод, скрасивший однообразные будни, в которых преобладали совсем другие настроения. Была бедность, почти нищета. Байрону смутно запомнились холодные комнаты нанятой по дешевке квартиры, сумрак плохо освещенных церквей, куда его непременно тащила за собой набожная нянька, которую он возненавидел всем сердцем. Запомнились резкие перепады настроений матери: невзгоды ожесточили ее, и она то ласкала ребенка с исступлением, то осыпала бранью, не скупясь на тумаки да попреки хромотой и сходством с беспутным отцом.
Абердинская начальная школа, унылая одноэтажная постройка с чахлым садиком за проржавевшей решеткой, стояла вбок от центральной площади города, застроенной островерхими каменными домами, плотно прилепившимися друг к другу. Город был уютный, старинный и процветал стараниями торговцев скотом, избравших его своей резиденцией. События на Европейском континенте доходили сюда только очень слабыми отголосками, не меняя спокойного распорядка. По главной улице, которая вела к ветшающему средневековому замку, проезжали кареты на высоких колесах, вился к пасмурному небу дымок из бесчисленных каминных труб, поскрипывали флюгеры на шпилях, прогуливались на позолоченных цепочках собаки местной породы скотчтерьер. Обедневшим аристократам, какими являлись Байроны, Абердин мог послужить временным приютом, не больше. Шансов поправить дела у них тут не было никаких.
Еще и много лет спустя Джорди – так звали мальчика дома – мог без труда изобразить свой обычный школьный день. При записи не заглядывали в метрики будущих учеников: принимались все, кто не достиг совершеннолетия, то есть был моложе двадцати одного года. Таких набралось около полутораста. Их разделили на пять классов – в старшем преподавал директор, другие вели штатные педагоги, которых было всего три. Обучали письму, счету, истории и, разумеется, закону божьему. С пятилетнего возраста Байрон почти непрерывно читал Библию, хотелось ему того или нет. Для его поэзии это не пропадет бесследно. В драме «Каин» (1821) те давние уроки, на которых объяснялось, как был сотворен мир, отзовутся яростным неприятием насилия над свободной человеческой волей. Отзовутся бунтом против навязываемой обязательности моральных догм, добросовестно растолкованных абердинскими учителями.
Но это дело будущего, и неблизкого. А пока приходилось заучивать библейские стихи. Полуграмотная нянька со слуха знала Библию едва ль не наизусть, любая ошибка каралась свирепо – от побоев суставы ныли всю ночь. Мать Байрона не находила в подобном воспитании ничего неестественного. Ее страшила рано проявившаяся в сыне нелюдимость. У Джорди не было друзей. Часто он приходил домой помятым, поцарапанным – значит, опять кто-то дразнил его хромоножкой, и он бросился на обидчика с кулаками. Среди окрестных холмов вилась быстрая холодная речка Ди – Байрон переплывал ее по пять раз, словно доказывая, что увечье не помешает ему стать самым ловким и смелым среди сверстников.
Читал он жадно, но не беспорядочно, сразу же отдав предпочтение книгам о прославленных битвах, о путешествиях в страны Востока, о знаменитых героях далекого прошлого – греках и римлянах. Других книг не любил. Особенно написанных стихами.
Интерес к поэзии пробудится у него чуть позже. Байрону едва исполнилось восемь лет, когда он познакомился со своей дальней родственницей по имени Мэри Дафф. Она была годом старше – темноволосая, кареглазая девчушка, как-то оказавшаяся партнершей Джорди на уроке в танцклассе: мать считала, что его хромота с возрастом пройдет, и танцевать его учили, как всех. Может быть, Мэри не нашла неуклюжими его движения или просто ей достало такта не заметить, что кадрили и экосезы для него в муку. Так или иначе, влюбленность захватила его сразу и стала нешуточной, недетской. «Мои страдания, моя любовь к этой девочке были так сильны, что я иногда сомневаюсь, бывал ли я после этого действительно влюблен», – запишет в дневнике двадцатипятилетний Байрон. И вспомнит свою бессонницу, свои страстные письма, которые, не владея орфографией, диктовал горничной. И острое ощущение нежности. И разговоры шепотом в детской, где младшая сестра Мэри играла с куклами.
Есть странные совпадения в судьбах поэтов: Лермонтов в автобиографических заметках, набросанных, когда ему было шестнадцать лет, вспомнит, что и он тоже испытал нечто схожее с влюбленностью еще совсем мальчиком, когда побывал на Кавказских водах. «Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так». Имени своей избранницы он не называет, мы знаем только, что она была почти в том же возрасте, что Мэри Дафф.
К этой записи имеется примечание Лермонтова: «Говорят (Байрон), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить изящные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки».
Байрон тут упомянут не по случайности – в 1830 году, которым помечена запись, Лермонтов был им увлечен безоглядно, знал о нем все, что только мог узнать из книг, и, разумеется, хотел стать похожим на своего тогдашнего кумира. А все-таки это не домысливание собственного прошлого, чтобы оно больше соответствовало образцу, избранному для подражания. Речь у Лермонтова идет о каком-то реально испытанном переживании. Да, судьбы поэтов порой действительно близки на удивление – до тождества подробностей…
Вскоре Даффы покинули Абердин. Прошло восемь лет; однажды мать обронила в разговоре, что Мэри вышла замуж за какого-то негоцианта из Эдинбурга. Байрон на всю жизнь запомнил, как у него сжалось сердце при этих словах.
«Мои самые первые стихи я сочинил, прославляя ее красоту».
Жаль, что они затерялись, и мы их никогда не прочтем.
* * *
И вот в мае 1798 года Кэтрин получила письмо, сообщающее о смерти «штормового адмирала», не оставившего прямых наследников: «безумный Джек» давно покоился во французской земле, а следом за ним в мир иной отправился и его кузен, которому на Корсике ядром отхватило ногу. По закону права и собственность усопшего теперь переходили к Джорди. Он становился лордом. Он вступал во владение Ньюстедским аббатством.