Текст книги "Семь пар железных ботинок"
Автор книги: Алексей Шубин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Киприан Иванович начал кое-что смекать. Ответил так:
– Что ж, дело доброе... Небось у вас в Нелюдном сироты есть...
– Как сиротам не быть!.. Да не каждый к делу пригоден. Для торговли талант нужен, первым делом – смышленость и проворство. Это ведь тому, кто не знает, кажется просто: взял, мол, купец купил-продал, а оно вовсе не просто свой интерес соблюсти. Не всякому дано... И мне расчет подручного иметь, и ему на пользу. Глядишь, поднатореет, охоту к торговле приобретет, сам в купцы выйдет. Примеров таких немало было. Опять же в сибирских краях настоящие дела только еще начинаются... Так вот, я и говорю: бойкий и смышленый парнишка мне нужен... За расходами на него не постою – ни харчами, ни одеждой не обижу. Оно хоть и не водится ученикам с первого года плату давать, но уж так и быть, за хорошего парнишку красненькой в год не пожалел бы...
Купец соловьем поет-разливается, а Киприан Иванович мрачнеет и мрачнеет, все теперь понимает. Однако дает собеседнику до конца высказаться. Тот вплотную к делу подходит.
– Потолковал я нынче, Киприан Иванович, с твоим сынишкой, и уж дюже мне он по сердцу пришелся...
Разговор вели сидя на завалинке. Издали посмотреть – идет задушевная приятельская беседа. Оно и верно: ничего обидного купец не сказал, а у Киприана Ивановича под ! скулами злые желваки ходуном ходят так, что борода шевелится.
– Что скажешь, хозяин?
Через силу усмехнулся Киприан Иванович, но голоса не повысил.
– Сына, значит, надумал за десятку купить?.. Отвечу я тебе на это так: хоть тысячу рублей давай, а не бывать такому делу, чтобы мой Ванька торгашом стал, чтобы он гнилой ситец мерил, сверленые гири на веса клал да разбавленную водку махоркой травил...
Можно было подумать, что после такого ответа купец обидится и сразу отстанет, но этого не случилось. И то сказать: обманщикам-купцам и не только такое слушать доводится. Им хоть наплюй в глаза, скажут – божья роса.
– Уж больно ты горд, Киприан Иванович! Только гордости твоей цена невеликая. На себя, на силу свою надеешься, но что она тебе, кроме дневного пропитания, дает? Здешние дела мне все ведомы. Взять хотя бы урожаи ваши: собрали сам-третей и благодарите бога. Да и то один овес да ячмень... Троих коней держишь, так не ты на них, а они на тебе ездят. Летом-то выпасы у вас богатые, а сколько сена да овса на зиму надо? И промысел твой извозный знаю – тяжел, а недоходен. И, если, неровен час, кони падут или сам приболеешь, что делать будешь?.. Ну да не о тебе разговор идет. Ты о сынишке подумай. Я ему счастье сулю.
В таких словах купца была доля горькой истины. Сохраняя при себе сына, обрекал его Киприан Иванович на тяжелый вековечный труд, на неизбывные думы о завтрашнем дне. Но была и другая правда: никогда не боялись Перекрестовы никакого труда, ни перед какой бедой рук не опускали. Помышляя о райском блаженстве прадедов и дедов, Киприан Иванович неизменно рисовал в своем воображении добротные избы, тучные нивы и пастбища, табуны сытых коней. Такой уклад райского бытия предусматривал неизбежность великих трудов: сева, косовицы, молотьбы. И это Киприана Ивановича нимало не удивляло и не страшило.
Успокоив себя райским видением, он обрел уверенность в своей правоте.
– О судьбе сына сам подумаю. Не ты, а я за него перед богом в ответе.
– Смотри, Киприан Иванович, не прошибись!—сказал купец, поднимаясь с завалинки.– Покаешься, да поздно будет...
– Может, и покаюсь, а к тебе кланяться не пойду.
Так и не выгорела у купца задуманная сделка. Зря погибли пистоны, которыми он Ваньку приваживал.
3.
Легко было в пылу спора сказать: «о судьбе сына сам подумаю», но думалось о ней совсем невесело. Можно было не страшиться трудоемкого земледельческого рая, но долгая полубедняцкая земная жизнь представлялась скучной, ненадежной и безрадостной Как раз в тот день Киприан Иванович ездил в поле овес уже в метелки пошел, но такой малорослый и редкий, что едва ли семена вернет. Ячмень не лучше, гречка же вовсе плоха. Не миновать на зиму у того же купца крупу покупать. То подумывал Киприан Иванович на смену старому мерину стригунка купить, а осмотрел свои угодья и раздумал.
Одна невеселая мысль другую догоняет: куда в нынешнем году на заработки ехать? На лесопилку после прошлогоднего гордость не велит. Можно на ближней пристани наняться дрова для пароходов заготовлять, но уж больно низкую плату пароходство дает. До того довели такие мысли Киприана Ивановича, что сомнение напало: не очень ли круто он с купцом обошелся?
Посоветоваться не с кем. Арина в таких делах не советчица... Разве с Петром Федоровичем потолковать? Тот хоть и безбожник, а умен, учен, честен и, по всему видно, Ваньке добра желает.
– Советоваться не буду, а потолковать – отчего не потолковать? – решает Киприан Иванович и берется за шапку.
В дьяконовском доме дверь заперта, но через открытые окна звучат громкие голоса. На стук Киприана Ивановича одно окно приоткрывается и из него выглядывает Моряк.
– А, Киприан Иванович!.. Свой, товарищ...
На пороге открывшейся двери стоит улыбающийся Петр Федорович.
– Проходите, Киприан Иванович... Мы тут заперлись, письмо одно читали, а был слух, что на погост урядник приедет, вот мы и остерегаемся.
Упрямство ссыльных, несмотря на великую нужду и большой риск, продолжавших упорную борьбу с начальством, Киприану Ивановичу нравится. В принципиальных вопросах он сам упрям.
– Помешал вам, значит... А я, Петр Федорович, насчет Ваньки пришел. Нынче его у меня в купцы сватали...
– Как в купцы?
По голосу и сдвинувшимся бровям видно, что Петр Федорович встревожен таким известием.
Киприан Иванович обстоятельно рассказывает о своей беседе с купцом, умалчивая, однако, о ее конце.
– Что же вы ответили этому купцу?
– От ворот поворот показал да еще ему его плутовство объяснил.
– Хорошо сделали, Киприан Иванович! – с явным облегчением произносит Петр Федорович.
– Хорошо-то хорошо, а для Ванятки-то хорошо?
Поняв, что его слушают очень внимательно, Киприан Иванович откровенно рассказывает о своих делах: о плохом урожае овса и гречихи, о неосуществимости покупки стригунка, о низких ценах на дрова.
– Я то как нибудь доживу,—печально заканчивает он. А вот Ванюшке-то моему неужто так жить придется?
– Нет, Киприан Иванович, у вашего сына совсем другая жизнь будет.
Сказано это было так многозначительно и убежденно, что Киприан Иванович удивился. Малость помолчал, потом спросил:
– Полегче ему будет?
– Правду сказать, Киприан Иванович?
– От вас, Петр Федорович, лжи не жду.
– Жизнь вашего сына будет тяжелой и трудной, но, несмотря на это, может быть и очень счастливой.
Разговаривая, Киприан Иванович оперся растопыренными руками о колени. Чего только в жизни ни делали эти большие грубые руки!.. Топор, пила, тесло, рубанок, весла, багор, канаты, винтовка, пешня, лопата и вожжи – ничто из них не вываливалось. Как-то после бани, состругивая ногти, взялся Киприан Иванович подсчитывать свои рубцы и шрамы и со счета сбился. Один ноготь вкривь растет, потому что его упавшим бревном сбило, средний палец левой руки вовсе ссечен, там – порезы от косы, там – отлетевшая щепа отметку оставила. На тыльной стороне кисти длинный белый шрам от пилы, поперек него другой, от японского штыка – память о войне... Вся биография человека на руках написана.
Глядит Киприан Иванович на свои руки и недоумевает: о каком таком счастье Петр Федорович речь ведет? Оно хоть и грех на божий промысел сетовать, но сама вера учит, что «жизнь земная – юдоль скорби и воздыхания».
– Чего о счастье говорить, Петр Федорович?.. Полегчало бы малость, и то слава богу...
– Счастье, Киприан Иванович, разное бывает. Вот купец Ванюшке свое купеческое счастье сулил, да вы его не захотели...
– Не в нажитых деньгах дело... И вообще счастье, оно...
Только собрался Киприан Иванович высказать пессимистическую мысль об иллюзорности и суетности всякого земного счастья, как Петр Федорович озадачил его странным вопросом:
– Как, по-вашему, счастлив ли я, Киприан Иванович)
– Вы?..
– Да, я.
Худощавое, иссеченное преждевременными морщинами, с ввалившимися глазами лицо собеседника, на взгляд Киприана Ивановича, совсем не походило на лицо счастливца. Да и то немногое, что Киприан Иванович успел узнать о Петре Федоровиче, никак не свидетельствовало о его жизненных успехах. Между тем вопрос был задан серьезно, в самой категорической форме и по характеру разговора требовал предельно откровенного ответа. Не сам ли Киприан Иванович, затевая беседу, предупредил, что «лжи не ждет»? Впрочем, резать правду ему было несравненно легче, нежели хитрить и изворачиваться.
– Какое ваше счастье! – махнул он рукой. С вашим ли умом и образованием, Петр Федорович, в нашем, прости господи, гнилом болоте жить? Только решеток не видать, а тюрьма по всей форме... Семьи у вас нет, опять же насчет имущества... Ну, об имуществе говорить не будем – оно дело наживное, но здоровья-то для счастья не мешало бы, а у вас оно слабое: кашляете, одышка. По здешней ли погоде вам жить? Мы привычные и то иной раз кряхтим.
Получалось странно: чем больше горьких истин выкладывал Киприан Иванович, тем веселее становилось лицо Петра Федоровича. Его улыбка не была притворной, он и впрямь слушал Киприана Ивановича с возрастающим удовольствием.
– Неправду я сказал, Петр Федорович? – перебил сам себя Киприан Иванович.
– Все, что вы сказали,– правда. Но то, что вы перечислили: и неволя, и бедность, и слабое здоровье все это только наружная, внешняя сторона жизни...
– Телесная!—с готовностью подсказал Киприан Иванович.– А душа – иное дело. Тело может плакать, а душа в это время радуется... Или так: здесь печаль и воздыхание, а там...
Петр Федорович засмеялся.
– В вечную душу и в загробную жизнь я не верю, Киприан Иванович! Убежден, что если тело плачет, то и душе приходится не сладко. Но вот если тело хорошее дело делает, то и душе повеселиться можно... Вы знаете, я учитель. Возиться с ребятами – дело трудное, хлопотливое, не. одного года труда и терпения требует. И вот приходит время, приближается выпуск класса. Гляжу я на своих ребят и думаю: «Вот еще тридцать честных, смелых и грамотных людей в жизнь выходит. В этом и моя заслуга есть...» Разве это не счастье, Киприан Иванович? Ради одного этого жить стоит!
Хотя Киприан Иванович и был несколько разочарован тем, что Петр Федорович без обиняков отверг многообещавший разговор о вечной душе (неверие в загробную жизнь он почитал грехом незамолимым), но то, что он услышал, не могло ему не понравиться.
– Такому поверить можно! Учительское счастье, значит, вам вышло... Нам-то такого не дано.
– Неправда, Киприан Иванович!
Быть бы буре, если бы кто другой посмел сказать Киприану Ивановичу, что он говорит неправду! Но в начавшемся задушевном разговоре это слово звучало только как вызов на спор.
– Как же неправда? Труд труду рознь: то умственная работа, а то земля да навоз... Конечно, вовсе пустым делом земледельческий труд считать не приходится, но какой от него прок? Себе и лошадям утробу набил и ладно!.. Потом вывез навоз и опять в земле копайся. Так оно колесом и идет. Воды толчение, глупость и ничего больше! Какое от такого труда может быть счастье!
– Неверно!—еще решительнее отозвался Петр Федорович.
Столь определенный отрицательный ответ озадачил Киприана Ивановича.
– Не знаю, как эти ваши слова понять! – не без досады сказал он.
– Верно одно,– продолжал между тем Петр Федорович,– что земледелие вас не обеспечивает. Работаете вы не покладая рук, но зерна, овощей и кормов хватает вам только для себя и для прокорма скота. Но когда вы говорите, что ваш труд – дело простое, вы ошибаетесь. Оно очень сложное и мудрое.
– Велика мудрость! – усмехнулся Киприан Иванович.
– Велика! – невозмутимо подтвердил Петр Федорович.– Вы, например, держите трех лошадей, хотя по вашему наделу достаточно одной. Зачем же вы тратите так много труда на прокорм двух лошадей?
– Не лишние они, Петр Федорович. Они приработок дают. Подать, скажем, уплатить или товар вовсе необходимый приобрести...
– Правильно! Больше скажу: они за вас и подать платят, и одевают вас, и инструмент, и хозяйственные орудия, и кое-какие продукты вы покупаете за счет их труда. Короче говоря, лошади являются вашим, как говорится, орудием производства, а вывозка леса – основным источником дохода. И все на Горелом погосте так живут.
– Одно дело хлеборобство, другое – отход,– попробовал возразить Киприан Иванович.
Петр Федорович придвинул счеты.
– Ваши доходы не секрет, Киприан Иванович?
– Секрета в них нет, воровством не живу.
Неожиданный оборот разговора так заинтересовал Киприана Ивановича, что он даже забыл о времени. Только через два часа подсчетов (нередко возникал спор) выяснилось, что из каждой сотни рублей дохода шестьдесят три рубля приносит промысел.
Но самое удивительное произошло дальше.
– Сколько весит бревно, Киприан Иванович?
– Какое?—хитро спросил Киприан Иванович, полагая, что Петр Федорович вряд ли знаком с лесным промыслом.– Оно так бывает: лежат два одинаковых бревна, а вес в них вовсе разный...
– Среднее бревно. Сухой строевой сосняк – двухсаженник, восьми вершков в отрубе... Пудов десять – двенадцать?
Пораженный неожиданной осведомленностью учителя, Киприан Иванович только головой кивнул. Дальше последовали вопросы о расстояниях, о качестве лесных дорог, о подъемной силе лошадей. Даже тем, сколько лет Киприан Иванович занимается возкой леса, поинтересовался Петр Федорович.
– До всего-то вы доходите!—подивился Киприан Иванович.
Никогда еще не видел он, чтобы кто-нибудь так считал. Косточки счетов так и летали, так и громоздились ряд за рядом. Не на десятки, не на сотни – на десятки тысяч дело пошло!..
– Что же получилось? —спросил Киприан Иванович, когда Петр Федорович оторвался от счетов.
– Получилось, что за свою жизнь вы выдали для строительства около двадцати тысяч бревен. Прикиньте сами, сколько из них домов и изб построить можно. По здешним местам – большое село, а то и полгорода.
Серьезное, даже хмурое до той поры лицо Киприана Ивановича засветилось улыбкой. Что бывало с ним редко, он, представив себе длинные и высокие штабеля сосновых бревен, не без самодовольства погладил бороду.
– Статочное дело! Много моих бревен в ход пошло.. Оно на возу не видно, а бревно к бревну – дом, дом к дому– село... Разрешите теперь нескромный вопрос задать, для чего вам-то такой хлопотливый подсчет понадобился?
– Для того, Киприан Иванович, чтобы вы настоящую цену своему труду знали, не считали его простым и глупым и видели пользу, которую он приносит людям.
Получив такой ответ, Киприан Иванович не сразу нашелся, что ответить. Только подумав, отозвался:
– Особого ума вы человек, Петр Федорович, если так в чужое дело вникаете.
Только тут спохватился Киприан Иванович, что слишком долго в гостях засиделся: совсем темно стало.
И уже возле самого дома вспомнил, что о главном – Ванькиной судьбе – не договорили. Да и другие вопросы нашлись, о чем стоило бы потолковать с Петром Федоровичем. При всем том пришел домой в отменном настроении.
Едва перешагнул порог калитки – навстречу ему храпнул ходивший по двору мерин. В иное время Киприан Иванович прикрикнул бы «пошел на место!», но сейчас он вступает с ним в разговор.
– Как оно? – благодушно спрашивает он, оглаживая холку, повислую спину и округлые бока старого слуги.– Разъелся, одер, за лето так, что и ребер не ощупаешь... Ничего, ешь вволю, смены-то тебе не видно. По полозу снова поедем: нам с тобой, слышь, город достраивать надо... Я-то по простоте все время думал, что ты бурый мерин и ничего более, а ты, оказывается, поднимай выше– орудие производства...
Мерин хлещет по окорокам хвостом, дышит в лицо хозяина теплым травяным духом и весело фыркает.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
О ЧЕМ РАЗГОВАРИВАЛИ ПАРОХОДЫ.
У ПЕТРА ФЕДОРОВИЧА ОКАЗЫВАЕТСЯ МНОГО УЧЕНИКОВ
1
Розовеет небо над черной стеной елового леса. Потом сквозь сетку ветвей проглядывает большое красное солнце, и его первые лучи скользят по сизой мокрой траве прибрежных полян. Убегает, прячется под берегом в кустах тальника холодный туман. Не шумит, чуть колышется, точно дышит, у глинистого бечевника темная вода.
Идет вторая половина июля, но под ветром-северяком уже золотятся осины. Примолкла, выходив птенцов, шумливая птичья мелюзга.
В тишине ведреного утра за много верст слышно, как, что есть силы шлепая по воде плицами, идет снизу буксирный пароход. Только через час из-за низкого мыса показывается его черный нос. Движется он так медленно, что на минутную стрелку часов и то веселее смотреть. Нижняя палуба парохода безлюдна, наверху, возле рубки, ходит небритый человек в затрапезном ватном пиджаке и меховой шапке.
Пароход покрашен грязно-желтой краской, весь закопчен, черная труба во вмятинах. На кожухе колеса затейливой славянской вязью, так, что не скоро разберешь, выведено: «Добрыня Никитич». Под быстро мелькающими красными плицами бурая вода кипит, клокочет, перемалывается в пену. Впечатление такое, будто человек, стоя на месте, во всю прыть бежит. Так и подмывает крикнуть:
– Ой ты гой еси, добрый молодец Добрынюшка, али резвые твои ноженьки притомилися, аль покинула тебя силушка богатырская?
Ничего не отвечает «Добрыня», только сопит, паром, отдувается. И не мудрено: от буксирного гака, установленного за трубой, идет, исчезая за обрывом берега, толстенный, туго натянутый канат. Проходит немало времени, прежде чем из-за мыса показывается огромная широкоскулая баржа. Рядом с ней «Добрыня» выглядит муравьем, волокущим большого черного жука.
Но за баржей скрывается другая баржа, за ними следует еще пара таких же барж, за теми – паузок. Длинный караван замыкает привязанная к корме паузка большая полузатонувшая лодка. И удал же «Добрыня Никитич», коли тащит против течения этакий караванище! Правда, судя по малой осадке, баржи идут порожняком, но и то груз немалый. Плывет «Добрыня» в Барнаул за алтайским хлебом, за кожами, за шерстью. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается: глядишь, месяцев через десять дойдет тот купеческий груз через пять рек по полой вешней воде до торгового ярмарочного города Ирбита.
На палубах судов по раннему времени никого нет, но видно, что их экипажи собрались не в короткий путь. Около жилых надстроек стоят корыта, лохани, ушаты. На одной барже корова к мачте привязана, а на мачте подойник висит, на другой петух горланит, по третьей мохнатый сибирский кот разгуливает. И как есть на всех белье сушится: рубахи, портки, бабьи исподницы, детские пеленки.
За шумом буксира незаметно, точно из воды, выныривает встречный пароход. Белый, длинный, двухэтажный, он несется по течению раз в сорок быстрее «Добрыни». Взвивается около его короткой, толстой трубы клуб белого пара, и проносится над рекой долгий басовитый свисток. Подымается облако пара и над «Добрыней». Он долго хрипит, прежде чем набрать полный голос, зато, набрав, свистит долго, старательно, не по росту сердито.
На капитанском мостике торопливого «пассажира» трепещет белоснежный флажок. Это означает: «Занимаю левую сторону фарватера!»
Флажок «Добрыни», обтрепанный ветрами всех румбов, только условно может сойти за белый.
«Держусь правой стороны!» – отвечает он.
На широком плесе огромной реки могли бы свободно разойтись две эскадры, но правила судовождения и хорошего капитанского тона – превыше всего.
Пароходы быстро сближаются. Человек на мостике «пассажира» поднимает рупор. До блеска начищенный, он празднично сверкает в лучах утреннего солнца. Проносится по реке раскатистый голос:
– Эй, на «Добрыне»!..
– Эй!., ыне!..– неторопливо откликается эхо.
Разговоры между пароходами – большая редкость: по
пустым делам величественной тишины никто не тревожит. Но на этот раз тишина нарушается отнюдь не по-пустому. Человек на мостике снова поднимает сверкающий рупор.
– Гер-мания... объявила... вой-ну!..
– А-ни-я... илла... ну-у...– отвечает широкая речная долина.
– И...а...у...—доносится слабый позыв из дальнего урмана.
Так же бьют по воде плицы колес, так же светит солнце, так же снуют между баржами хлопотливые чайки, так же качаются на веревках портки и пеленки. Только рулевой на паузке снимает картуз и крестится.Скорый почтово-пассажирский пароход скрывается за поворотом, когда доходят до берега поднятые им волны.
Первая чуть лизнула глинистый бечевник и боязливо убежала, вторая поднялась выше, третья слегка шумнула, белой пеной плеснула о берег четвертая. А пятая, самая высокая, беду сделала: ударила о подмытое место. С шумом посыпались глыбы глины, поползли вниз, жалобно размахивая гибкими ветвями, кусты тальника, поплыло по течению вдоль берега облако ржавой мути, унося птичьи гнезда и скопленный за многие годы лесной мусор.
2.
В воскресенье ничего делать не положено. Не то что топором стучать, грибы собирать и то грех. Ванька даже праздничной рубахе не рад. Надета она на него со строгим наказом – не рвать и не пачкать: ни тебе на дерево слазить, ни по траве поваляться.
До обеда Ванька скоротал время, играя с ребятами в бабки, после обеда ему вовсе нечего делать стало. Отец куда-то отправился, а Ваньку с собой взять не захотел.
Тоска да и только.
Пошел Ванька по берегу реки, по окрестной тайге бродить и забрался, пожалуй, версты за три. Шел, как заправский охотник, ко всему приглядываясь и прислушиваясь.
В руках у него две связанные вместе палки, карманы полны шишек. Только, по Ванькиному, палки – вовсе не палки, а двустволка-централка, и шишки – не шишки, а патроны. И сам Ванька вовсе не Ванька, а удалой зверовщик,
Удалее и добычливее Ерпана.
Чу! Наверху что-то пощелкивает... Подкрадывается Ванька и видит: сидит на сосновой ветке рыжая белка. Ух ты!
Ванька из-за ствола дерева прицеливается и – бух!.. Брошенная шишка не пролетает и половины расстояния. Испуганный зверек взбегает по чешуйчатой коре и исчезает в густой кроне дерева.
Охотничья неудача не обескураживает Ваньку. Он говорит вслух:
– Это я по-нарошному в тебя пальнул! Ты мне, рыжая и линялая, даром не нужна. Вот зимой не попадайся, шутить не стану...
Наскучив бесплодной погоней, Ванька останавливается перед дуплистым деревом (ему кажется, что в дупле есть что-то живое) и во всеуслышание декламирует лесным обитателям только что выученную басню о лисе и винограде. Получается это у него здорово! Умели бы белки смеяться, хохотали бы до упаду.
Темный урман кончается, и Ванька спускается вниз к реке по веселому разнолесью. Совсем недалеко остается от берега, когда он останавливается и настораживается: неподалеку слышатся приглушенные мужские голоса. Кто говорит, за шелестом листвы разобрать невозможно, а любопытному Ваньке это позарез необходимо. Он заходит с другой стороны и, прячась за низкими кустами, подкрадывается к небольшой, освещенной солнцем поляне.
Теперь Ваньке не только все слышно, но кое-что и видно. Прислонившись спиной к дереву, сидит Петр Федорович и, по своему обыкновению, двигая руками, кому-то что-то рассказывает. Рядом с ним лежит раскрытая книга. Впечатление такое, будто Петр Федорович ведет урок.
Дальнейшими поступками Ваньки руководило не столько любопытство, сколько чувство ревности: походило на то, что у Петра Федоровича были другие ученики. И даже не один,а несколько!
Ванька снова меняет позицию и видит пятерых учеников. Он сразу узнает двух обитателей дьяконовского дома– Моряка и Дружинника. Третьим, к немалому Ванькиному удивлению, оказывается молодой парень Василий Изотов, закадычный друг Григория Ерпана. Да и сам Ерпан здесь! Правда, из-за кустов Ваньке видны одни его ноги, но и этого достаточно: сапоги с козырьками – единственные на весь погост. Труднее всего рассмотреть пятого, лежащего возле самых кустов спиной к Ваньке. Ванька пробует раздвинуть ветви и... ломает сухой сучок.
Треск получился слабый, почти неслышный, но уж если кто умел разбираться в таежной музыке, так это Ерпан! Вскочить на ноги, кинуться в кусты, схватить за плечо Ваньку и доставить его на поляну было для него делом двух секунд.
То обстоятельство, что его появление вызвало тревогу, озадачивает Ваньку. И окончательно немеет он от изумления, когда видит перед собой недовольное лицо отца пятого по счету ученика Петра Федоровича!
– Ты здесь один?—спрашивает Ваньку Ерпан.
– О-один...– спотыкаясь, отвечает Ванька.
– Что делал?
– Бел... бел... белковал...
И дернуло же Ваньку при самом Ерпане сказать такую несусветную нелепость! Но Ванькина двустволка и раздувшиеся от шишек карманы подтверждают его слова. Все смеются.
– Эх ты, горе-промышленник! – подтрунивает Ерпан,– Кто же бьет белок в июле, да еще из дробовика? Много хвостов добыл?
Чтобы перевести разговор на другую тему, Ванька задает встречный вопрос:
– А вы чего тут делали?
– Да так, толковали...
– О чем?
Любопытство Ваньки не по сердцу Киприану Ивановичу, и он отвечает:
– О том, что много будешь знать, скоро состаришься.
Ванька догадывается, что прервал важную беседу, а может быть, и урок. Чтобы выйти из неловкого положения, он говорит:
– А я нынче про войну слыхал...
И на этот раз попадает в точку! То лишним был, а то все сразу смолкли, на него смотрят. Даже отец и Петр Федорович.
– Что слышал? От кого?—торопит Киприан Иванович.
Ванька добросовестно рассказывает новости.
– Рыбаки, которые у нижнего яра рыбачили, в протоке татарина Микентия встретили. А он на Оби был. И мимо него два парохода бежали. Один простой, другой почтовый. И почтовый капитан простому капитану в медную трубу кричал, что война объявилась и какая-то зация началась...
Ванька недооценивал значения принесенной им вести. Да и понять что-нибудь из слышанного было трудно. Только Петр Федорович сразу догадался.
– Все ясно, товарищи! Случилось то, чего следовало ожидать: Германия объявила России войну, и началась мобилизация.
Первым прервал молчание Григорий Ерпан.
– Отзверовали мы с тобой, Васяха! – обращаясь к Изотову, сказал он.– Воинский начальник по нас, чай, уже скучает: без сибирских стрелков царю каши не сварить. Скажи жене, чтобы насушила сухарей и на мою долю.
Хорошо холостому Ерпану ерпаниться! На Василии лица нет. Всего год назад обвенчался, молодая жена на сносях.
Глядя на Ваньку, задумался и Киприан Иванович. Сначала, по привычке, не о себе, а о конях. Старый бурый мерин царю, конечно, без надобности, а вот кобыла-шестилетка ладная выходилась, от такой ни один обозный не откажется. Заберут – останешься без рук. Да и кобылку жаль, зря погибнет.
Вздохнул по кобыле, затем о себе вспомнил.
– Ратников ополчения брать не будут, как, по-вашему, Петр Федорович?
– Пока нет. На первое время запасных хватит, а потом... Страшная война будет, Киприан Иванович...
У москвича Дружинника своя забота.
– Нам-то, товарищи, амнистии не дадут?
– Ну, нет!. Большевики – самый опасный элемент. Может, кого и амнистируют, только не тебя и не меня... Но рук вешать не будем, теперь работа найдется...
Ванька смотрит по очереди на каждого и никак не возьмет в толк, отчего его новость так всех озаботила. В конце концов и у него находится вопрос к Петру Федоровичу:
– Можно, я по географии спрошу? Германия, которая воюет, от нас далеко?
– Далековато. Четыре тысячи верст с лишком,– улыбаясь, отвечает Петр Федорович.– До Горелого погоста ей не добраться.
Ванька немного разочарован. Необходимости в срочной мобилизации погостовских сорванцов, по-видимому, нет.
– А как нам сейчас лучше играть: по-прежнему в дружинников или в русских и немцев?
– В дружинников! На всю жизнь оставайтесь дружинниками!
Чего бы проще было всем собравшимся в лесу возвратиться на погост вместе? Но этого не происходит: к удивлению Ваньки, все расходятся в разные стороны. Он остается наедине с отцом.
– Слышь ты, дружинник, что я тебе скажу... Чтобы
никто ничего об этом самом не знал!
– О войне?
– Не о войне, а о том, что нас вместе в лесу застал... Считай так: был в тайге, никого не видел, ничего не слышал.
– А мамка спросит?
– Мамке скажем – по дороге встретились.
Должно быть, Ванькино лицо выражает удивление, потому что Киприан Иванович добавляет:
– Не лжи тебя учу, а умолчанию И бог тайны имеет. Побольше нашего знает, да язык за зубами держит.
По серьезному взгляду отца Ванька понимает: надо молчать. Одновременно он начинает понимать и другое: мир гораздо сложнее, чем кажется, что есть в нем нечто такое, что неизмеримо значительнее и возвышеннее повседневных человеческих отношений.
3.
Ушли на войну Григорий Ерпан, Василий Изотов и еще четверо молодых погостовских мужиков. Без них, особенно без Ерпана, сразу поскучнело. И лошадей многих забрали. Приезжавший из волости военный ветеринар оказался мужик не промах: на бурого мерина и глядеть не стал, а кобыле Киприановой враз место определил.
– Для кавалерии спина коротка, в обоз – по всем статьям проходит, а то и в выездных у какого-нибудь командира послужит.
Без кобылы на лесопилке делать нечего. Пришлось Киприану Ивановичу подряжаться на возку дров для пароходной пристани. До того, как ехать в отход, побывал у купца в Нелюдном. Отвез ему мед, в обмен взял круп, соли, малость постного масла.
Отвешивая ядрицу, купец подковырнул:
– Видать, от великого урожая крупу берешь?
Киприан Иванович в ответ ни слова, а купец опять свое:
– Может, скостить доплату, что с тебя причитается? Насчет сына не надумал еще?
– Получай сполна деньгами, на том делу конец!—сухо ответил Киприан Иванович.
Пропал бы Ванька зимой с тоски, если бы не уроки у Петра Федоровича: часа по четыре, а то и больше проводит он в дьяконовском доме. Иной раз на гостевание напрашивается.
– Можно, я еще у вас посижу, послушаю?
Получив разрешение, сидит и слушает. Редко-редко, когда уже невтерпеж от любопытства станет, какой-нибудь вопрос задаст. Разговоры часто идут о войне. Моряк на стене карту повесил и в нее булавок с флажками натыкал. Когда доходят до Горелого погоста газеты (приходят они редко и не все), флажки передвигаются. Ванька в этих передвижениях разбирается. Придя утром, сразу – к карте.
– Ух ты, наши-то как рванули! Перемышль взяли!
Ваньке немного странно, что о победах в дьяконовском доме говорят спокойно, как будто ничего не произошло.
– Это хорошо, что мы победили?—допытывается он у Петра Федоровича.
Петр Федорович гладит его по голове и отвечает:
– Большой крови, Иванушка, все эти победы стоят. Лучше, если бы совсем войны не было.
Но Ванька неожиданно обнаруживает свирепую воинственность.
– Ну и что из того, что кровь? Вовсе не воевать неинтересно.