Текст книги "Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки (СИ)"
Автор книги: Алексей Хренов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Глава 4
Борт СССР-Л6988=о
Декабрь 1937 года. Центральные окружные склады РККА, город Москва.
Проявив некоторую настойчивость, наш иновременный проходимец сумел получить у адъютанта в приёмной приказ о командировке «для выполнения особо важного задания партии и правительства» за подписью самого начальника Политического Управления Красной Армии товарища Смирнова, предписывающий всем службам оказывать поддержку и едва ли не падать ниц перед предъявителем. Произведение искусства бюрократического жанра поражало гербовой печатью и такими формулировками, что даже самые закоренелые скептики должны были бы развернуться строем и идти в услужение подателю.
Лёха, не теряя времени, рванул на Центральные армейские склады в Хамовниках…
Ну что сказать… Не уважают тебя тут, товарищ Главный Политкомиссар Красной Армии! Совсем это снабжение тебя не уважает!
На требование выдать меховой лётный комбинезон Лёху раза четыре отфутболили по иерархии снабжения, а потом сам начальник складов завёл вечную шарманку: мол, неприменно, но завтра – завтра, не сегодня. Однако был он человеком живым и к зажигалке Ronson, которую Лёха не без сожаления извлёк из кармана, отнёсся с великим интересом и пониманием. Бригинтендант тут же сумел «переобуться в полёте», проявив живейшее участие в деле великой политической важности и заверив во всецелой своей поддержке мероприятия – и уже через сорок пять минут Хренов, задыхаясь и обтекая потом, дотащился до дверей с целым ворохом северного барахла: меховой комбинезон, шлем, унты, перчатки, свитера и даже шерстяные портянки.
Правда, за очки с немецкими светофильтрами пришлось раскошелиться ещё одним сувениром – испанским ежедневником, в котором начальник снабжения торжественно пообещал заносить «свои исключительно ценные мысли».
Выделенный грузовик подпрыгивал на колдобинах, прорываясь сквозь Москву. Мороз стоял жгучий, из всех подворотен тянуло дымом угольных печек, над домами стлались сизые клубы, пахло дёгтем, гарью и свежим хлебом от булочной, у которой топталась длинная очередь женщин в платках. У дверей молочного магазина люди дули в ладони, прикрываясь тулупами. На углу у трамвайной остановки бабка в овчинном полушубке торговала стаканами кипятка из самовара и кусковым сахаром – для самых отчаянных, кто замёрз в дороге.
У Крымского моста и на Садовом кипела сталинская стройка: прожектора выхватывали фигуры рабочих в ватниках, клепальщики бухали по металлу, искры сыпались в снег, а по заваленным кирпичом и досками улицам протискивались гружёные цементом грузовики. На фанерных заборах алели свежие плакаты: «Даёшь объект досрочно к XVIII съезду ВКП(б)!».
Трамвай надрывался колоколом, милиционер с белой «баранкой»-жезлом безуспешно пытался навести порядок среди автобусов и подвод, а грузовик с Лёхой, дымя и надсадно рыча, всё-таки пробился к Фрунзенской набережной. Ветер с реки бил в лицо ледяной крупой, на льду маячили чёрные фигурки, тащивших за собой сани с дровами.
И вот, наконец, дом с высокими окнами. Хренов, весь в испарине и инее, с ворохом мехового богатства ввалился в квартиру профессора, приведя хозяина в полное изумление. Тот в шоке покрутил головой и, прищурившись, выдал:
– Вы, Алексей, никак в полярную экспедицию собираетесь?
Помолчал, покашлял в кулак, и смущаясь попросил, глядя Лёхе в глаза:
– Могу я вас попросить, по-доброму, уже как отец, сказать Надежде, что её участие в этой вашей экспедиции… ну просто никак невозможно.
Декабрь 1937 года. Квартира профессора Ржевского, Фрунзенская набережная, город Москва.
Сцена объяснения с Надеждой вышла странной, как бывает только у тех, кто и рад, и сильно грустит одновременно.
Сначала всё шло как-то подозрительно легко.
Надя с интересом расспрашивала его о Владивостоке, про который Лёха не знал ничего. Про службу, про то, как там вообще живут, далеко ли до Японии и правда ли, что зимой штормы такие, что собаки улетают, если не привязаны цепью. Смех перемежался с шутками, воспоминаниями про Испанию, её удивлёнными взглядами и его байками.
Потом, будто сам себя подловив на лишней откровенности, Лёха внутренне содрогнулся и произнес:
– Душа моя, давай, доедем до ЗАГСа и оформим отношения, пока я не улетел?
Делать предложения Лёха не умел ни в этой, ни в будущей жизни…
Надежда машнула рыжей чёлкой, посмотрела на него спокойно, но так, что он тут же понял – всё пошло не так… Северный пушной зверёк подкрался…
– Лёшик, – сказала она, мягко, но без сантиментов, – я тебя очень люблю. И, наверное, даже приеду посмотреть на твой этот Владивосток. Но замуж за тебя, как ты выразился, доехав до ЗАГСа, выходить пока не буду.
Она сделала паузу, будто давая ему время всё осознать, а потом добавила уже веселей:
– Ты там давай, геройствуй, как следует и возвращайся обратно. Заодно и попереживаешь немного. Тебе полезно. Вдруг меня тут уведут!
И улыбнулась так, что Лёха понял – вот уж что-что, а переживания ему обеспечены.
Декабрь 1937 года. Центральный аэродром имени М. В. Фрунзе, Ходынское поле, город Москва.
Ранним зимним утром января, двоюродный брат бомбардировщика СБ, перелицованный в ныне гражданский ПС-40, начал разбег не торопясь, по-зимнему вальяжно, подпрыгивая на кочках не слишком ровно укатанного снега и изрядно пихая нашего героя в пятую точку. Потом нехотя оторвался от полосы, как-то забавно подтянул лыжи – точно гусь, прижавший лапы к пузу в полёте – и, слегка развернувшись, пошёл в набор высоты, держа курс на восток.
В своём алюминиевом нутре он увозил из сверкающей Москвы морского лётчика, капитана Лёху Хренова. Облачённый в меховой лётный комбинезон, тот устроился на месте бывшей стрелковой точки, теперь превращённой в малюсенькую кабину с присобаченным железным сиденьем. Соорудив из мешков с тиражом газеты «Правда» импровизированную лежанку, Лёха искренне порадовался, что сидеть задом наперёд не придётся.
Алибабаевич бы умер от зависти, усмехнулся он, развалившись на главном печатном издании Союза и невольно вспомнив хвостовую установку своей старой СБшки. Получив снаряд под задни… в фюзеляж от испанского крейсера, маленький туркменский воин буквально держался зубами за пулемёт весь полет, чтобы не вылететь в разверзшуюся под ним бездну.
Позавчера, дотелепавшись из центра Москвы – с Кропоткинской улицы, прежней и будущей Остоженки до Ходынского аэродрома – на перекладных: сперва трамваем № 15 до Белорусского вокзала, потом пересадкой на № 23, что бодро тащился до самой Ходынки, – он успел изрядно намотать кругов по совсем немаленькой территории лётного поля. Снег хрустел под унтами, ветер находил любую щель в меховом комбинезоне и, как опытный чекист, добирался до самых костей.
Оказалось, его борт, словно дальнего и стеснительного родственника, сослали в самый край аэродрома – туда, где между ангарами местной авиации и старым сараем ютился экспериментальный цех, окружённый занесёнными снегом кучками разобранных на запчасти самолётов, которые, невесть как дожившие до зимы, превратились в причудливых крылатых зверей.
До командного пункта аэродрома было, как до Луны, вокруг в тесноте соседствовали опытные машины ЦАГИ, несколько потрёпанных учебных У-2 и даже почтовый «Сталь-2», который уже больше напоминал заснеженный памятник самому себе.
Больших изменений по сравнению со своим старым СБ Лёха не заметил. Вооружение сняли, вместо передних пулемётов в носовой части соорудили здоровенный и не прозрачный люк – видимо, для удобства работы штурмана, который теперь высовывался справа или слева. На мотогондолах красовались трёхлопастные винты изменяемого шага – свеженькие, ещё блестевшие от заводской краски. В кабине же, при ближайшем рассмотрении, обнаружилась новая, непривычная для руки ручка. Лёха коснулся её, усмехнулся и пробормотал себе под нос:
– О, а вот и новинка. Для полного счастья сюда ещё и граммофон прикрутили… – пошутил наш товарищ.
Декабрь 1937 года. Центральный аэродром имени М. В. Фрунзе, Ходынское поле, город Москва.
Перед самым вылетом, воровато оглянувшись, капитан морской авиации и по совместительству Герой Советского Союза извлёк из кармана обломок чёрного карандаша и, подмигнув сам себе, принялся колдовать над строгой, чёрными буквами по алюминию, бортовой маркировкой Аэрофлота.
Прямо позади цифр в номере СССР-Х6988 – обозначавшем принадлежность машины к Главному управлению авиапромышленности, уже не Тяжпрома, но ещё и не собственного наркомата – он ловко пририсовал длинную, чуть загибающуюся вверх горизонтальную сосисочку. С весёленький кружочком на конце и жизнеутверждающей чёрточкой.
А к надписи «ПС-40» столь же уверенно приписал две скромные, но выразительные буквы «и» и «я». Теперь экспериментальный аппарат гордо нёс на борту позывные СССР-Х6988=@ и собственное имя «ПиСя-40» и выглядел, как полноправный герой любых анекдотов.
С членом на борту – точнее, даже с тремя: пилотом, штурманом и приблудным морским лётчиком в меховом комбинезоне – этот транспортный родственник бомбардировщика СБ шустро набирал высоту, отправляясь по маршруту Транссиба. В бомболюке, переделанном под транспортный отсек, он вёз страждущим оленеводам свежий тираж газеты «Правда», а в кабине витал лёгкий запах проделанной пакости и самодовольная ухмылка Хренова.
Декабрь 1937 года. Аэродром Юдино, пригород Казани.
Лёха, забравшись в бывшую стрелковую точку, уже через тридцать минут полёта почувствовал, что меховой комбинезон, унты и ватные рукавицы – это ни разу не излишества, это всё равно что надеть купальный костюм на прогулку по ноябрьской Москве. Сквозняк лез отовсюду – от щелей бомбоотсека, от неплотно подогнанного остекления, от дьявольской дырки для пулемета в полу, которую, заделали конечно, но по-советски, а придумали её конструкторы не иначе для закалки характера стрелка.
– Алибабаич герой! Вылезти в такую ветрину со своим пулеметом и ещё куда-то там попадать! – плевался наш, избалованный солнечной Испанией, лётчик.
– Да это не самолёт, а холодильник с крыльями! – орал он сквозь гул моторов, стуча зубами так, что любой радист в наушниках наверняка думал про неполадки в радиосети… если бы у Хренова были бы наушники. – И это вам, товарищи, не Испания ни разу! Там хоть солнце било в кабину, а здесь оно, зараза, только мешает – глаза режет, а тепла не даёт ни на грамм!
Каждый порыв ветра превращал кабину в ледник. Лёха шутя прикидывал, что если сюда поставить пару туш баранины, то в Хабаровск они долетят в полной свежести. Сам он уже начал ощущать себя такой тушей – только с руками и ногами и немножечко мороженным мозгом…
– Испания… – бормотал он в пол-голоса, втягивая голову в воротник, – там я от жары задыхался, а теперь вот, видимо, по плану товарища Сталина идёт закалка кадров перед покорением Северного полюса… через чукотскую версию ада, ругался наш товарищ, затыкая самые крупные щели газетой «Правда».
Он попробовал протереть запотевшее стекло, но оно не просто запотело – оно намертво схватилось слоем инея. Лёха хмыкнул:
– Ну всё, осталось только выдолбить смотровую щель зубилом – и будем лететь, как честные советские мамонты, через снежную пустыню.
– Будем протирать тонким слоем! – товарищ Хренов, доставая из-за пазухи плоскую фляжку. Для начала сделал глоточек коньяка, чтоб руки не дрожали, потом шумно выдохнул на замёрзшее стекло. Иней от тепла дыхания отступил ровно на пару секунд, после чего взял реванш и намерз ещё толще.
Разозлившись, Лёха стал методично отпивать, выдыхать и растирать перчаткой внутреннюю поверхность остекления. В кабине стрелка при этом стало пахнуть так, будто он не в ПС-40 над Поволжьем, а в каком-то модном баре.
В какой-то момент переговорная труба, до этого молчавшая, вдруг подозрительно захрипела, протяжно пернула и выдала инопланетное послание сквозь помехи:
– ЭЭЭЭХрРееРР – ффф! Туу—ооо… там, Жиии—ффф!
– Жив командир! Пользуюсь антиобледенительной системой народного образца! – радостно проорал в ответ Лёха и вновь дыхнул на стекло, одновременно вытирая его рукавицей.
Ко второй половине полёта он добился частичной победы: в его окошке появилась мутная, но всё-таки прозрачная полоска обзора. Правда, половина коньяка бесследно исчезла во внутренностях мехового комбинезона, а в кабине теперь витал устойчивый аромат «технической профилактики».
Волга внизу лежала белой лентой, перемежаемой чёрными прорубями, между которыми суетились крошечные фигурки – то ли ловили рыбу, то ли просто пытался дойти до другого берега, не сверзившись в полынью.
Аэродром Казани, Юдино встретило их не по-городскому. Ни тебе асфальта, ни рулёжек из бетонных плит – просто широкое, укатанное санями и тракторами снежное поле, от которого в разные стороны разбегались узкие тёмные колеи. По краям – деревянные ангары с полукруглыми крышами, от которых тянулся кверху дымок печек. Между ними – две деревянные вышки с прожекторами, торчащие, как худые солдаты в карауле.
Пока командир осторожно притёр их ПС-40 на снежную полосу, сквозь оттаявший кусочек окошечка Лёха с удивлением заметил, что прямо вдоль края лётного поля неспешно тянулся обоз. Несколько саней, каждая с массивным дубовым бочонком, укрытым мешковиной от снега. Лошади шли понуро, в инее, дыхание клубилось паром. За каждой повозкой шагал мужик в тулупе или ватнике, в валенках, с шарфом, туго намотанным поверх меховой шапки. Уши спрятаны, носы красные, плечи припорошены снегом.Казалось, вот-вот кто-нибудь из них ткнёт в самолёт кнутом, как в ленивого мерина.
– Это что, топливо? – спросил он после приземления у штурмана, сумев выбраться из своей ледяной берлоги.
– Да какое там, – отмахнулся тот. – Молоко. Тут аэродром с совхозом дружит, так они прямо по краю к заводу и возят. Тут же рулёжка – это заодно и дорога.
Сам аэродром Юдино в ту зиму выглядел как гигантский сарайный двор: поодаль на бревенчатых козлах стоял У-2 без мотора, рядом – какой-то низкорослый моноплан, облепленный снегом так, что казался белым ёжиком.
А к их ПС-40 уже бодрым шагом спешила делегация в длинных полушубках – сам начальник станции ГВФ и толпа сопровождающих.
– Вот умёют всякой хрени в Союзе придать видимость абсолютно серьезного мероприятия! – подумал Лёха, наблюдая процессию.
Вид у всех был серьёзный, как на приёме у наркома, только с шага группа перешла почти на рысь – видимо, мороз заставлял торопиться.
Встречающие сначала заинтересованно разглядывали маркировку борта через морозный туман, потом один, второй, третий вслух прочли надпись… и тут начался коллективный приступ смеха. Кто-то даже закашлялся, вытирая слёзы рукавицей.
Командир со штурманом синхронно сплюнули, явно в сторону невидимых хулиганов-механиков с Ходынки. Но что поделать – графит на морозе схватился так, что без шпателя не обойтись. А на улице – минус десять, так что идея что-то оттирать умерла ещё на пороге.
Несколько тяжёлых мешков с «Правдой» спустили на снег, дополнив типографскими гранками.
Экипаж завели в низенький деревянный сарай, который здесь гордо значился «зданием станции». Внутри пахло печкой, углём и чем-то варёным. На длинном столе, сбитом из неровных досок, уже стояли кружки с обжигающе горячим чаем, и от пара туманились промёрзшие окна.
Командир экипажа – Иван Сергеевич, сухощавый, аккуратный, с вечным прищуром человека, который привык глядеть в горизонт, – едва пригубил чай, бросил взгляд на Лёху и нарочито втянул носом воздух. Лёха, почуяв неладное, мгновенно перешёл в режим «полная невинность»: спина прямая, глаза честные, дыхание строго в сторону от товарищей.
На обед экипажу выдали кашу с мясом, щедро политую маслом, и по горячему пирожку с капустой. Ещё через пару часов, когда у всех окончательно отогрелись пальцы, носы и уши, самолёт выкатили обратно на полосу.
ПиСя-40, гордо нося на борту своё народно-креативное имя, снова затарахтел винтами, качнулся на лыжах и, подняв за собой облако снежной пыли, продолжил свой забег курсом на Свердловск.
Глава 5
«Туда-сюда» и «две жопы»
Декабрь 1937 года. Аэропорт Уктус, город Свердловск.
После Казани жизнь Лёхи сделалась проста и удивительно счастлива. Отогрев стекло по-морскому – отпивая малюсенький глоточек и распыляя коньяк тонким слоем на предыдущем перегоне из Москвы, – он в Казани так приложился к обеду, что живот угрожающе натянулся даже на в общем-то поджарой фигуре попаданца. А потом – как водится – в самолёте он благополучно вырубился, уютно зарывшись в меховой воротник.
Зимняя Казань осталась позади, и заснеженный Свердловск встретил его морозным ветром и обязательным полушубочным начальством, а Лёха всё это время пребывал в сладком сне, изредка глубже кутаясь в меховую защиту и бормоча что-то невнятное – особенно, когда во сне Наденька уж совсем строго отчитывала нашего героя, восклицая, что с таким поведением он сначала станет алкоголиком, а затем и вовсе перестанет пролезать в двери их московской квартиры и застрянет, как Винни-Пух в норе у Кролика. И как она, позвольте поинтересоваться, будет ходить на работу? Пролезая мимо застрявшего Винни-Пуха⁈
Когда Наденька решительно и с профессиональной женской обидой принялась катать его по стиральной доске – приговаривая «у всех мужики как люди! Выпьют и спят! А мне достался какой-то хрен летающий, отстирывать вот приходится», – в этот момент Лёха проснулся, осознав – посадка.
Переговорная труба сипло хрюкнула ему в ухо, и всё вокруг утонуло в грохоте. Лыжи с лязгом задели наст, удар, ещё удар. Самолёт жёстко подпрыгнул, забросил снежную пыль в затянутое инеем остекление, качнулся и пошёл трястись, отстукивая лыжами каждую неровность лётного поля, и наконец, со вздохом всего фюзеляжа, покатился ровнее.
Было чуточку смешно: во сне его полоскала Наденька, наяву – прополоскала Родина. И обе, надо признать, профессионально.
Самолёт, сопя и кряхтя, выкатившись к стоянкам, противно скрипнул лыжами на повороте, моторы в унисон втянули воздух и стихли, оставив звенящую тишину и запах масла.
Лёха потянулся, кости в ответ хрустнули благодарным треском, и он усмехнулся, окончательно выныривая из сна.
– Здравствуй, Свердловск!
Сначала задубевший на морозе экипаж запустили в столовую, где их уже ждал накрытый обед. Лёха, только-только переваривший казанские кулинарные изыски, подошёл уже более ответственно к набиванию организма жирками и углеводами.
Потом последовала торжественная встреча в новом здании аэровокзала, больше похожем на большой сарай с высоким потолком. Словно из-под земли выросла самодельная трибуна. Народ сгрудился, местное начальство, размахивая руками, прокричало привычные лозунги партии, народу и товарищу Сталину, и тут совершенно неожиданно раздался возглас:
– Слово предоставляется геройскому лётчику, помогавшему нашим испанским братьям бить фашистов, товарищу Хренову!
Лёха, только продравший глаза и всё ещё пребывающий в состоянии сонной прострации, машинально шагнул вперёд. Его поставили к деревянному ящику – трибуне – и замерли в ожидании.
Наш герой кашлянул, вытаращил глаза на собравшихся и, понимая, что абсолютно не в курсе, что тут у них за митинг и какой «правильный» текст должен прозвучать, брякнул первое, что пришло в голову:
– Товарищи… э-э… спасибо за такую горячую встречу! – Лёха, ещё не проснувшись окончательно, замялся и первое, что соскочило с его языка: – Мы! Советский народ, наша родная партия и лично товарищ Сталин! Мы, товарищи, – за всё хорошее… против всякой хрени!
Толпа радостно загудела, словно только и ждала этой ахинеи. Хлопки пошли наперегонки. Сперва нестройно, а потом дружно, с подъёмом, будто только что выслушали доклад о великой победе. Лёха воодушевился и ещё минут пять нёс лютый бред про победу коммунизма во всём мире.
– Какие есть вопросы к товарищу геройскому лётчику⁈ – бодро спросил начальник станции ГВФ.
И тут из первого ряда вылез дед в облезлой меховой шапке и громко поинтересовался:
– А правда, что в Испании так жарко, что местные мамзели не носят труселей?
На него зашикали со всех сторон, мол, опять ты со своими приколами!
Лёха моргнул, хотел было сказать, что по этой части у испанок там всё в порядке, но тут влез начальник станции, придавая собранию правильный уклон, и торжественно спросил:
– Расскажите, товарищ лётчик, свой самый геройский подвиг!
Лёха посмотрел на народ, улыбнулся своей самой открытой улыбкой и серьёзно произнёс:
– Самый геройский мой подвиг я совершил тут, в Советском Союзе, – когда я после горячего обеда в Казани всё-таки влез обратно в ледяную кабину нашего транспортного самолёта. Это было гораздо труднее, чем любой бой на истребителе. Да здравствуют труженики гражданского воздушного флота!
Собравшиеся авиационные труженики Урала бешено зааплодировали. С задних рядов раздался свист и крики в стиле «бл**, какой хороший доклад!».
Командир посетовал, что летом они три перегона за день успевают сделать, а зимой темнеет рано – только два. Экипаж проводили в гостиницу авиаторов – здоровенный деревянный сарай с койками и даже с двумя одеялами на каждого.
Выспавшийся Лёха наконец решил проявить хоть какую-то общественную полезность. На предложение порулить на следующем перегоне командир отмахнулся и сказал, обращаясь к штурману:
– Сергеич, дай моряку заняться чем-нибудь полезным, а то сгинет без пользы. Вон, приобщи к своей науке.
И вот Лёха, сидя рядом с угрюмым штурманом, старательно выводил в маршрутном журнале свои каракули.
Штурман, прокладывая курс на Омск, краем глаза наблюдал за стараниями своего новоявленного помощника:
– Так… время по каждому маршруту где?
– Вот! Записал! – ответил Лёха, демонстрируя две строчки.
– Теперь пиши: «Итого за день по всем маршрутам». Возьми и просто сложи время.
Лёха начал считать вслух, пальцем ведя по таблице:
– Два часа тридцать минут плюс два часа сорок минут… – он задумался, потом уверенно объявил: – равняется четыре часа семьдесят минут!
Он посмотрел на штурмана с некоторым изумлением – мол, какие-то рекордные цифры получались, но мало ли. Штурман, увлечённый расчётом на логарифмической линейке, невозмутимо кивнул:
– Ты же у нас боевой лётчик! – добавил он с занятым видом. – Так, дальше добавь два раза по десять минут на прогрев моторов. Двадцать минут добавь, в общем.
Лёха забормотал, старательно выводя цифры, и доложил:
– Четыре часа семьдесят минут и ещё двадцать минут… это будет… – он сделал паузу, с надеждой глядя на наставника, – это будет четыре часа и девяносто минут?
Штурман отвлёкся от своей линейки, кивнул ещё раз, но уже с лёгкой усмешкой и сказал почти благожелательно:
– Видишь, просто же! Итого четыре часа и девяносто минут… хотя странно… девяносто минут… – он поднял глаза к потолку и задумался на несколько секунд.
Наступила пауза. Оба новоявленных неевклидовых арифметика с удивлением молча смотрели друг на друга. Лёха первым не выдержал, у него дёрнулся уголок рта, и он начал ржать. Штурман моргнул, перевёл взгляд на давно хохочущего командира и наконец взорвался:
– Бл**ть! Понаберут хрен знает кого в авиацию! Сами считать не умеют и из меня дебила сделали!
Маршрутный лист так и остался гордо сиять каракулями: «четыре часа девяносто минут», с приписанным ниже аккуратным почерком пояснением: «ИТОГО: пять часов тридцать минут».
Декабрь 1937 года. Аэропорты Омска, Новосибирска, Красноярска, Иркутска, Читы….
Дальше для Лёхи полёт окончательно превратился в сплошной калейдоскоп красочных и не очень картинок. Всё смешалось: гул моторов, тряска на взлёте, «мороженный пингвин», жесткая посадка, встреча с местным начальством в полушубках, обязательный обед с непременным митингом.
Наш герой шустро наблатыкался и уже не сомневаясь толкал речь не хуже самого приснопамятного комиссара Кишиненко. Слова вылетали сами собой, приправленные пафосом и иронией, собравшийся около авиационный народ – хлопал, кричал «бл**…», то есть «ура» и, похоже, был искренне доволен.
После очередного такого митинга Лёха, услышал как за тонкой перегородкой очередной начальник станции ГВФ орет в телефонную трубку:
– Фу! Фу! Нихрена не слышно! Иркутск! Алло! К вам летит именной борт Шесть Девять, Восемь, Восемь! Повторяю – борт «туда-сюда» и «две жопы»! Диктую номер борта по буквам: Пётр, Иван, Семён, Яков! С каким-то московским хреном на борту. ДА! Фу! Фу! Когда вы только, бл**ть, связь наладите! Митинг замутите для него! Да не благодари, свои сибиряки, сочтемся!
И стоящие рядом мужики одобрительно кивали, мол, всё верно сказано и код, и даже позывной во время сообщили товарищам.
Потом снова взлёт, снова вибрация моторов, снова «мороженный пингвин» и снова нифига не видно в замерзшее остекление.
Омск, Новосибирск, Красноярск, Иркутск… Названия аэродромов менялись, но всё остальное словно заело на заезженной пластинке патефона. Лёха начал чувствовать себя героем фильма «День сурка» по-советски – только вместо будильника его встречали митинги и обеды. Единственным разнообразием было то, что у встречающих менялись полушубки: белые, чёрные, а где-то явно сшитые из трёх совершенно разных собак.
Температура тоже исправно падала, и по прилёту «пингвины» становились всё более и более морожеными.
Следующие ночёвки прошли в Новосибирске и Иркутске. Гостиницы для авиаторов напоминали деревянные сараи с рядами кроватей, но после многочасового гудения моторов и промороженного воздуха Лёха спал в них так, будто его уложили на пуховую перину.
После короткого перелёта из Иркутска в Читу – какой это был по счёту день пути, Лёха уже затруднялся сказать – экипажу устроили день, точнее полдня отдыха. Самолёт закатили в ангар, и его облепили механики, готовя к самому длинному отрезку маршрута.
Штурман вместе с командиром устроили настоящее арифметическое заседание. Разложив карту, они достали карандаши, линейку и принялись высчитывать маршрут.
До Благовещенска выходило чуть меньше тысячи трёхсот километров, или около четырёх часов полёта, что было близко к предельной дальности. Но лыжи, ветер, загрузка…
На карте маршрут выглядел как огромная подкова над Амуром, огибающая китайскую территорию.
Штурман, подведя итоги, выразился коротко и с философским подтекстом:
– Короткую промежуточную посадку планируем в Сковородино, на дозаправку. Запасные – Могоча да… Магдачи, или как их там… Магдагачи. Местные шаманы от метеорологии обещают высокую облачность…
Декабрь 1937 года. Взлетная полоса Могочи…
Через полтора часа полёта Лёха насторожился, машину стало ощутимо раскачивать и затем пошло лёгкое снижение. Он подался вперёд, вглядываясь в мутное остекление, хотя от этого толку было немного – о происходящем с самолетом он мог только догадывался по ощущениям.
Что-то рановато снижаемся, мелькнуло в голове. До «Сковородкино», Лёха привычно переделывал казавшиеся ему смешными названия, ещё час пути минимум. Что за хренотень!
И тут в переговорной трубе захрипело и голос командира прозвучал глухо, искажённо, будто из далёкого подвала:
– Идём… на запасной… в Могочи…
Слова отдавались металлом и хрипом. Лёха разом потерял всю сонливость, пытаясь понять состояние самолета, уж не отказом каким вызвана преждевременная посадка. Но нет, по ощущениям самолёт снижался нормально, под брюхом клубились облака, а верхушки елей стали явственно приближаться.
Труба откликнулась голосом штурмана:
– Командир! До Могочи двадцать километров осталось! Влево три. – голос звучал бодро, но даже через металл трубки чувствовалась тревога.
Могоча встретила их неожиданной, чужой тишиной.
Лёха, приникнув к крохотному кусочку стекла, отвоеванному у инея в своей ледяной щели, увидел внизу узкую ниточку железной дороги, петляющую между заснеженных соток, занесённую снегом реку и мелькнувшие редкие домики. Крошечные чёрные квадраты изб и тонкие струйки дыма из печных труб выглядели так, будто их кто-то нарисовал на снегу углём.
Посадка вышла довольно жёсткой. Машину дважды подбросило на неровностях, лыжи скрипнули, одна из стоек ударилась о наледь так, что Лёха рефлекторно зажмурился. Но СБ выдержал и, сбавив ход, прокатился до самого конца полосы, где и застыл, словно выдохшийся зверь.
Лёха судорожно принялся открывать фонарь кабины: застывший металл неохотно поддавался толчкам и ударам молодого лётчика.
Штурман с Лёхой выбрались из своих тесных «нор» – штурман из носовой будки, Лёха из хвостовой – почти одновременно. Ветер сразу ударил морозом в лицо. Они переглянулись и молча рванули к кабине командира.
Вдвоём они навалились на застывший механизм, дёрнули, задыхаясь в неудобной позиции, потом снова приложили усилия на раз-два-три – и, наконец, сдвинули фонарь.
От стоявшего вдалеке домика к ним первой спешила пара мужиков. Глаза у бегущих людей были квадратные – московский рейс сел прямо к ним во двор!
Из-за сарая показался чёрный выхлоп, донёсся раскатистый треск – трактор завёлся и, чихая, рванул по накатанной дороге к самолёту.
Командир сидел бледный, почти серый, сжавшись на сиденье, стиснув сквозь тяжёлый комбинезон правый бок обеими руками. Губы пересохли, дыхание было прерывистым.
– Живот… справа… режет… – выдохнул он едва слышно.
Декабрь 1937 года. Взлетная полоса Могочи…
Железнодорожная больница оказалась на деле скорее большой амбулаторией со стационаром. Врач отсутствовал – фельдшер, растерянный и бледный, сбивчиво объяснил, что доктора вызвали ещё два дня назад в Читу. Сам он ни разу в жизни не оперировал аппендицит и, глядя на командира, корчившегося от боли, только беспомощно заламывал руки.
– Надо везти в лагерную, – выдохнул он. – У них там хирург есть. Светило из Питера… Ну то есть враг народа конечно, но оперирует он всю жизнь…
– Не довезём, – мрачно ответил штурман, видя, как лицо командира стало совсем серым.
Фельдшер обречённо вздохнул и закрутил телефонную ручку.
– Станция?.. Дайте лагерь…
Дальше последовали длинные и сбивчивые объяснения – что спецборт экстренно сел у них, что командир с острым животом, что доктора в посёлке нет, вызван в центр, а с апендицитом до лагеря лётчика не довезти. Судя по потерянному, испуганному голосу фельдшера и длинным паузам, в ответ ничего хорошего ему на том конце провода не сказали.
Лёха, взял трубку у потерянного медработника и впервые заговорил официальным, звенящим сталью голосом:
– Герой Советского Союза, капитан Хренов. Политуправление РККА. С кем говорю? Дежурный? Представьтесь ещё раз, я записываю. Дайте немедленно начальника лагеря… Думаете, меня просто так поставили сопровождать этот борт? Спецрейс, на контроле Политуправления. Соедините… Жду.
Минутное потрескивание, и в трубке раздался хрипловатый голос – властный, в котором слышалось завуалированное недовольство, но с явно проскальзывающими осторожными нотками.








