412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ковалев » Сизиф » Текст книги (страница 18)
Сизиф
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:41

Текст книги "Сизиф"


Автор книги: Алексей Ковалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

Возблагодарив Зевса за дарованное спасение, принеся ему скудные по обстоятельствам жертвы из того, что им удалось собрать на едва подсохшей земле, Девкалион и Пирра принялись восстанавливать отсутствующее человечество, в соответствии с откровением, которое нечеловеческим языком предлагало воспользоваться для этой цели «костями матери своей». Когда чрезвычайным усилием духа Девкалиону удалось разгадать, что речь идет о всеобщей матери, о прародительнице всего живущего Земле, и, стало быть, о простых камнях, муж с женой распустили пояса и тронулись в это посевное шествие, бросая через плечо камешки и закутав головы, чтобы не лицезреть страшного труда исходной созидающей силы, – столь велико было их благочестие, то есть понимание непостижимости для человека божьего промысла, попросту говоря – страх божий.

Обзаведясь таким образом многочисленным потомством, в котором вновь благоразумно соединились мужи, выросшие из камней Девкалиона, и жены, образовавшиеся из посева Пирры, третьим свои долгом на обновленной земле супруги сочли помянуть навсегда ушедших. Среди утвари, собранной ими в ковчег, был отыскан медный котел – мармит, и в нем сварена нехитрая похлебка. Затем, оставив еду у расщелины, родоначальники нового человечества увели стремительно подраставшее потомство в отдаленную рощу, где все вместе провели целый день, чтобы не смущать своим присутствием тени умерших. Этот обряд и составлял содержание Дня мармитов. Вводя его в обычай города, Сизиф отдавал людям потаенную часть самого себя, она становилась той самой личной жертвой, способной искупить его удручающую безучастность в предотвращении греха, на который обрекла Коринф мятежная царица.

Обучив домашних и всех горожан отмечать День мармитов, сначала приношениями Гермесу, проводнику душ, без которого они не нашли бы пути к священным расщелинам, а потом приготовлением настоящей похлебки из козленка с овощами и травами и запретом на целый день входить в комнату, где она оставалась, Сизиф и сам проделал все это в сосредоточенном молчании. На время ему полегчало.

Однако скорбь по царским детям и беспалому бродяге, чья жизнь начинала так тесно переплетаться с его собственной и так нескладно оборвалась у него на глазах, не проходила. Сопутствуя трудам и дням, она отнимала у них прежнюю яркость. Истина о неизбежности утрат, которую они с плеядой познали в ночь просветления, оставалась в силе, помогая сохранять бодрость, но мир вокруг как будто слегка потускнел. Ему по-прежнему доставляло удовольствие жить в полную меру сил, испытывать радость от того, что любое начинание он мог теперь осуществить собственными руками, без досадных упрощений, неизбежных при посредничестве третьих лиц. Ему нравилось быть царем, отвечать за благополучие подданных, заботиться о процветании государства, ощущать себя соседом не Автолика и Диомеда, а Тиринфа, Дельф или даже Афин. Это был внушительный, давно желанный шаг, но с того места, куда он привел, открывалась новая, хорошо протоптанная дорога к еще большему могуществу, которому он уже служил, нисколько к нему не стремясь. Хотел он того или нет, надо было соперничать с соседними городами, втягивать их в сферу своего владычества, если Коринф не хотел сам оказаться в чьем-либо подчинении. И недостаточно было просто уклоняться от таких посягательств с помощью все новых и новых уловок. Разум подсказывал, что лучшим способом оберечь себя от чужой жадности было бы испытывать ее самому или притворяться, что она велика и неуемна, что, в сущности, одно и то же. Такая перспектива повергала его в уныние.

Он задумывался о том, были ли у его отца, фессалийского царя, похожие заботы, и, припоминая некоторые разговоры, казавшиеся тогда неинтересными, понимал, что Фессалия жила под постоянной угрозой нашествия с севера дикого, многочисленного народа, имени которого из суеверного страха старались не называть. Теперь ему уже не вспомнить было, к каким хитростям прибегал Эол, чтобы отвести эту опасность, которая им, детям, виделась далекой и нереальной. Противостояния эти не были случайной бедой, вроде засухи или землетрясения, они коренились в самой природе взаимоисключающих воль разных племен и народов к господству, иногда обостряясь благодаря всяким дополнительным чертам характера того или иного царя.

Осуществляя свой главный план – устройство удобной сухопутной переправы через Истм, – Сизиф не сомневался, что, облегчив торговый путь купцам из Малой Азии и Италии, за что они будут платить Коринфу разумную мзду, он поступит всем на благо. Но он догадывался и о том, что разница между услугами отдельным, хотя и многочисленным, торговцам и доходом, поступающим в казну единого царства, не останется незамеченной и наверняка приведет к кривотолкам. Он не стремился к быстрому обогащению – жизнь давно отучила его торопиться – и не собирался устраивать драконовских поборов. Однако сам проект требовал первоначальных затрат, которые царь решил ни с кем из соседей не делить. Предстояло расчистить и выровнять дорогу от одного порта до другого, наладить надежный извоз и постоянное производство катков и волокуш для более громоздких грузов. Так что, прежде чем обогащаться, городу предстояло еще вернуть уже израсходованное. Правда, помимо чистого дохода в виде платы за переправу, коринфяне обеспечивали себя устойчивым заработком, так как в обоих портах появлялась потребность в грузчиках и достаточном количестве возничих, а на самой переправе – в умелых носильщиках и подкладчиках бревен и погонщиках воловьих упряжек. Работу давала и плотницкая мастерская, ибо срок службы катков и волокуш был недолог, их следовало заготовлять впрок.

Так или иначе, размер пошлины, которую установил Сизиф, был умеренным. А еще он упорядочил процедуру прохода через Коринф для своих соотечественников с севера и юга. Он запретил всякий досмотр и вместо произвольных и вынужденных распродаж в самом Коринфе, которые лишали купцов стимула предпринимать долгие путешествия в Пелопонес и на материк, ввел устойчивый, опять-таки умеренный налог, рассчитывая, что движение взад и вперед оживится, и в итоге все выиграют.

Это было всего лишь умелое использование географического положения, которое вело за собой тем не менее грозную опасность. Выгоды Коринфа, о которых прежде по-настоящему не задумывались, пробудили зависть других городов. Соперничество, так разочаровывавшее Сизифа, еще более обострилось. Пока хватало небольшого гарнизона, чтобы удерживать порядок на всем торговом пути, обеспечивая безопасность тем, кто им пользовался, и предупреждая разрозненные вылазки запальчивых соседей. Но само благоразумие внушало, что так продолжаться не может, надо либо заводить серьезные военные силы, либо смириться и делить доходы с тем, кто окажется сильнее.

Этим Сизиф не хотел и не чувствовал себя в силах заниматься. Дело было не только в том, что по природе своей он не принадлежал к полководцам. В конце концов, можно было найти обладавшего необходимыми качествами и талантом, надежного лавагета. Ему претила сама мысль о превращении миролюбивого города в военную крепость, подобную Спарте. Но в неприступной Спарте жили самые красивые женщины. И хотя одно не имело никакого отношения к другому, само по себе это сочетание вновь намекало, что мир слеплен кое-как и управляем законами, которые, по меньшей мере, неразумны. Будучи простым горожанином, он сокрушался о недаровитости в управлении государством. Став царем, он обнаружил беспорядок в международных делах, где преобладали не разум и находчивость, а нетерпение и сила, и уже догадывался, что попытка объединить на неких мудрых основаниях весь обозримый мир будет вторжением в сферу влияния еще более высоких, уже небесных сил, которые пока не только не проявляли благоразумия, но, по-видимому, сами были причиной земного неблагополучия. Эта догадка возвращала его к собственному давнему переживанию, испытанному во дворе отцовского дома, когда расходились в стороны два равно одиноких родных человека, отец и дочь. Но стоило начать размышлять об этом, как в голову лезли все остальные нелепости, случившиеся на его веку, венчаемые мыслью о матери-богине, стукнувшейся лбом в ту же стену. Она сумела обрести покой, но оставалась при этом небожительницей. Свет ее откровения перепадал и некоторым людям, помогая не впасть в отчаяние, но, чтобы полноценно жить на земле всем, этого было мало.

Как бы в подтверждение тщетности добрых поступков и полезных начинаний до Сизифа стали доходить слухи о нем самом как о разбойнике, безжалостно грабившем всех, кто решался пересечь Истм с севера ли на юг или с востока на запад. Как будто ради удобной простоты люди объединили его коммерческие способности с преступными наклонностями сосносгибателя Синиса, благо того давно не было в живых и судачить о нем, а тем более гневаться на него, им стало скучно. Теперь Сизиф был не только совратителем малолетних и чужих жен, не только пройдохой, не гнушавшимся для своей выгоды ни хитростью, ни обманом, но просто грабителем.

Слухи ему не мешали. А если бы он желал добиться большего могущества, можно было бы даже использовать широкую известность себе на пользу. Но поскольку ни такого рода спекуляции, ни агрессивная воинственность не пробуждали в душе коринфского царя ни малейшего отклика, он видел, что постепенно вновь остается в стороне от главной дороги, по которой шумным, беспорядочным потоком влекутся его современники. Эта навязываемая ему созерцательность мучила Сизифа. В попытках избавиться от нее он придумывал все новые и новые занятия, стараясь себя убедить, что уныние – слабость, что не стоит заглядывать вперед слишком далеко, что Дельфийский оракул свое отслужил, подарив долгожданное царство в таком красивом и богатом возможностями краю, что, каким бы хрупким ни казалось благоденствие, оно вполне способно продержаться еще некоторое время, и так ли уж много осталось этого времени на его веку…

* * *

В тот день он захотел после долгого перерыва пройтись по перешейку, где не осталось и следа от строительных работ, где теперь можно было встретить только купеческие караваны, неторопливо перемещавшиеся навстречу друг другу. Но выйдя из дому, он почти тотчас вернулся. Не ответив на удивленный взгляд жены, он прошел мимо нее и поднялся на открытую террасу, выходившую на площадку позади дворца с видом на Эленийскую долину и синий залив. Меропу обеспокоил мрачный вид супруга, она поднялась вслед за ним.

– Я не ждала тебя так скоро, – сказала она. – Хочешь я приготовлю соку из граната? Внизу, должно быть, жарко сегодня.

Сизиф покачал головой.

– Хорошо, что ты дома. Как только ты ушел, я вспомнила, что собираюсь тебе сказать уже давно, и все забываю. Ты должен заняться детьми. Они неплохие мальчики, но теперь, когда Главк и Орнитион стали постарше, мне трудно с ними управляться. За младшими я еще могу уследить, а на всех четверых просто глаз не хватает. Да и не очень они слушаются меня, эти молодые мужчины. У них уж, наверно, девицы на уме. Третьего дня приходил Агелай, тот, который держит извоз в Кенхрее, и не то чтобы жаловался, но я поняла, что мальчикам нашим кружит голову принадлежность к царскому дому. Мы ведь не этого для них хотели, правда?

– Ты знаешь, что обо мне люди говорят? – спросил Сизиф, и Меропе показалось, что она сумела отвлечь мужа от его тяжелых мыслей. Ее тревога о детях была настоящей, но все же не шла ни в какое сравнение с тем, что, как она видела, мучает Сизифа и о чем ей боязно было расспрашивать.

– О тебе хорошо говорят. По крайней мере в Коринфе. Не думаю, чтобы они когда-либо были так довольны своим царем. Но и врут тоже много, это верно.

– Одно другому как будто не мешает, а? Хотелось бы знать, доходит ли это вранье до богов, умеют ли они отличить его от правды.

– Почему ты об этом думаешь? И что означает эта горечь в твоих словах? Я замечаю ее не впервые.

– Хотел бы я также, чтобы сыновья росли побыстрее. Вряд ли я смогу чему-то полезному их научить.

– Что ты говоришь, Сизиф! Разве стряслась какая-то беда, о которой мне не известно?

– Может быть, и нет. А думаю я об этом, потому что все остальное перестало меня занимать. Сдается мне, что я все больше похожу на слухи, которые обо мне распускают… Если подойдешь вон туда, к краю, увидишь это место на Лехейской дороге, за первым поворотом. У меня даже нет возможности поверить, что это было во сне, как ты пытаешься меня убедить, когда я говорю о твоих сестрах и охотнике… – Только сейчас плеяда заметила, что смуглые кисти его рук дрожат. – Сам Зевс, я полагаю, удостоил меня теперь своим лицезрением. И застал я его за делом недостойным. Видала ты когда-нибудь орла, способного тащить в своих кольчатых лапах взрослую деву? Вот и вообрази эту птицу, ворочающую крылами размером в парус и косящую желтым глазом величиной в критскую чашу на случайного путника, который провожает взглядом этот позор. О, воронье отродье! – вскричал вдруг Сизиф, топнув ногой так, что подпрыгнул треножник в углу террасы. – Мне не семнадцать лет! Любопытство мое поугасло! Я больше не горю желанием встревать в божественные дела. И пусть я буду стократ оболган богами и людьми – ведь мог же он не показываться! Не пялить свой холодный глаз, приглашая меня вступить с ним в сговор! Мне незнакома несчастная дева, но я держал на коленях малышку Тиро, обманутую его братом. А с некоторых пор мне не совсем чужим стало горе Деметры, у которой украли дочь. Если бы я знал, чей дом разоряет Олимпиец, клянусь – не задумываясь указал бы отцу похищенной на вора.

У плеяды оборвалось сердце, и дыхание ее стеснилось.

– Ну что? – продолжал Сизиф. – Теперь впору тебе предложить питье? Пожалуй, простой воды, чтобы ты успокоилась. Я же сказал, что не знаю, кому оказать эту услугу, и ничего еще с нами не случилось. Но я сыт по горло ролью соглядатая, которую отводят мне боги в своих бесчинствах.

– Боюсь даже представить, какую кару ты мог бы навлечь на себя таким своеволием, – проговорила наконец Меропа.

– Означает ли это, что ты взялась бы меня остановить?

Вот о чем шептала ей Медея, советуя держаться за человеческое естество. Не медля ни минуты, ей следовало решить, что же будет истинно людским ответом. Только в крайнем, самоубийственном заблуждении мог восстать человек на основы миропорядка. В общем-то, это было бы уже не по-людски, так как в этом случае он ставил себя вровень с богами. Этого представления, совпадавшего с требованием инстинкта, который повелевал утихомирить мужа, вернуть ему здравый смысл, вполне хватало, чтобы не ломать себе голову. Но загадочное предупреждение колхидской волшебницы мешало на этом остановиться. Уверенность Плеяды в неминуемых последствиях бунта была слишком безусловной, какой не могла быть кичливая вера человека. Это было знание, возможно, проистекавшее из ее нездешней природы. Повинуясь порыву, продиктованному, по существу, запредельным расчетом, она оказывалась совсем не той земной женщиной, которой призывала ее оставаться Медея.

Кем же на самом деле следовало себя считать Меропе?

Удивительных существ рождали в пору цветения своей созидательной силы и взаимной симпатии сын титана Иапета Атлант и океанида Плейона. Это были редкие, необходимые мирозданию души, чьей сутью оставалась чистая женственность, поскольку мыслимо было различать в мире мужское и женское естество. Все девы мира, пленявшие властным чудом красоты, даже сама богиня любви Афродита, чувствовали бы себя потерянными, подчиненными власти произвольных суждений, если бы не осеняла их вечно мерцающая слава плеяд. К ней они могли возвращаться духом, подвергшись унижению, вынужденные усомниться в своей бесценности, и, омывшись ее лучами, неизменно возрождались, вновь повергая Вселенную к своим стопам и побуждая ее восторженно себе служить, ибо не было высшей радости у людей и богов, чем трудом, подвигами и песнями воздавать беззаветную, всегда казавшуюся недостаточной дань женскому очарованию, предельной женственности, которая единственно соответствовала всеобъемлющему представлению о прекрасном.

Зов пола, опасная, змеиным языком раздваивающаяся тяга к смерти и продолжению рода не омрачала воздушного естества небесных сестер, и потому не дано было вечному охотнику завершить свою погоню победой. Но олицетворяя собой недостижимое совершенство, плеяды пробуждали в богах беспокойное желание произвести нечто еще более высокое. Те как будто не выдерживали исступленного напряжения, связанного с созерцанием истинной красоты. Пользуясь правом демиургов, они сливали свою творческую энергию с мерцанием то одной, то другой из сестер. Ничего путного из этого не выходило, лишь иногда, в далеких поколениях, давно смешавшихся с земной кровью, возникали потомки, заслуживавшие некоторого внимания. Так, поздними отпрысками Алкионы были крылатые братья Зет и Амфион. Потомком Тайгеты стал в восьмом поколении удивительный врач Асклепий. От Электры вел свое происхождение Ганимед, любимчик и виночерпий Олимпийца, а еще позднее – трагические жертвы Троянской войны Гектор и Кассандра. Но разве мыслимо было сравнивать значение этих, по-своему замечательных, созданий с пронзительным ощущением прелести, исходящей от плеяд!

Особая судьба ожидала, однако, Майю, часто уединявшуюся от сестер и от петушиного кипения божественных самолюбий. Когда ее все же высмотрел в Килленийской пещере Зевс, плодом их тайного сотворчества стал бог обмана и заблуждений, чуждый обоим мирам и в оба вхожий властитель порога, вечный вестник и проводник Гермес, достигший пародийного равенства с двумя крайними полюсами бытия – гармонией и неистовством, Аполлоном и Дионисом.

Сильнейшая волна загадочности и новизны, прокатившаяся по миру с появлением этого, единственно значимого, отпрыска плеяд, особым образом коснулась Меропы, пробудив в ней беспокойство. Напрасной была попытка Зевса породить нечто, превышающее совершенство плеяд, за которым творение соскальзывало обратно, к самым истокам непросветленного животворящего естества. Но явившийся в мир благодаря редкому сочетанию высшей потенции и непревзойденного совершенства демон обнаружил себя на самой, недоступной постижению, не существовавшей до него и никому, в сущности, не нужной, границе между верхом и низом. Закрепившись на ней, он стремительно раздвинул ее пространство, создав собственный, непроницаемый мир, в который мог по своему желанию втягивать ту или иную жертву и где она мгновенно терялась, ибо произвол, установленный Гермием в своих владениях, был беспределен и сокрыт от остального мира. Незаурядное божество смешивало все карты, способно было зло представить добром, а добро злом, по непринадлежности своей природы не отдавая предпочтения ни тому ни другому. Обустраивая свое зловеще-независимое бытие, он пополнял его второстепенными или вспомогательными силами природы, тут же возводя их в главные принципы существования, и, добравшись до таинственной области взаимоотношения полов, немедленно вычленил из нее сферу вожделений, безликих, бесстыдных. Именно с его легкой руки она вскоре громогласно и открыто заявила о себе вставшими на перекрестках всех дорог каменными гермами – назойливым напоминанием о мужской детородной силе. И именно Меропе, единственной из сестер еще не испытавшей ничьих посягательств, предстояло первой ощутить напористое влияние этого духа, его устрашающую чуждость всему совершенному и прекрасному и, одновременно, прочную принадлежность самой природе бытия.

Живительную дочь Атланта и Плейоны стали посещать удивительные мысли. Ей зябко стало вдруг сиять в таком безмерном отдалении от земли. Ее ослепительной женской сути чего-то недоставало. Напряжение совершенства, которого не выдерживали даже боги, стало в тягость самому источнику чистоты и недоступности. Но все это были лишь туманные догадки, девичьи грезы, так сказать. Вероятно, им суждено было бы рассеяться в ровном свечении безукоризненного небесного сестричества, если бы незримой ткани их существ не пришлось однажды отразиться в глазах юноши, упорство которого, неосознанное им самим, прервало привычный бег сестер, преследуемых Орионом. В этот миг Меропа догадалась, какой ее мучит образ – в его глазах она впервые увидела свои белоснежные руки, ощутила их мягкую тяжесть, показавшуюся блаженной, вообразила, что ее пальцы согревает тепло мужских ладоней.

Не следует думать, что этим мгновением все было решено. Как раз наоборот, острое чувство, пронизавшее плеяду, напомнило ей о неисполнимости ее желания. Все в этом чувстве было незнакомым – и восторг, который доныне Плеядам дано было лишь внушать и наблюдать, а теперь схвативший в свои жаркие объятия ее самое, и сдавливающие контуры формы, внутри которой плеяда себя ощутила, неодолимые границы плоти, прекрасной, но обреченной. Восхитительное существование, пригрезившееся ей на мгновение, означало гибель, небытие, и эта возможность, во всей ее мучительной очевидности, тоже явилась Меропе впервые.

Стоит ли пояснять, что не зуд вожделения и не инстинкт продолжения рода владели плеядой. Ни то ни другое незнакомо было ее божественной природе. Но чистая влюбленность, помышляющая лишь о прикосновении, о какой-то неведомой, неземной близости, могла сковать своими незримыми цепями и небожителей. Плеяда была влюблена.

Еще некоторое время она старалась бороться с этим чувством – не избавиться от него ей хотелось, оно было ей уже слишком дорого, а хотя бы им овладеть, привести в порядок мысли, чтобы они не растекались жидким золотом при каждом воспоминании о вьющихся кольцами темных волосах, схваченных обручем. Вдруг ей открылось, чего хотел от них взмокший, тяжело пыхтевший гигант, и все ее прозрачное существо потемнело от негодования. Пробуждавшейся в ней женщине противостояло не мужское начало, не мужчины вообще вызывали это новое волнение. Оно было обращено к единственному из них, к избраннику, без которого плеяда уже не могла представить себе того, что лежит впереди. Это было еще одним новым ощущением – будущее. Не явленное пока, оно тем не менее оттенило столь же эфемерное, но вполне возможное прошлое, создало образ границы между ними, порога, который плеяде пришлось бы переступить, решись она подчиниться своему влечению.

Предчувствие неминуемой гибели заставляло тускнеть свет, излучаемый одной из сестер, но теперь она не спешила отбросить тяжкие мысли и вернуть себе полноценное сияние. Гибель ведь относилась к настоящему, которое, канув в небытие, станет всего лишь прошлым. А за порогом она родится вновь для какого-то другого бытия, о котором плеяда ничего не знала, кроме того, что к нему стремится вся ее звездная душа.

Вместе с тем как она привыкала к новым мыслям и обретала уверенность, лучи, посылаемые плеядой к земле из черных небес, наливались необычно глубоким янтарным цветом и силой. И однажды, незаметно для обитателей дольнего мира, одна из Плеяд погасла, а в оливковой роще на фтиодитийской равнине, неподалеку от Анавры, там, где полноводный Энипей едва-едва набирал разбег, оказалась юная дева в грубом мужском хитоне, который она только что взяла в пустом пастушьем шалаше у подножия Ороса, чтобы прикрыть наготу. Дева стояла в нескольких шагах от потока, не решаясь подойти, так как на нее внезапно обрушился целый рой догадок, одна беспокойнее другой. Ей предстояло еще совершить одинокий путь в Фессалию, в царство Эола, чтобы встретить одного из его сыновей. И если она нисколько не сомневалась, что увидит того, кто некогда протянул ей руку, совершенно неизвестно было, кого увидит он. Плеядой она больше не была и, лишь взглянув на свое отражение, могла узнать, кем теперь стала.

Но эта новая жизнь обладала неким властным свойством прямолинейного движения, и направление у него было только одно. Глубоко вздохнув, обеими руками подобрав длинные каштановые волосы и придерживая их у затылка, Меропа шагнула к ручью. Сначала ей ничего не удалось увидеть в прозрачной, весело бегущей воде. Тогда она перешла повыше, где на берегу росла огромная ива, и в упавшей на воду тени разглядела свое лицо.

Могло оно быть и покрасивее. Оно должно было бы быть неподражаемо прекрасным, чтобы Сизифа не сбивала с толку красота других девушек, наверняка окружавших его там, в многолюдной Лариссе. Губам, наверно, стоило быть чуть полнее, хотя небольшой рот создавал впечатление искренности и сдержанной силы чувств. Особенно разочаровали Меропу глаза. При довольно яркой синеве они как будто не могли сойтись в спокойном равновесии, правый глаз на какой-то, едва заметный, волосок уходил еще правее. Она оторвалась от воды и потом снова вгляделась в свое отражение, стараясь дождаться ровного прогала в беспорядочных мелких струях. На этот раз она отнеслась к кажущемуся недостатку иначе. Глаза были достаточно велики, светились умом и добротой, а некоторая асимметричность прибавляла лицу выражение легкого лукавства. Таким сочетанием игривости и простодушия вряд ли могла похвастаться каждая эолийская девица.

Но лишь только она успела справиться со своим обличьем, еще одна коварная догадка повергла Меропу в смятение. Здесь все было чужим, неожиданным, и юноша, засмотревшийся на плеяду, вполне мог обойти своим вниманием одну из сверстниц. Да и откуда в самом деле появилась у нее уверенность в том, что он ждет ее, стремится к встрече с таким же нетерпением? А если ее надежды ничем не оправданы, если ей не суждено прожить жизнь в головокружительной близости с этим человеком, уж лучше сразу броситься в равнодушно бормочущий ручей.

Много нового ожидало здесь трепещущую в неведении деву, многому она должна была научиться, лишь одно было ясным с самого начала – к прошлому, уже заволакивавшемуся мглой, возврата нет. Осторожно переставляя босые ступни, она вышла на каменистую дорогу, которая вела на север…

Так было все это с нею или нет? Или это настойчивые, вопрошающие глаза юноши из Эолии, теперь ее супруга и отца ее детей, так странно оживили воображение Меропы?

– Остановить? – повторила она вслед за мужем. – Да, мне хотелось бы тебя остановить. Но я не вижу в тебе ни горячности, ни безумия. А без того или другого пытаться стать помехой Зевсу может только человек, который решил, что жизнь его прожита. Это значит, что ты оставляешь меня, Сизиф. Мне трудно это понять… Но я пришла в мир, чтобы отдать ему все, что у меня есть. Никто не виноват, если я не приготовилась как следует к его крайней жестокости.

– Нет, нет, молчи! Не надо! – воскликнул Сизиф, вскочив и быстро подойдя к жене. – Я знаю. Я знаю даже боль твоих первых шагов по земле, я испытал ее вместе с тобой. – Он держал в ладонях опечаленное лицо плеяды. – Как ты красива! Тебе нельзя печалиться из-за таких пустяков. Что бы делал я, если бы ты не пришла? Искал бы, наверно, способ подняться к тебе… Но раз ты нашла силы расстаться с небесной радостью и вечностью, должны найтись силы и у меня, чтобы все это тебе вернуть, подарив полноценную земную судьбу.

– Ни слова не понимаю из того, что ты говоришь, – отвечала Меропа. – Разве лишь, что ты все еще любишь меня. Но неужели это так уж по-людски – желать себе зла?

– Ничего такого я не желаю ни себе, ни тем более тебе или детям. А теперь послушай, что я скажу. Я не оставляю тебя. И жизнь моя еще не прожита. Она оказалась славной. Брак наш был благословен счастьем. Сыновья растут здоровыми, достаточно разумными, принося нам лишь обычные родительские тревоги. Нам хватило мудрости и терпения, чтобы одолеть многие беды – иногда вовсе необъяснимые, – и надежды наши осуществились. Я говорю «наши», потому что мое желание встать во главе царства не по наследству и все же справедливым путем сразу же стало твоим желанием, без твоей помощи я не смог бы его исполнить. Осталось ли нам чего-либо еще желать, кроме того, чтобы окончить дни в покое и довольстве, в окружении потомства, которое, конечно же, не замедлит умножиться? Но если ты спросишь, в ладу ли с таким исходом моя душа, я признаюсь тебе в одной слабости, которая и теперь, когда все невзгоды вроде бы позади, все еще обременяет мне сердце. Если от нее не избавиться, жизнь окажется незавершенной, как будто я притворился незрячим, ухитрился сберечь часть отпущенных мне сил и обманул создавшую меня природу, так как силы эти ни на что другое не годны и никому больше не нужны. Эта слабость гложет меня, не дает успокоиться. Я думаю теперь, что, может быть, похожие мысли мучали Медею… Нет-нет, я ни слова не скажу в ее оправдание. Я говорю совсем о другом. О своем оракуле, о том, что однажды переступил черту на фессалийском поле, и с тех пор Большое время открывает мне себя без всяких усилий с моей стороны, а я делаю вид, что этого не замечаю.

Много раз боги вмешивались в нашу жизнь, жизнь моих родных и тех, кто по разным причинам становился нам близок. При всех страданиях, приносимых таким вмешательством, я признавал их право вершить наши судьбы, не мнил себя достойным того, чтобы они посвящали меня в тайный смысл своих деяний. Но разбитая жизнь Тиро, судьба Афаманта, нескладная кончина Салмонея и ужасная – нищего фракийца, бедные детишки Медеи и ее собственное горе, то, наконец, что меня необратимо оторвали от семьи, или эта несчастная дева, чья свобода была сегодня попрана столь бесцеремонно, – всего этого становится слишком много. А мы ведь знаем о разбитых судьбах и попранной свободе многих других, о которых нам довелось только услышать, в том числе о гибели Коры, заставившей нас с тобой провести бессонную ночь и многое пережить. Пусть тщетны наши усилия разгадать их поступки, пусть нас с ними разделяет пропасть, но оставить неразрешенной эту боль, как будто мы ее и не испытываем, не поспешить на помощь дочери, подобно разгневанной Деметре, – значит отказаться от самих себя.

Есть еще две-три ступени вверх от этого дворца. Можно, например, объединить весь Пелопонес, сделав это огромное царство во сто крат богаче и счастливее, чем Коринф. Можно потом, показав свою мощь и процветание, уломать гордые Афины присоединиться к союзу, а за ними нетрудно будет втянуть в него и Беотию, и Фессалию, и просторную Эпиру, и Македонию и создать великую единую Элладу, которой вряд ли кто возьмется угрожать. Но почему бы тогда уж вслед за этим не обратить взоры к Персии или Египту? Я скажу тебе почему. Даже если поторопиться и успеть все это сделать на своем, не таком уж долгом, веку, где же будет конец? Не окажется ли весь охваченный тобою мир все тем же плодом без семени, который тут же начинает гнить – в твоей ли замешкавшейся ладони или в твоем, испытавшем мгновенное удовлетворение, желудке? Куда же направим мы свои честолюбивые мечты с этой вершины? Мы ведь знаем, что мир не кончается ни Персией, ни Египтом, ни любым другим краем на земле. И если бы то, что лежит за ее пределами, нас не касалось, нас оставили бы в покое. Нас не мотали бы взад и вперед во времени, не совершали бы у нас на глазах насилия над нашими близкими, не дарили бы счастья вступить в благословенный союз с плеядами. Мне не нужно карабкаться по этим ступеням, чтобы на самом верху лестницы задуматься о том же, о чем я думаю сейчас – от самих ли Девкалиона и Пирры веду я свое происхождение? Или я всего лишь один из камней, брошенных через плечо сыном Прометея?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю