412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ковалев » Сизиф » Текст книги (страница 16)
Сизиф
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:41

Текст книги "Сизиф"


Автор книги: Алексей Ковалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

Еще одно имя безликого – Дий – позволяло угадывать в нем самого Зевса. Да как же могло быть иначе? Верховная власть громовержца не была бы безмерной, если бы границы ее определялись каким-то еще нигде.Это правда, что надзор за тремя сферами бытия – небесно-земной, подземной и водной – был распределен между тремя братьями: Зевсом, Аидом и Посейдоном. Но чуткий слух вполне способен был различить в таком распределении неясность: разве власть над небом и землей не включала в себя все остальное? Разве можно представить себе океан без дна и берегов, а землю без недр? И уж никак не приходилось заблуждаться относительно того, кто на самом деле всем владел и управлял. Ведь и похититель, прежде чем взяться за некрасивое дело, должен был спросить разрешения у Олимпийца. А теперь прислушаемся внимательно к их речам:

– Заметил ли ты, как расцвела юная дочь Деметры?

– Мне ли не видеть! Я ей не чужой дядя.

– Это-то как раз и мешает тебе, я боюсь, взглянуть на нее со стороны. Как думаешь, что сказала бы ее мать, если бы я посватался?

– Да то же, что ответила бы и мне, приди мне в голову эта безумная мысль.

– Но ты-то во всесилии своем и спрашивать не стал бы.

– Я – другое дело. Тебя не любят на Олимпе.

– Тем меньше у меня оснований церемониться.

– И Деметра тоже, знаешь, не робкая овечка.

– Да будь она дикой буйволицей – тебе ли не знать, как укротить ее норов.

И братья добродушно посмеиваются.

Не похоже ли на разговор с самим собой, на последние сомнения перед рискованным шагом?

Правителем небытия называли и еще одно существо – таинственного Загрея, жертву, дитя рогатое, соблазненное и растерзанное титанами и вновь родившееся у Зевса и Семелы в облике Диониса. Но это был уже новый Дионис-Вакх, а первый Дионис-Загрей вынужден был после гибели остаться в нетях и, будучи любимым отпрыском отца, который связывал с этим живым, любознательным ребенком какие-то серьезные, еще неосуществленные надежды, получил там неограниченные права. Таким образом бездна неизбежно притягивала следующее имя. Властителем царства мертвых называли также бога виноделия, опьянения и неистовства Диониса, одно из прозвищ которого было «разверзатель». Самые серьезные люди, не склонные к фантазерству, утверждали, что Аид и Дионис – одно. Кто же зачал, выносил и родил его первоначальную ипостась, златоглавого агнца Загрея?

Персефона? Но это имя нам еще незнакомо! Так будут называть пропавшую дочь, когда она станет супругой безликого и царицей Аида. Могла ли она родить, будучи еще девой, а то и вовсе пребывая в лоне матери своей? Можно ли находиться на определенной ступени развивающегося события и в то же время стоять многими ступенями ниже, почти в самом начале подъема по лестнице бытия? Кое-что об этом двойственном положении было Сизифу и Меропе известно, и они продолжали удерживать равновесие между постижимым и невероятным, еще не зная, что в воображении своем уже переступили порог телестриона в элевсинском храме. В рождении Загрея следовало, видимо, предполагать единое усилие матери и дочери. Как будто некие обязательства, не всегда желанные, заставляли богиню плодородия принимать участие в сгущении той тьмы, куда исчезла теперь юная, ласковая, жизнерадостная Кора.

Но, может быть, довольно и того, что тьма не носила никакого другого названия, кроме имени своего хозяина, а он не был не чем иным, как этой тьмой. Перечислив все другие имена и возвратясь к первому, человек опять тыкал пальцем в пустоту, не зная, говорит ли он о царстве мертвых, об одном из богов или ни о чем.

Деметре бесплодность таких попыток была давно известна. Даже не пробуя осветить это зияние мыслью, богиня сбросила с себя величие и могущество, ничему не помогавшие и неизвестно зачем нужные, и, облекшись в рубище, не отличавшее ее от смертных, пошла скитаться по земле, воочию наблюдая, что людям живется еще тяжелее. Ее невыносимая утрата была, оказывается, не более чем ежедневным горьким хлебом страданий человеческих. Когда ее переполнило сочувствие к этому бесправному роду, занялось в Деметре жгучее желание снова воспользоваться своей неземной силой, на этот раз – чтобы избавить человека от необратимой тяги Аида.

Внимательный читатель напомнит нам, что такое безумие богини-матери, замахнувшейся на изначальное условие возникновения человека, одобренное всем сонмом богов, уж очень напоминает людские пристрастия и заблуждения, что, добившись своего, она устранила бы единственное различие между своим верховным кланом миродержателей и существом, созданным по их образу и подобию. Ну что ж, приходится согласиться. Вероятно, это был как раз один из тех случаев, когда духи опасно приближались к земному бытию, слишком проникались его страшным бременем, готовы были пересмотреть основы мироздания, вплоть до того, чтобы пожертвовать своей исключительностью. Основы тоже ведь не блистали чистотой и последовательностью – в каком диком самозабвении мог подтолкнуть Зевс свою божественную дочь Кору к судьбе, так буквально повторяющей удел беззащитного человека?

В глазах сидевшей у колодца старухи, с ног до головы одетой в черное, сияла просветленная боль сострадания, и пришедшие за водой четыре дочери царя Келея прониклись ответным чувством. Девы ласково обошлись с незнакомкой, которая, по ее словам, была похищена с родины разбойниками, сумела от них спастись, а теперь оказалась потерянной в чужой стороне. Сбегав домой, чтобы спросить разрешения у матери, они привели старушку во дворец. Гостья вела себя очень скромно, предложенному ей Метанирой креслу предпочла простую табуретку, отказалась выпить вина, утолив жажду тут же изобретенной ею самой ячменной брагой. Оставалась ли она целиком погруженной в свое горе, заслоняло ли ей печаль новое желание помочь людям, но пригубить и даже взять в руки сосуд с напитком «разверзателя» она, конечно же, не могла.

Что-то еще мешало установившемуся было доверию Метаниры к будущей няньке – бабушка была как-то уж очень грустна.

Тогда старая опытная служанка взялась развлечь симпатичную, но понурую гостью.

Боги, что позволяла себе Иамба!

Вульгарная простолюдинка, уже лишившаяся всех приемлемых форм женственности, вызывающе демонстрировала именно эти увядшие прелести. Таких восклицаний, танцев и жестов не потерпел бы никто не только во дворце, но и на улице, разве что в особо отведенный для подобного непотребства час священных церемоний, оправданный всеобщим духом хмельного веселья. Самой-то ей это было по нраву, она купалась в бесстыдстве, радуясь возможности попрать приличия в неурочное время, веря, что только таким зверским образом и можно проникнуть сквозь тяжкий панцирь горя, сковавший старушку. И богиня улыбнулась.

Она была принята в дом и вскоре приступила к взращиванию царского сына. Выкармливаемый нектаром и амброзией, Демофонт быстро обретал редкое благообразие, радуя сестер и родителей. Но главное было впереди. Няньке предстояло еще выжечь в младенце его человеческий изъян телесности, природную червоточину, обрекающую людей рано или поздно расстаться с жизнью. Это чудо требовало особых усилий даже от богини, и она выбирала время глубокой ночи, когда никто не смог бы прервать священнодействие.

Деметра набралась многих знаний о природе человеческого страдания. В этом смысле справедливо было бы считать, что ей известно о людях больше, чем кому-либо из богов. Но и она не успела еще постичь всего разнообразия запутанных человеческих переживаний, среди которых есть и безмерное любопытство, и животный страх. Первое толкнуло мать поинтересоваться предметом ночных бдений няньки с сыном, второй вырвался протестующим воплем Метаниры, которая увидела сына лежащим среди поленьев в очаге и охваченным пламенем.

Внезапно остановленная в высоком разгоне уздой профанического страха, который обуял женщину, богиня вышла из себя. Люди не способны были ведать, что творят. Обманутые внешними признаками, они не отличали хорошо знакомого зла от сверхъестественного добра, которым она хотела их одарить. Демофонт был извлечен из огня и спасен – спасен в их убогом сиюминутном значении, но вечную жизнь у него отняли. И тогда обескураженная двумя подряд поражениями, нанесенными ей с противоположных сторон, изнутри и извне, богиня взялась за то, что не удавалось до сих пор никому, – отыскать звено, которое соединило бы безнадежно разорванные от века время и вечность.

И людям, и даже богам ее усилия представлялись бунтом скорбящей матери. У этого предела и задерживалось сознание тех, кому не довелось пройти до конца испытания и откровения элевсинских таинств.

Уединившись в храме, выстроенном по ее требованию царем Келеем, богиня плодородия отказалась участвовать в небесных и земных делах. Жизнь вокруг остановилась. С этим не могли не считаться и боги, которые вскоре стали обращаться к Деметре с дарами и предложением вернуться к своим обязанностям. Все были отправлены обратно ни с чем.

Считалось, что условия, на которых богиня могла бы пойти навстречу просьбам о восстановлении мирового порядка, известны. То есть всем казалось, что они знают, каковы должны быть желания богини, лишившейся дочери, так что после некоторых колебаний стал возможным компромисс – дочь к ней вернулась. Она не была более прежней девой Корой, перед матерью предстала утратившая девичью прелесть, обреченная на бездетный брак с лица не имущим Аидом, обретшая новое имя Персефона, полноправная властительница царства мертвых. Но возвращение это было лишь неизбежным побочным эффектом другого, более глубокого явления, о котором сосредоточенно молилась богиня. К кому же обращала молитвы Деметра в своем собственном храме? Очевидно, не к олимпийскому владыке – ему оказалось достаточно ее стойкого отказа в сотрудничестве.

Чудилось, что они блуждают в этих светлых дебрях где-то совсем рядом с истиной, которую искали. Богиня-мать, бессильная одолеть смерть в одиночку и не сумевшая это сделать с помощью людей, нуждалась в чем-то или в ком-то еще. Когда ей открылась эта тайна, она передала элевсинцам свой несказанный опыт в виде таинств, причащаясь которым человек обретал знание о вечности и переставал страшиться смерти.

История тем временем катилась дальше, повествуя об уловке Аида, скормившего супруге перед возвращением на земную поверхность гранатовое зерно, что лишило Персефону возможности остаться с матерью навсегда – будто бы ей, властительнице вечных душ, так уж этого хотелось! – о радостной встрече матери с дочерью, об оттаявшей богине, которая вернула земле плодородие, даже кое-чему еще научила нескладных земледельцев. Весело катясь по этой праздничной дороге, история уводила от того, единственно значимого, что открывалось каждый год в Элевсине. С возвращением Коры к земной жизни совершалось еще одно рождение, заявлял о себе миру уже самой девой неизвестно от кого рожденный, неведомый младенец, имя которого вырывалось вздохом ошеломленной многотысячной толпы – Иакх!

В отличие от нескольких избранных толпа была только свидетелем, не участником таинств, и для нее это имя означало всего лишь глас, зов. За год, прошедший с последних тесмофорий, люди успевали перепутать это имя с именем Вакха – человеческим воплощением Диониса. Но может быть, это и был третий Дионис? Может быть, сами того не зная, они еще раз эхом повторяли отзвук того надмирного действа, которое вершилось между богиней, становившейся одновременно матерью, супругой и дочерью, и богом, который был собственным отцом, сыном и братом. Эти множественные наслоения, складывавшиеся одно за другим, как лепестки божественной розы, составляли тайну, необходимую душе, чтобы взрастить истину. Колос, просиявший в осеннюю ночь месяца боедромиона в погруженном во мрак храме, был чем-то похож на этот внезапно раскрывшийся цветок, ибо и зерну, чтобы взрасти, необходима тьма. Лишь тогда бесплотные души, слонявшиеся неизвестно где, ничего не значившие двойники тел, брошенных в землю безо всякой надежды на воскрешение, начинали проявлять признаки жизни.

Изнуренные бессонной ночью и небывалым путешествием, в котором они поочередно помогали друг другу спускаться по кручам и одолевать отвесные подъемы, супруги лежали, обнявшись, и улыбались сквозь слезы. Говорить они больше не могли. Им было непривычно легко и радостно, почти как в ту первую ночь по дороге в Фокиду, когда их брак наконец свершился. Но сегодня в их неге не было счастливой опустошенности, их тела пронизывала новая искрящаяся сила. Только в отдалении все еще качалась скорбная тень беды, с которой они ничего не могли поделать. Неясное чувство, открывшееся в мистерии, воспроизведенной ими собственными скудными средствами, никак не могло помочь кому-то третьему. Они понимали теперь, почему мисты ни с кем не говорили о таинстве – они не обсуждали его и между собой, ибо говорить об этом было незачем.

Отдалившись в сознании, беда не оставила их сердца. Наоборот, она была теперь еще ощутимее, как если бы речь шла об их собственных детях. Но эта горькая жертва совести, казалось, была неотделимой от блаженного света, пролившегося на них перед тем, как в окна заглянул рассвет. Вместе с ним пришла к Меропе и Сизифу уверенность, что спасти детей, да и не только детей, а всех, кому грозит смерть, можно и не вяжа Медее руки, чего им все равно не дано было сделать, а только зная, зная, зная, как задуман мир.

9

Пролетели те недолгие дни, когда дом Сизифа был отмечен присутствием царских сыновей, когда их шумные игры сменялись тихими беседами Гиллариона, а те, в свою очередь, выливались в оживленные споры, в которых демон косноязычия, изнемогавший под пристальным вниманием наставника, выбивался из сил и мало-помалу уступал свою добычу, отпуская мальчика в ясный мир плавной и выразительной человечьей речи. Медея, держа слово, никак не давала о себе знать, не поступало вестей из Микен, ни дурных, ни добрых, и волнение, достигшее высшей точки той бессонной ночью, которую Сизиф и плеяда провели в мыслях об элевсинской затворнице, улеглось.

Но вот наконец фракиец сказал супругам, что мальчик здоров, а в доказательство попросил Ферета рассказать своими словами один из подвигов Геракла, что малыш и проделал очень увлеченно, без единой запинки. Знакомая тревога вернулась к Сизифу и Меропе, когда пришла пора уведомить царицу, что целитель сделал свое дело, но мешкать они не решились.

Провожая ребятишек, Меропа чуть дольше, чем принято, прижимала к себе их беспокойные тельца, и лишь нетерпение, с которым они рвались домой, помешало ей удержать их в объятиях еще немного. В сопровождении Сизифа, фракийца и стражи, не без удовольствия покинувшей свой пост, Мермер с Феретом отправились во дворец.

Самые первые бурные мгновения встречи с матерью тоже были сокращены горячим желанием Ферета показать ей свои успехи. К удивлению Сизифа, это было уже другое приключение Геракла, переданное с той же легкостью и изяществом. Но теперь дело не ограничилось и этим, ибо и Мермер жаждал получить свою долю материнского внимания. Не успел Ферет закончить рассказ о злых птицах с когтями и перьями из твердой меди, обитавших у Стимфалийского озера, особенно ярко обрисовав ту его часть, где герой, взобравшись на дерево, вспугнул прячущихся хищниц громкой трещоткой, и даже изобразив ее веселый звук, как брат перехватил инициативу ловким переходом «а вот еще говорят» и изложил новый подвиг силача, за которым последовало еще одно красноречивое описание Феретом его победы над диким вепрем. Здесь излюбленным местом рассказчика были искрящиеся на солнце снега на вершине горы Эриманты, куда Геракл загнал зверя и где тот окончательно завяз. Должно быть, это зрелище напомнило Медее о Кавказе, потому что в этот момент она привлекла к себе сына и не отпускала его до конца истории.

Слушая это трогательное состязание, Сизиф думал о том, что фракиец, оказывается, не только обучал детей риторике, но и пополнял их восприимчивый разум новыми знаниями о богах и героях, и удивлялся – сколько же тот сумел вложить в их кудрявые головки всего за десять дней.

Оба были в равной мере удостоены восторженных материнских похвал и, попрощавшись с мужчинами – почтительно с Сизифом и тесным двойным объятием с фракийцем, – убежали в свою комнату.

– Неотложное дело заставляет меня повременить с тем, что тебе причитается, – обратилась Медея к Гиллариону. – Тебе будет воздано по заслугам, но я не хочу благодарить тебя походя, ибо заслуги твои велики. Будь так добр, подожди за дверьми, пока я переговорю с Сизифом, и возвращайся.

Когда Гилларион ушел, Медея еще некоторое время молча разглядывала Сизифа.

– Много воды утекло с нашей последней встречи, – сказала она затем.

Только тут он решился поднять глаза и, отбросив все посторонние мысли, ответил:

– Я слушаю тебя, царица. Мое сердце по-прежнему открыто.

– Другого я и не ждала. Сегодня я не задаю тебе вопросов, не приглашаю к спору. Мне нужно, чтобы ты выслушал то, что я скажу, с начала до конца, и запечатлел это в своей памяти. Тут не будет домыслов, слухов или сомнительных умозаключений, одна голая правда. Через три дня тебе предстоит принять власть над Коринфом. Чтобы ты не счел это моей причудой и не удивлялся, почему я, а не Язон, объявляю тебе об этом, я напомню о том, что ты, возможно, уже знаешь. Мой отец Ээт был некогда полноправным властителем этого места и царствовал здесь под благословением своего отца, блистающего Гелиоса. Однажды он отправился за Эвксинский Понт, где столь же успешно правил колхами, что, я надеюсь, делает и по сей день. Вместо себя он оставил в Эфире Бунуса. А теперь слушай еще внимательнее: после Бунуса Эфирой правили Алеус, Эпопей, Марафон и только потом царство перешло к Коринфу, который тоже провел тут всю свою жизнь. Не находишь ли ты, что пути, приведшие нас с тобой к Истму, на удивление похожи тем, что пролегли не столько по поверхности земли, сколько сквозь время? Во всяком случае, не сокрушайся более, что время так своевольно с тобой поступило. Как видишь, не ты один был им сначала удален от цели, а потом приближен к ней. Должно тебе теперь стать понятным и то, что не из-за Язона были мы приглашены старым Коринфом. Не будь я его женой, у Язона не оказалось бы никаких прав на этот город. Ныне он легкомысленными деяниями навлекает позор на свое имя и собственными руками лишает себя царства. Я же хоть и не буду ему на этот раз помогать, но не останусь и в Коринфе, ибо имена Язона и Медеи прочно связаны, сколько бы страданий ни приносила нам эта связь. Да и не Коринф занимает сейчас мои главные помыслы. Но городу нужен правитель, и по праву прямой наследницы Ээта я назначаю им тебя как наиболее достойного. Поверь, что одного этого было бы довольно, чтобы коринфяне охотно тебе подчинились, но, насколько мне известно, они готовы это сделать и без моего приказа, скоро ты сам в этом убедишься. Эти три дня я проведу с детьми в храме Геры, в молитвах. Последи, чтобы никто нас не беспокоил. Тебе не трудно будет это сделать, так как храм окружат верные мне воины, которые не пропустят и самого Язона, вздумай он появиться. Не думаю, однако, что он вернется сюда прежним властителем, не до того ему будет. По истечении же трех дней, наутро, я покину Коринф, но не прежде, чем народ назовет тебя новым царем. Отправится ли Язон вместе со мной или выберет иную дорогу, править Коринфом ему больше не придется ни волей богов, ни волей людей, ни собственной волей, которую он растерял, ни моим содействием. Отрешись от всех прочих забот, Сизиф, и возрадуйся. Подумай о себе, о том, что желанная тобой судьба наконец свершилась.

Переполненный чувствами Сизиф долго не мог произнести ни слова. Медея не торопила его. Потом, не отдавая себе отчета в том, что делает, он опустился на колени и до земли поклонился царице, а выпрямившись, проговорил:

– Прости, скорбная дочь Ээта, что поступаю вопреки твоему повелению, но я не смогу как подобает открыто принять твой щедрый дар, если не скажу, что должен. Не все остается мне ясным в твоих намерениях. И то, о чем ты умалчиваешь, омрачает радость совершающейся судьбы.

Медея смотрела на него, улыбаясь.

– Чего мы не постигаем сейчас, именно таким и задумано богами и вернется к нам рано или поздно, раскрывшись в истинном своем значении. Разве ты этого не знаешь? Нет у тебя причин тяготиться неведением. Не сказала ли я, что собираюсь целых три дня провести в непрестанных молитвах?

Поднявшись с кресла, Медея подошла к Сизифу и опустила руку на его темя.

– Я не ошиблась в тебе. Ты будешь добрым и мудрым царем. Ступай домой, передай великую весть Меропе, скажи, что я благодарна ей за сыновей, что буду молиться и за ее детей и что, благодаря ей, был у Медеи миг, когда она почти сравнялась в чистоте с плеядами.

* * *

Был глубокий вечер, а Гилларион все еще не возвращался из дворца. Супруги успели обсудить все подробности предстоявших перемен, и после того, как Меропа заставила мужа несколько раз повторить слова царицы, которые, как они полагали, касались ее ближайших планов, оба пришли к выводу, что Медея, усомнившись в своей правоте, собирается просить у богов совета. Возможно, она даже вовсе отказалась от гибельного решения и обращается к богам по какому-то другому поводу, ибо и в ее жизни наступали крутые перемены. Последнее подтверждалось упоминанием о мгновении, которое будто бы подарила ей Меропа. Та снова и снова просила мужа передать дословно сказанное царицей. Он терпеливо исполнял просьбу, стараясь вспомнить не только сами слова, но выражение лица Медеи, интонацию, с которой они были сказаны, и замечал, что с каждым разом женой все больше овладевает печаль. Ему не удалось ничего выпытать о ее причинах, за исключением того, что это не было связано с судьбой царских сыновей.

Когда они готовы были уже подняться наверх, явился фракиец, но лишь для того, чтобы еще раз поблагодарить хозяев за приют, объявив, что по просьбе царицы он остается с нею и ее детьми. Эта новость еще больше утешила Сизифа, но все же он не удержался и спросил Гиллариона прямо, не предвидит ли тот какой-либо опасности в необычном уединении Медеи. Ответ фракийца был столь неожиданным, что на руках и ногах Сизифа вздыбились волоски.

Беспалому бродяге каким-то образом известны были подозрения сына Эола и плеяды, и после того, как его осыпали благодарностями и дарами, фракиец решился вновь обратиться к царице с речью. В этот раз он рассказал ей одну из притч, случайно услышанных им в Мегаре от купца, только что вернувшегося из Египта. Любознательные египтяне таили пристрастие не только к собственным бесчисленным богам и пророкам, но и к преданиям окружающих народов, особенно – к легендам того племени, которое долгое время обитало на их земле, спасаясь от голода, поразившего всю округу. Эта притча, по мнению Гиллариона, как нельзя более подходила к случаю.

Речь в ней шла о богатом стадами и почтенном годами хабире из Халдеи и его престарелой жене, которым бог этого племени даровал единственного сына в таком возрасте, когда их соседям и в голову не пришло бы думать о потомстве. Но вслед за этим тот же странный бог по имени Иахве потребовал долгожданного первенца себе в жертву. И нимало не смущенный такой непоследовательностью отец приготовился развести костер и зарезать безмерно любимое дитя. Даже многоопытные жители верхнего и нижнего Нила, вполне по-свойски обращавшиеся с загробным миром, качали в этом месте головами, отказываясь понимать исступленную веру варварского народа. Но надо сказать, что и самому этому народу воспоминания об упрямой решимости патриарха внушали ужас.

Фракиец признался Сизифу, что в этом месте ему удалось так захватить внимание Медеи, что та стала поторапливать его, желая побыстрее узнать, чем кончилось дело, даже притопывать своей царственной стопой. Он же, не поддаваясь нажиму и не стесняясь для пущего впечатления добавить от себя некоторые украшения, постарался расписать во всех подробностях, как рано утром престарелый отец отправился с ничего не подозревавшим юношей в уединенное место далеко от дома, чтобы послушно исполнить повеление своего страшного бога.

Все шло так размеренно и привычно, как если бы старик готовился принести в жертву овна, за исключением того, что овцы у путников не было, а в том пустынном месте, куда они наконец пришли, ее и взять было негде. Египтянин, от которого узнал эту историю мегарский купец, особенно настаивал на решимости почтенного хабира, на отсутствии у него каких бы то ни было сомнений или надежд на неожиданное разрешение дела. Упирал он на это потому, что даже у этого пастушьего племени человеческие жертвы были давно уже не в чести и запрещались их противоречивым богом, не желавшим видеть свой народ кровожадными дикарями. Последнее же повеление его было вполне недвусмысленным, ошибаться старик не мог, так как он сам как раз и был духовным родоначальником племени, познакомившим людей с этим богом, его природой и свойствами и внушившим соплеменникам потребность позабыть всех остальных богов, вручив свою судьбу ему одному. Хороша же была судьба, предписывающая пресечь духовную наследственность у самого корня. Но в вере хабиров, или иврим, как их еще называли, в непостижимость своего бога таилось одновременно и грозное его величие. Он громогласно заявлял, что не имеет ничего общего с многочисленными, неразборчивыми, противоречившими друг другу божествами варваров, и в то же время требовал от самого верного своего адепта немыслимого, варварского жертвоприношения. И сжавший в кулак сердце патриарх знал, что поступит именно так и никак иначе.

Нагнав на своих слушателей достаточно страху, так что мозг их готов был уже отказаться следовать за событиями, ибо по всем человеческим и божественным меркам они никуда не вели, египтянин быстро завершил историю, скупо поведав, что рука с занесенным остро отточенным ножом была намертво схвачена неведомой силой и старику столь же непререкаемо, как прежде, было возвещено, что сын его никак не может быть жертвой, а наоборот, станет отцом бесчисленных множеств благословенного потомства. А в ближайших зарослях, на горе, где происходило дело, обнаружилась заблудшая овца, которую и надлежало предать всесожжению.

Поведав царице эту притчу во всей ее возможной полноте, фракиец встретил в ней такую вдохновенную, благодарную слушательницу, о которой и не мечтал. Тут-то она и попросила его принять участие в трехдневном бдении, на что он тотчас согласился.

Гилларион тоже выглядел возбужденным, уверяя Сизифа, что их догадки были, может быть, слишком поспешными, что мысли Медеи отнюдь не так грубы, как им казалось. Ободренный этим рассказом окончательно, Сизиф не стал задерживать фракийца, присутствие которого во дворце оказалось таким полезным. Они дружески попрощались, Гиллариона снабдили факелом, и он ушел.

* * *

Всего и забот-то было у ослепительного сына титаниды Тейи и ее брата Гиперона – выкатить из своего роскошного дворца на восточном краю Океана запряженную четверней золотую колесницу и не спеша прокатиться по далекому небосводу, одаряя все живущее на земле благодатным теплом и служа всевидящим оком самому Зевсу. Завершив веселый дозор, Гелиос утверждал свою карету на золотой ладье и, не видимый никем, кроме сестры Селены, замещавшей его в ночных небесах, возвращался во дворец, чтобы назавтра, полный огня и живительной силы, возобновить ежедневную прогулку. Никто из богов и никто из людей не мог сказать о нем дурного слова. Единственное зло он причинял лишь невольно и только тем въедливым дуракам, которым мало было заниматься своим делом, наслаждаясь теплом и светом. Стремясь разоблачить его тайну, они пялили глаза на божество дольше, чем подсказывал здравый смысл, и лишались зрения. Сам Гелиос не предпринимал никаких усилий, чтобы наказать глупцов. Да он же и возвращал потерю тому, кто не поленится подставить слепые глазницы самому первому его утреннему лучу.

Лишь дважды случилось безмятежному Гелию испытать зависть и покапризничать. Впрочем, очень недолго. Раздел земли, который учинил владыка Олимпа, придя к власти, застал солнечное божество за его обычной работой, и, чувствуя себя не вправе изменить долгу, оно обиделось, обнаружив, что в его отсутствие никто о нем не вспомнил. Зевс тут же исправил ошибку, предоставив Гелиосу широчайший выбор, и тот поднял со дна Эгейского моря целый остров только для того, кажется, чтобы увековечить в его названии имя своей жены Роды.

В другой раз Солнцу приглянулся край у Истма между двумя заливами, на который, как оказалось, претендовал Посейдон. Тут на помощь пришел поздний брат Гелия, один из сторуких – Бриарей, который рассудил спорящих, отдав морскому богу перешеек с прилегающими к нему землями, а Гелиосу возвышавшийся над городом каменистый холм с его подножием. И снова светлому богу, удовлетворенному чудесной вершиной, она была как будто вовсе не нужна, ибо он тут же передал и верхний, и нижний город в правление сыну Ээту, а попечение о горе предоставил прекрасной Афродите, на дивных чертах которой так любили отдыхать его лучи.

Двойное благословение города – покровительство бога морской бездны и бога Солнца – обещало необычайные преимущества, но надо было обладать особой мудростью, чтобы разумно сочетать влияния этих, столь отдаленных друг от друга божеств. Если человеку не хватало проникновенного знания их природы, благословение могло обернуться нелепостью, как это случилось с достойным во всех других отношениях царем Коринфом.

Чревом и лоном возлежавшей у Истма Эфиры, чьи ступни охлаждали воды Коринфского и Саронического заливов, безусловно, был рынок – шумное, пыльное место в нижнем городе, куда стекались пути из обоих портов, из близлежащего Сикиона и всей прочей округи. Ее сердцем и головой был начинавшийся у южного выхода с агоры Акрокоринф. Стоило выйти из ворот и сделать несколько первых, еще нетрудных шагов по полого поднимавшейся дороге, как ты чувствовал, что постепенно покидаешь суетливый бренный мир, а то и самое землю. Обернувшись уже на этих шагах, можно было увидеть далеко на севере вершину дельфийского Парнаса. Чуть выше, там, где начинали встречаться многочисленные жертвенники Гелиосу, повторявшиеся на каждом извиве пути, воздух совсем очищался от пыли и городских запахов, становился прозрачным, и уже не надо было оборачиваться, а просто следовать за петлявшей по склону дорогой, чтобы одна за другой вставали вершины Келены на западе, Герании на северо-востоке, а затем открывались два волшебной синевы залива по сторонам Истма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю