Текст книги "Сизиф"
Автор книги: Алексей Ковалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Его присутствие помешало бы работе, поскольку речь шла отнюдь не о портрете, а о вольном одухотворении размытого, затерявшегося в веках и ничем в течение этих веков себя не обнаружившего образа, который и в исторический период своего бытия, если оно действительно имело место, был не многим более чем легенда. Его реальность зависела от усилий и способностей автора. Грубо говоря, следовало бы его не узнать, а успей работа продвинуться достаточно далеко, он, возможно, оказался бы просто самозванцем.
Но он явился нежданным, незваным, а главное – слишком рано.
Справившись с пораненной рукой, он огляделся и, пренебрегая стульями, возможно, из-за пыли, которая покрывала его тело и одежду, сел на пол, подогнув под себя ногу. Это не было удобной позой ни для отдыха, ни для ожидания.
Артуру пришло в голову, что форма присутствия гостя больше всего похожа на меру предосторожности, предупреждения каких-то нежелательных действий с его стороны. Он спросил. Ответный взгляд был безразличен – неясно было, услышан ли вопрос. Во всяком случае, грек не придал ему никакого значения.
Возможно, это был сон или галлюцинация, но сильнее всего на Артура подействовали не подробности облика и поведения гостя – во сне уже случалось испытывать этот обман – и не сам факт сна наяву, так как он все-таки бодрствовал и в этот момент находился даже на ногах, а отчетливость связи между пришельцем и его занятиями. Следовало что-то предпринять, ибо работа, видимо, должна была изменить характер. Своей бесплотной тенью грек загородил какое-то пространство в мироздании, о котором Артур ничего не знал. Как если бы за знакомой дверью внезапно обнаружилось зеркало в полный проем, и, маня фальшивой перспективой, оно на самом деле вытолкнуло тебя обратно.
Первый вопрос, требовавший разрешения, вызывала та неторопливая уверенность, с которой он явился, прервав свой мучительный труд, не предполагавший никаких передышек по определению. После каждой очередной неудачи ему приходилось, конечно, спускаться вниз за сорвавшимся камнем, и никто не заставлял его нестись под гору сломя голову, так что какие-то перерывы были предусмотрены самой технологией мучения. А учитывая внепространственную географию Аида, можно было представить себе, что в этой вынужденной прогулке ему открыто любое место на земле, включая Артурово жилье. Точно так же обстояло дело со временем, ему лучше было знать, какой кусок вечности отделяет его от новой попытки, и всей жизни могло не хватить, чтобы дождаться его возвращения в преисподнюю. Здесь уже заключалась тягостная невозможность хоть как-то себя с ним сопоставить. Он, несомненно, обладал способностью осложнять другим жизнь, и Артур испытал легкий толчок раздражения, слабый отголосок того гнева, который, по-видимому, внушил Сизиф сонму олимпийцев.
Дочь принесла кофе. Был один из тех дней, когда она остро переживала одиночество, обрушившееся на него сравнительно недавно, и, бросив собственный дом, окружала отца заботой. Мельком взглянув на его нерабочую позу, она поставила чашку на стол. Пришелец подтянул вторую ногу и проводил женщину взглядом.
– Тебе еще долго? – спросила она. – Я насчет обеда.
– Часок посижу, – отвечал Артур, продолжая стоять, уставившись на пустое место.
Что-то в том, как гость смотрел на Наташу, внушало надежду. Как будто у него впервые возникло предположение, что и Артур может принадлежать к человеческому роду.
– Не хочешь, чтобы о тебе говорили? – спросил он.
Ответа не было.
– Тогда дело, значит, во мне, – продолжал он допытываться. – Почему?
Известно, что у персонажа может развиться некоторая свобода воли, но может ли он испытывать предпочтения по поводу автора? Что-то такое было, кажется, в пьесе Пиранделло, но там персонажи как будто наоборот требовали авторского участия. Раздражение, вызванное его необщительностью и способностью размазывать свою сущность во времени и пространстве, вернулось. Но что же он, поспешивший на защиту своей репутации, мог сделать, чтобы Артура остановить?
* * *
«Свежий бриз с Сарнейского залива шевелил длинные, цвета шафрана занавески с обеих сторон просторной комнаты. Облокотясь на руку, Сизиф лежал на кушетке у широкого низкого стола, уставленного едой, фруктами и кувшинами. У противоположного края стола на низкой скамейке сидела жена. За прошедшие три дня ее лицо осунулось, огромные синие глаза стали еще больше. Еды она не касалась.
– Что люди говорят?
– Не знаю. Я никого не видела.
– Как так? Разве я не говорил тебе: откажись, тверди, что это не я, что я скоро вернусь?
– Говорил, – отвечала жена.
– Выходит, ты не стала хоронить меня в могиле, но пробовала похоронить в своем сердце?
– Есть тяжесть, которую не должен человек взваливать на человека.
– Разве у нас был выбор? Или тебе хотелось расстаться навсегда?
– Ты знаешь, чего мне хотелось. И, может быть, не надо нам продолжать этот разговор. Ты радуешься, слова твои игривы, но, если ты скажешь, что надеялся на мою покорность и в этом, я не поверю. Ты хочешь знать, что говорили люди? – не дождавшись ответа, Меропа попросила: – Расскажи, где был.
Сизиф положил на стол остаток лепешки, окунул руки в чашу с водой, провел ладонью по усам и бороде и вытерся полотенцем.
– У нижнего края пещеры, где начинался подъем, я стал думать о том, как буду тебе рассказывать. И как только пробовал произнести слово, у меня немели губы и язык. Я, пожалуй, могу описать пологий берег и бесшумную воду, тяжелую, как масло для светильников; и мокрый песок, что скрипит под босыми ногами сотен и сотен дрожащих от неизвестности душ, которым невыносимо ждать; и неопрятного старика, место которому не на земле и не в Аиде, а как раз там, в промежутке, где изнывают беспомощные тени, бесправные перед его погаными капризами. Но все это тебе известно. Это знают даже мальчики, нянька их научила. Или сказать тебе о другом береге, где разъеденная водой земля чавкает и пузырится, а заросли осоки и камыша так высоки, что прибывшие еще долго не видят той тьмы, к которой стремились? Не об этом ты спрашиваешь. Но то, чего ты не знаешь, чего не знал прежде и я, они не дают уносить с собой. Я говорил с кем-то сильным, может быть, это была сама Персефонея, мне было оставлено ровно столько места, сколько занимает на земле мое тело, она же заполнила остальное пространство, и у меня кружилась голова. Я был настойчив и красноречив, но не знаю, на своем ли пеласгийском наречии говорил. Впрочем, и это все сказки.
Он встал с лежанки, обошел стол и сел на коврик у ног женщины.
– Я не могу тебе это описать не потому, что у меня отшибло память, как у Сосия после двух кувшинов кикеона. И не потому, что мне запретили – они не запрещали, да и известно тебе, во что я ценю их запреты. Мое сердце переполнено, но стоит мне заговорить, язык становится тяжелым, как колодезная крышка, а рот превращается в каменную ступу для зерна, способную исторгать один звук: „Уп… Уп!..“ Им, наверно, хотелось бы, чтобы ты в страхе думала, будто я немею перед их непомерным могуществом. И все же кое-что я тебе скажу. Пойди взгляни, спят ли дети и рабы, и возвращайся. Я объясню тебе, почему они не пускают в Аид даже тех, чей прах еще не уложен в ларнак и не завален камнями, а тем, кто все-таки побывал там живьем, нашептывают в ухо, чтобы они повторяли остальным страшную правду о змеешерстном Кербере, ледяном Коките и огненном Флегетоне…»
Теперь он стоял у стола и, сняв верхний лист со стопки бумаги, аккуратно пробовал его на ощупь. Длинные пальцы с плоскими матовыми ногтями держали лист с осторожностью, которая давно неведома нам в обращении с бумагой, которую вспомнили бы, наверно, и пальцы Артура, касаясь какой-нибудь диковинной восточной ткани, подобной паутине.
– Что с рукой?
– Не стал дожидаться, пока он покатится, – отвечал он не размыкая губ. – Его можно укрепить на вершине на время. Ты знаешь, наверно. Услышал грохот, едва отскочил, пришлось оттолкнуться от него, а там острая складка попалась – камень недавний.
Продолжая разглядывать бумагу, по-прежнему беззвучно он объяснял, что камни не вечны и в Аиде. Соревнуясь своим внушительным весом с его сноровкой, с силой его мышц и воли, глыба вынуждена следовать тем же правилам проклятия, которые продлевают и его труд. Тяжесть вступает в противоборство с силой, намного превосходящей значительные, но все же конечные возможности отдельного камня. Обрушиваясь с вершины, он крошит на своем пути множество преград и обламывается сам, становясь все легче, безмозгло противясь тем самым приговору богов. А если случай, неподвластный расчету тупой материи, направит сопротивление очередной неровности в единственную точку, где стянуты в мертвый узел все центростремительные напряжения монолита, он раскалывается мгновенно, не оставляя даже памяти о былом неподъемном своем величии. Так что камень не вечен, вечен человек, это находится в полном соответствии с законами, которые предусмотрели боги для мироздания. И посему время от времени он находит у подножия горы в стелющемся тумане новый камень, что вообще-то могло бы развлечь выработкой новых приемов, если бы не напоминало, в свою очередь, о подоплеке все того же закона, о деятельной вечности, которая ведома только людям, потому что, будь она свойственна камню, он познакомился бы со стыдом, а мог бы и поумнеть…
Все это были не его слова. Множество таких подробностей, обдуманных и заготовленных Артуром, ждали удобного момента, чтобы войти в повествование. Они живо сочетались с обликом неторопливого, основательного мужика, который передавал их вдумчиво, вполне по-своему. В сознании возник отчетливый образ будущей книги во всех ее частностях и единстве. Она была даже лучше, чем он надеялся. Неясные, не требующие определения внутренние связи, особая игра ощущений, производимая соотношением частей и событий, вызывали знакомое волнение. Вместе с тем было совершенно очевидно, что книга пуста. За спиной грека сизым дымком курилось нечто бездонно страшное, судьба, во много раз превосходящая воображение.
«Если бы в Откровение Иоанна надо было вписать дополнительную главу о высшем суде и расправе над беллетристикой, – думал Артур, – я взял бы эту сцену, где герой в поте лица помогает автору, а тому становится все яснее, что он пишет мимо цели – вероятно, делал это всю жизнь – и что истина неподвластна его обольстительному труду».
– Как это «отскочил»? За жизнь испугался? Или калекой остаться? Или боль? Рука-то болит?
– Саднит немного. Можно было не обращать внимания, не шевелиться. В конце концов, условия придумываешь сам в тех пределах, которые со временем открываются там, где сначала видишь лишь скудное однообразие. Ведь вся эта механика заложена в самих вещах, никто не подталкивает камень на вершине. А если говорить о силовых полях, то это простейшие силовые поля тяготения, а не сверхъестественный телекинез чьей-то недоброй воли. Так что вся скрытая пружина события – вопрос равновесия. Вершины же, как ты знаешь, бывают острыми только на картинках. Чего не существует в природе, будь то природа земная или подземная, – это параллельных поверхностей. Но каков бы ни оказался уклон, при соответствующем усердии и терпении на нем можно уравновесить даже яйцо, а не то что шершавый камень. И прошло сравнительно немного времени, хотя там его следует мерять количеством попыток, прежде чем мне в первый раз удалось закрепить глыбу наверху…
– Кто ты такой? – спросил Артур наконец, перестав сопротивляться и владеть собой.
– Сизиф, сын Эола, внук Эллина, правнук Девкалиона и Пирры…
– Почему же ты мне мешаешь?
– Можно ли тени помехою стать многоумному мужу, / Даром могучих словес наделенному щедро богами?
– Если же тень, вопреки бестелесной природе, / Станет упорствовать, будет побита камнями… И так далее и так далее. Что тебе нужно?
– Не думаю, чтобы я в чем-нибудь нуждался.
– Тогда зачем ты здесь?
– Где же мне быть?
– На своем вечном месте, среди дураков и нелюдей, хотя ты им и не чета.
– Ты унижаешь себя этой легковесной мыслью.
Не хватало как будто какого-то пронзительного слова, оплеухи, которая оборвала бы тягостную перепалку.
– Да отчего же? Я говорю о соразмерности. Прометей вот, например, с его деятельной любовью к человечеству, скандалами с начальством, угрозами разоблачений, был абсолютно нестерпим. Его еще стоило бы погонять в горку с тяжелым грузом.
– Стоит ли об этом говорить? Хитрость изжита, разве ты не знаешь? Даже хитрость Прометея, хранящего тайну богов. Поссорились, помирились, опять поссорятся… Создадут нас вновь, могут опять уничтожить. Ты упомянул о любви… Почему бы человечеству не полюбить себя самому, себе не помочь? Я тоже человек, сердце мое состарилось еще тут, среди вас.
– Хочешь рассказать?
– Еще один миф?
– Вот именно. Не мусолить старый, а убить целиком.
Артур думал, что слово «убить» не должно понравиться греку, но тот только неслышно вздохнул.
– Повернуть историю культур, судьбы народов… Новые жертвы, новые войны. Потом он станет новым древним мифом. Если старый живет так долго, должно быть, пользы в нем больше, чем темноты. Стоит ли твое любопытство новых разрушенных судеб? Испытаний, которых люди не просят, которые уже переживают в избытке.
– Значит, ты на моем месте удержался бы?
– Я бы смирил себя, да.
– Не за это ли тебя наказали?
– Меня не наказывали.
– Эй! Вот и новый миф. В старом Сизиф провинился перед людьми и богами и был приговорен к вечной муке.
– Ну, пусть будет по-твоему. Почему ты не продолжаешь?
Это и была долгожданная затрещина, положившая, кстати, конец их первой встрече, так как с этим вопросом Артур остался один. Ему было не по себе, он с радостью забыл бы свои впечатления от беседы, если бы не один пункт, мелькнувший в споре относительно незаметно, а теперь вобравший в себя всю его разрушительную суть. Загадку неразделенной любви человечества к самому себе можно было для простоты изложить так: что же, мол, до тебя никто не додумывался потревожить покой ранних космогоний? Разумеется. И для забавы, и от отчаяния, так что в конце концов человечество перестало читать. Испуганные неблагополучием современности, мы отправляемся в глубину веков, чтобы посмотреть, не пропустили ли в исходном чертеже мироздания белое пятно, которое служит причиной нынешних недоразумений. Отыскав какой-нибудь пробел, являющийся на самом деле не чем иным, как изъяном нашей ленивой памяти, мы засоряем цивилизацию еще одной версией, и каждый новый пересказ создает видимость прояснившихся начал и многообещающего развития в будущем. «Ты понимаешь ли? – Да, да! Как это верно! – А об этом ты еще не слышал? – Нет, расскажи». Результаты же таковы, что человечество теряет все стимулы, а элементарные реакции ослабевают, потому что необходимы все более сильные раздражители. Единственной активной силой остается тяга к разрушению. Было сказано: убивать нельзя. Потом оказалось, что убивают несметными количествами, и тут уж было не до принципов, следовало хотя бы громко заявить, что много убивать нельзя. Но пережив катаклизм, вернувшись к разумным прежним нормам, мы обнаруживаем, что закон больше не говорит – убивать нельзя, а только что убивать нехорошо. Что будет следующим прояснением? Много убивать нехорошо?
Грек напомнил о том, что ничтожное изменение первооснов может быть чревато новыми путями развития культур, новыми войнами и жертвами, даже не спрашивая, способен ли Артур совершить такое усилие, сравнимое разве что с попыткой статуи сдвинуть брови. Но он, по всей видимости, не знал, что необходимая для этого поглощенность задачей, даже сравнимая с пресловутым горчичным зерном, приводит ныне лишь к короткому шороху песчинок, скользнувших по крыльям мраморного носа.
Мысль о тщетности любых усилий была знакомой, хотя в этот раз давила тяжелее, чем обычно. Гость заставил еще раз спросить себя, зачем он облекает свою глубоко житейскую нужду в эпическую форму, давно служащую людям совершенно для иных целей. И неохота отвечать была ответом катастрофическим. Для смутной задачи, которую Артур пытался разрешить, ни новая версия мифа, ни увлекательное повествование были не нужны.
Он вернулся к книгам, чтобы поискать, не упустил ли чего, и вновь задержался на элевсинских таинствах; на тех секретных священнодействиях, совершавшихся в предместье Афин в честь Деметры, Коры и Диониса, без которых непосвященному никак нельзя было спускаться в Аид, если он собирался вернуться к живым; на тех жутких, неприличных, лишающих рассудка, но и просветляющих его в чем-то таинствах, за разглашение которых грозила смертная казнь. Общеизвестный смысл мистерии состоял в страстях богини плодородия и земледелия Деметры, чью дочь, деву Кору, похитил властелин подземного царства Аид, сделав под новым именем Персефоны своею женой и совластительницей. Конечное, завоеванное страданием и бунтом богини-матери торжество выразилось только в том, что треть года Персефоне разрешалось проводить с нею на земле. Но где-то в средоточии отчаяния, на полпути к царству мертвых образы матери и девы начинали совмещаться с другой жертвой – растерзанным и возрожденным богом производящих сил Дионисом, сыном Зевса и Деметры, как и сама Кора. Безумие и неистовство, связанное с его культом, одно только и могло, кажется, открыть человеку дверь к этим тайнам, дать ему возможность в литургическом прозрении переступать порог между двумя мирами.
Разгадать со стороны скрытое, сложное значение элевсинских таинств было, конечно, невозможно, но Артур острее, чем прежде, почувствовал одно мгновение в долгой мистерии: мрак и тишину сентябрьской ночи, под небом которой остаются покинувшие храм после первой трагической части таинств – большинство, лишенное ужаса и счастья причащения; безмолвная толпа, ждущая в напряжении хоть малого знака о свершившемся чуде, не слышащая ни стрекота кузнечиков, ни кваканья лягушек на пруду, ни редкого жалобного крика ночной птицы.
Сизиф, успешно совершивший однажды путешествие в подземный мир, должен был хоть что-то знать об Элевсине, и казнь людская ему больше не грозила. Однако нигде не было упоминаний о том, что он был причащен. Теперь появилась как будто надежда расспросить самого грека, но тот не приходил. И тогда Артур еще раз воспользовался своими навыками, только для того, чтобы грека заманить.
3
В отсутствие жены Сизиф потушил светильники, кроме одного, и при его слабом пламени обозначились окна, за которыми стояла звездная коринфская ночь. Он следил за силуэтом Меропы, возвращавшейся по наружной галерее, минуя оконные проемы. Роды трех сыновей ничуть не сказались на ее тонком стане. Сизиф подумал было, уж не из-за божественного ли происхождения жены совершается такое чудо, но тут же прогнал эту суетную мысль. Они никогда не говорили о прошлом Меропы. Она была настолько земной, насколько может быть земной прекрасная женщина. Что же до чудес, то их случается полным-полно. Он сам мог иногда совершить нечто, вполне подобное чуду. Но сегодня никак было не обойтись без некоторых воспоминаний, уходивших за пределы их совместной жизни. Меропа уже была здесь.
– Прежде чем я скажу, что собирался, хочу попросить тебя: не припомнишь ли, чему учили вас, сестер, когда вы еще вокруг матери играли? Что вам говорили об Аиде?
– Не провинилась ли я перед тобой, что ты отсылаешь меня туда, где мне нет места? – тихо и твердо спросила Меропа.
– Мы далеко зашли, женщина. Жить и думать по-старому нам больше не придется. Того, что я собираюсь тебе открыть, не следует открывать никому. Я и тебе не стал бы причинять это зло, если бы не знал, что ты, как и я, подобно рыбе, выброшенной на берег, начинаешь ловить ртом воздух, думая о предстоящем расставании. Не из любопытства я прошу тебя вспомнить, что рассказывала мать о родне, о твоей тетке Деметре например, или о кузине Коре.
Плеяда вздрогнула от первого имени, второе заставило ее встать, но она тут же опустилась обратно, будто не удержали ноги. Надо было броситься к жене, сжать маленькое тело и успокоить ее, но время простой нежности прошло. Уставясь в пространство перед собой, Меропа бормотала, едва успевая выговаривать слова: «Я и есть Деметра… – Глаза сухие, горячие… – Где Кора? Где дочь моя?.. Земная ты царица или небесная, ничего не поделаешь… Путь один…»
Кусая губу, Сизиф ждал. От неожиданного беспамятства, в которое скользнула плеяда, было не по себе. Всякое произвольное неистовство, бесстыжие неряхи, охотно распускавшиеся при народе до неприличия и за то почитаемые, вызывали у него недоверие. Он потому и вина пил меньше других. И оказался прав, можно было достичь той же цели другим исступлением, не лишаясь человеческого облика, сколь ни были бы нестерпимыми для трезвого сознания опаляющие мозг истины. Но не всем дарована такая удача. Может быть, кажущееся безумие плеяды как раз и сделает возможным то, что он задумал, хоть и дрожит у него все внутри от этого зрелища.
– …Не понимаю, не вижу блага ни в чем, прости, Всемогущий…
– Путь? – осторожно проговорил Сизиф. – Ты сказала «один путь». Мы знаем, куда он ведет, кто дал нам глаза, чтобы различать дорогу, ноги, чтобы идти, и как дорожим мы каждым шагом. А чего ждут от нас взамен, кроме послушания? Или мы – как и прочие твари, только без густой шерсти, перьев и чешуи?
Меропа умолкла. Не спеша насильно выводить ее из этого необходимого забытья, он тоже молчал. Когда она заговорит, надеялся он, мы сумеем понять друг друга так, как прежде нам не случалось. Исподтишка наблюдая за неподвижной фигурой жены, Сизиф вспоминал.
Это было в Фессалии, на поле отца, которое он впервые засеял сам. Каждые семь дней он выходил сюда и с ревнивой гордостью наблюдал за ровными, уже колосящимися всходами.
Резкий порыв ветра, взявшийся ниоткуда при ясном небе и жарком солнце, разделивший поле широкой полосой припавших к земле колосьев, нес с собой опасность. Но первое движение юноши было вызвано заботой не о себе, а о деле своих рук, он шагнул навстречу, как бы пытаясь преградить стихии дорогу. Следующий выдох ветра был жарким, и в горячем воздухе заволновались очертания гор, которые спустя мгновение заслонила фигура гиганта, сгустившаяся из ветра и жара. Великан тяжело дышал, согнувшись и опершись обеими руками на лук, как будто его остановили в погоне. Спасаться было поздно, но Сизиф и не думал об этом, удерживаемый жгучим любопытством. Похождения богов и героев, известные с детства, восхищали и озадачивали его. Он знал, что и сам принадлежит к пятому колену высокого рода, с прадеда его, Девкалиона, вообще началось новое человечество, после того, как прежнее погибло под водой. А Девкалион был сыном самого Прометея, от которого оставалось всего два шага вверх до Сотворения мира, до изначальных божеств Урана и Геи. И тем не менее к нему все это, казалось, не имеет отношения. Сколько он ни прислушивался к себе – не находил каких-то особых сил или способностей, сколько ни оглядывался вокруг – не замечал, чтобы люди видели в нем героя, уж не говоря о божестве. Никаким особым могуществом не отличался и его отец, царь эолийцев, а деда он уже не помнил. Фантастическое предположение, что, может быть, суждено и ему когда-нибудь вступить в тот круг, что коснутся и его непостижимые игры властителей вселенной, было для него причудой ума, не затрагивавшей чувств. Вот уже двадцать лет он жил на свете, который никаких чудес не обещал.
– Кто ты, смертный? – спросил гигант, еще ниже склоняясь над ним громадным торсом.
– Я – Сизиф, сын Эола, царя здешних мест. А ты?
– Ты видишь Ориона, глупец. Я называю тебя так не в обиду. Но чудом ты спасся от моей поступи, которая оборвала бы твой земной путь, если бы эти девы не задержались тоже.
И Сизиф обернулся, чтобы посмотреть, куда показывает охотник.
Сестры как будто считали это забавой, были уверены, что им удастся ускользнуть. Может быть, эта уверенность позволяла им даже хоть и не без страха, но вообразить, как подминает под себя потная, заросшая густым волосом, мускулистая грудь великана. Они убегали со всех ног, и сама резвость веселила. Если бы не так упорен и вынослив был преследователь, не столь пьянило бы их и само опасное состязание. Обежав неподвижную фигуру человека, они оглянулись на ходу, чтобы увидеть, что с ним станет, и на мгновение задержались. Но в тот же момент задержался и охотник, благородно сохраняя прежнюю дистанцию. Погоня возбуждала и веселила его нисколько не меньше, и непредвиденное препятствие лишь обостряло желание.
Сначала Сизиф их не увидел, как не видел и самого Ориона. Это было только дыхание бури. Теперь же он во все глаза рассматривал сбившихся в кучку, пылающих румянцем, улыбчивых, перешептывающихся дев в воздушных голубых хитонах. Их было семь. Одна из них не улыбалась и выглядела бледнее остальных. Хотелось, протянув руку, увести ее, уберечь от дальнейшей погони. Но хоть и похожи они были на людей в своих поступках, Сизиф знал, что дела этих избранных вершились как-то иначе. Великан, громоздившийся за его спиной сейчас при дневном свете, был ведь еще и средоточием звезд в ночном небе, отрадным для глаз и полезным в земных трудах, предписывая их разумное чередование. Юноша замешкался, не в силах решить, видит ли он перед собой разбой и насилие, или эта длящаяся игра предвечных сил не предполагала разрешения и ничем не грозила девам и той единственной, от которой он не мог оторвать взгляда.
Сестры окружали Меропу тесным кольцом, продолжая шептаться, поглядывая в их сторону из опасения пропустить малейший жест Ориона, указывающий на продолжение гонки. Качающиеся золотоволосые головы то открывали растерянное лицо плеяды, то заслоняли вновь, и Сизиф поспешно протянул в их сторону руку.
– Пора, царский сын, – раздался за его спиной голос. – Того, что довелось сегодня увидеть, тебе хватит на всю жизнь.
– Мечешься, божественный? – отвечал Сизиф, уронив руку и еще более смелея от своей отчаянной и безнадежной попытки.
– Сил моих от этого не убывает, – продолжал охотник, опустившись на колено и поправляя ремни сандалий. Лук, который он опустил рядом с собой, был толщиной в Сизифову голень. – В погоне радость нахожу. Смотреть на меня вам, домоседам, приятно. Чего же ты от меня хочешь? Не спорю, если бы суждено было плотью стать, я, может, взалкал бы большего. Но вам-то, смертным, легко ли было бы под черным небом ночи проводить? Без путеводных звезд, без времени, без красоты? Отступи в сторону, царствующий пахарь, мне нужны эти несколько пядей, чтобы, набрав разбег, утратить видимый тебе облик и освободить твой мозг от непосильного труда.
Сизиф посторонился. От нового вихря полегли колосья, потом выпрямились, и последним в дрожащем воздухе растаяло милое, встревоженное женское лицо.
Домой он не спешил, стараясь вспомнить все, что ему было известно о безалаберной жизни охотника, красавца и женолюба, ослепленного хиосским царем за надругательство над дочерью, которую тот как будто и так собирался отдать гиганту в жены; прозревшего, подставив слепые глаза лучам восходящего солнца; не преуспевшего в мести и погибшего в земной ипостаси от ревнивой стрелы Артемиды; и о дочерях Плейоны и усмиренного Атланта, на плечи которого легла по приговору Зевса вся тяжесть неба, где, если совершить нужное усилие разума, продолжалась охота, только что самым непостижимым образом прерванная Сизифом. Он искал хоть какой-то намек на то, что замкнутый круговорот, взаимно отражающийся на земле и в небесах, может распасться, что синеглазая плеяда выскользнет из него, не нарушив равновесия сил и не потревожив покоя ни земных племен, ни сонма богов. Ни одна из известных ему историй не подтверждала такой возможности, но ведь не было среди этих историй и краткой передышки под жарким солнцем, посреди отцовского поля. Во всяком случае, раньше он ничего об этом не слышал. Юноша решил было расспросить отца в надежде узнать что-нибудь новое и утешительное о судьбе плеяд, но вдруг отказался от этой мысли. По праву ли или по чьей-то прихоти, но ему уже принадлежало мгновение в их судьбе. Оно не может остаться незамеченным и, стало быть, приведет рано или поздно к последствиям. Думать следовало не о судьбе Ориона и плеяд, а о себе – что-то в нем должно было привлечь формирующие силы мироздания, чтобы именно его они поставили на пути великана, да так прочно поставили, что тому пришлось задержаться. Ни Эола, ни братьев это не касалось.
– Нет, я ничего не знаю об Аиде, – ответила Меропа, и только теперь он увидел, каких усилий стоили ей прошедшие три дня. – Я шла в Фессалию, когда увидела ее впервые. Мне уже не дано было ее узнать, а она меня узнала, хотя это было самое страшное время для нее, и не могла она ни о чем думать, кроме пропавшей дочери. Вся в черном, высокая, и видно было, до чего красива Деметра, даже с волосами, упрятанными под платок, и с воспаленными глазами, в которых и слез не осталось. Мне ведь надеяться тоже было не на что, я уже готова была к отцу вернуться за утешением, зная, что он, может быть, и признать меня не захочет. Я тогда не понимала как следует, что делаю, чувствовала только, что другая жизнь мне не нужна. А она в скитаниях своих многое повидала и призналась мне, что горе, которое ее сжигает и сильнее которого, как ей казалось, в мире нет, люди принуждены выносить каждый день, и что хочет она подарить человеку бессмертие и готова была бы ради этого разделить его судьбу. Мне после этого уже не так одиноко было…
– Мы не говорили в ту ночь, – сказал за спиной Артура знакомый голос. Он ждал продолжения, не оборачиваясь, и, когда уже решил, что больше в этот раз ничего не услышит, грек заговорил снова: – Мы вцепились друг в друга, как колючки, будто к нам молодость вернулась, а сколько осталось жить, мы не знали. Но если бы было время, если бы меня не покинули силы, я говорил бы не о Деметре. Я никогда не видел Ориона. Об охотнике мне приснился сон. И случилось это после того, как мне приглянулась девушка с большими, чуть заметно косившими глазами. Никто не знал, откуда она, даже те, кто ее приютил и в чьем доме она жила. Мне не следовало помышлять о браке с чужой и безродной, вот душа моя и трудилась, придумывая ей высокую судьбу. И остановимся здесь. Я знаю, что твое зрение может быть острее. В конце концов, этот свой урок ты выполнял не из самых высоких побуждений. Но и в самой крайней степени подлинности – чем все это может пригодиться? Тебе или кому-либо другому?
– Может, и ничем, – отвечал Артур. – Я думаю, тут какое-то личное пристрастие.
– Прошу, избавься от него. Это чужая жизнь. Многое ли в ней случалось и как – не твое дело.








