Текст книги "Слуги Государевы"
Автор книги: Алексей Шкваров
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Глава 2 Всепьянейший собор
«Что было пороками, то ныне нравы»
Сенека
Увозил Меньшиков Петра от площади Красной в миг ставшей одним огромным местом лобном. Усадил в карету. Царь в угол забился. Ноги длинные под себя поджал. Трясло его мелко. Денщик проворный сперва кафтаном прикрыл царя, что не забыл с собой прихватить, когда с площади уходили. А сверху еще и шубу накинул.
– Трогай! – в окно крикнул.
– Н-но. – послышалось вслед за щелчком кнута. Карета дернулась. Рядом и позади драгуны полка Ефима Гулица поскакали.
Алексашка внимательно следил за царем. Петр полежал, полежал и зашевелился. Откинул шубу, кафтан в рукава надел. В окно уставился. Молчал сосредоточенно.
– Куда поедем-то? А, царь-государь? – осторожно спросил Меньшиков.
– В Лавру. К Троице. – сквозь зубы сжатые выдавил.
Пролетели Земляной город, грохоча по бревенчатой мостовой. Башню Сухареву миновали. На старую Владимирскую дорогу кони вынесли.
– А ну стой! – хрипло произнес царь, что-то заметив в оконце.
Меньшиков высунулся с другой стороны, приказал вознице остановиться. Царь толкнул дверцу и вышел. Денщик за ним. Алексашка по сторонам оглянулся – где они? Карета стояла перед часовней Николо-Первинского монастыря, что расположена с внешней северной стороны ворот Сухаревых.
Петр уже входил в храм. Редкие прихожане в стороны прыснули. Царя распознали. Меньшиков поспешил за Петром, знаком быстро показав, чтобы двое драгун за ним следовали, а остальные на улице караулили.
В маленьком сумрачном храме было тепло. Пахло ладаном, воском, и чуть уловимым запахом просфор. Строгие лики святых смотрели угрюмо с икон. Несколько богомольцев испуганно прижались к стене и постарались незаметно выскользнуть прочь. Старый монах в растерянности застыл перед алтарем. Петр стоял на коленях, прижавшись лбом к полу. Потом распрямился, истово перекрестился троекратно, резко поднялся и прошел, не произнеся ни слова, мимо Меньшикова на выход.
Снова сели в карету.
– Поворачивай взад! – хмуро сказал Петр.
Поехали. Снова царь молча глядел в оконце. Вдруг произнес:
– Кабак!
– Что кабак? – переспросил Алексашка.
– Вон кабак! Стой. – и не дожидаясь пока денщик высунется и прикажет остановиться, на ходу открыл дверцу и выскочил прямо перед кабаком. Споткнулся, но устоял на ногах. Тут же рванул на себя дверь. Какой-то питух попался царю на пороге. Петр отшвырнул его и вошел внутрь. Меньшиков бежал следом. Питух пьяно шатаясь поднимался с земли и что-то нес возмущенно. Меньшиков пнул еще раз ногой. А дальше пьяного подхватили драгуны, отнесли и, раскачав, швырнули на другую сторону улицы.
– Целовальник! – рявкнул Петр, усаживаясь за ближайший стол. Пьяные питухи в углу оглянулись: кто там такой?
Старик-кабатчик, широкоплечий, чуть сгорбленный, с большой окладистой бородой приблизился осторожно. Рубаха-то на груди гостя окровавлена. Взор бешенный.
– Вина принеси! Видишь, царь к тебе в гости заявился. Потчуй! – Петр навалился на стол тяжело. Кулаки вперед выставил. Меньшиков сел рядом – справа от государя. Драгуны в дверях застыли.
– Какой такой царь? Что за царь-то здеся? Который стрельцов… – из угла послышалось.
– Хлебало закрой и сиди мышью! – не отрывая взгляда от царя, резко оборвал пьяниц целовальник. Поклонился в пояс. Питухи замолчали. Старик повернулся к прилавку широкому взял ковш огромный с него, три кружки глиняные, поставил все перед гостями непрошенными.
Петр сам налил. Себе одному. В угол, на икону взгляд бросил. Старинная, вся прокопченная, письма древнего, византийского.
– Помянем усопших рабов твоих, Господи! – выпил залпом и налил тут же опять. Не останавливаясь, выпил вторую кружку. Меньшиков переглянулся с драгунами молча. Петр налил третью подряд, снова выпил. Выдохнул, утер рукавом губы. На целовальника посмотрел. Потом на питухов. Снова на целовальника. Жег огнем взгляд царский:
– Пошто гулящие люди в кабаке царском? Работать не хотят, а пропивают остатное? Всем иноземцам на позор и на руганье? – молчал целовальник.
– Что застыл старик? Царя не видал никогда? Ну, посмотри! Страшен я?
Старик взгляда царского не убоялся. Выдержал. Ответствовал с достоинством:
– Страшен ты, государь! – и к той же иконе повернулся. Перекрестился по-старому, двумя перстами. Прошептал что-то про себя.
Передернуло царя. В ярость вошел. Схватил чашу, прямо в голову запустил целовальнику. Кровью залился старик. На пол упал. Царь вскочил, стол опрокинул. Рванулся к целовальнику. За грудки поднял окровавленного, бил головою об стены, о прилавок дубовый, ревел:
– Сволочь староверская, я дурь-то аввакумовскую выбью из башки твоей поганой. Из всей Москвы выбью. Сожгу! Вместе с вонью вашей азиатской, упрямством татарским. Ненавижу болото боярское, да ханское, гнездо смутьянское. Не токмо стрельцам, всем головы отрывать буду. Передушу всех, паршивых. – Питухи, как прилипли к скамьям, бездыханные. Протрезвели в раз.
Меньшиков насилу оторвал царя от бездыханного тела старика.
– Сжечь сие гнездо осиновое! Вместе с пропойцами. – тяжело дыша приказал царь, – в Кукуй едем, Алексашка, собор соберем всепьянейший.
– Сей миг, Петр Лексеевич. – Меньшиков уводил царя прочь. Пьяницы бежать было собрались, да драгуны сабли выдернули. Порубили всех в раз. На улицу вышли, дверь аккуратненько за собой притворили, да подперли бревном под руку подвернувшимся. Кто-то сбегал в лавку ближайшую – огня поднес. Подпалили кабак. Вместе со всеми, кто остался. Жив, ли мертв. Не важно. На том свете разберуться! Перекрестились, в седла запрыгнули. И отправились верхом восвояси, карету царскую догонять.
В доме Монсовом, в слободе Кукуевой, собор собирался всепьянейший. Царь сам встречал гостей вопросом:
– Пьешь ли ты? Также как веруешь?
Ответ должен был быть утвердительным.
– Пью, как верую, отец протодьякон! – так величать царя на соборах было сказано.
Меньшиков тут же вручал гостю чашу винную со словами:
– Бахусова сила буди с тобой! Аминь!
Собрались все близкие. Трубками дымили. Иноземцы, самые дорогие царю – Патрик Гордон и Франц Лефорт расселись по бокам, русские далее. Всех в клубах дыма сизого и не разглядеть.
– Славим Бахуса питием непомерным! – гремели стаканы.
– Трезвых грешников отлучим от всех кабаков в государстве! – снова звон стекла сдвигаемого.
– А инакомыслящим еретикам-пьяноборцам – ана-фе-ма-а-а! – нараспев доносилось из тумана табачного.
Алексашка крутился рядом, следил, чтоб вино подносили вовремя. Петр совсем опьянел. Обнимал за плечи Лефорта с Гордоном, жаловался:
– Любо мне здесь, у вас в Кукуе. Яко в Европу съезжу. Опостылела мне Москва. Дух прокисший ее, боярской спесью наполненный, татарскими ханами провонявший. Не хотят в Европах жить, противятся, бунтуют. На плаху готовы толпами идти, яко бараны глупые. В темноте и невежестве своем рады жить. Ни света, ни учения им не надобно. Вырву! – кулаком ударил, что стекло на столе зазвенело. Все притихли и оглянулись, – вырву корень московский, боярский, как бороды, с клочьями. Всем головы снесу, а своего добьюсь. Ибо не понимают, яко дети – уже спокойно, прочувственно, – яко дети малые, неучения ради, никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены будут. А коли выучатся, то благодарны будут. А пока что все неволей делать-то приходиться. – голову опустил.
– То правда, герр Питер – кивали согласно иноземцы. Встрепенулся вновь:
– Ведь правитель должен промышлять своим подданным всякое наставление к благочестию, из тьмы кромешной неучения путь к просвещению указать. Должен сохранять подданных, защищать и содержать в беспечалии. Нет, они на печи сидеть хотят. Почему? Скажи, Патрик? – тряс за плечо шотландца.
– То правда сэр, – отвечал Гордон невозмутимо.
– А-а, – махал рукой Петр. – все едино ломать надобно.
Перед столом все крутилась красотка Анна, дочка хозяйская. Графины ловко подменяла опорожненные на полные. Бедрами крутыми виляла. Из-под чепца локоны белокурые выбивались постоянно. Убирала их кокетливо. На царя глазами голубыми зыркала. Над столом наклонялась, все плечами водила. Груди полные соблазнительно зайчиками прыгали чуть корсажем прикрытые. Тяжелел взгляд царя. На грудь высокую смотрел заворожено. Засопел Петр. Грузно подниматься стал из-за стола. Лефорт заметил, крикнул:
– Эй, хозяин, герр Монс, музыку! Герр Питер танцевать хочет.
Заиграли. Царь, пьяно шатаясь, подошел к красотке. Обнял. Зашептал на ухо:
– Пойдем в светлицу.
Отбивалась слабо, зубы ослепительные в улыбке скалила:
– Что вы, герр Питер! Как можно предлагать такое!
Царь неуклюже закружил ее в танце. Пьян был сильно. Прижимал все сильнее, лапал везде. Целовать норовил в губы. На корсет наткнулся. Защекотал усами в ухо:
– Что такие ребра жесткие у тебя, Анхен?
– Тож ус китовый в корсаже! – смеялась красотка, от губ царских уворачиваясь. Чепец сбился и упал, волосы льняные в косы заплетенные обнажая.
– А зачем он тебе-то? – дышал перегаром.
– Чтоб грудь женская возвышеннее была. – притворно покраснев, поясняла Анна, все стараясь руки царские от зада своего оторвать.
– Куда ж возвышеннее, Анхен?
Лишь смеялась красотка в ответ, довольная.
– Пойдем, Анхен в светелку. Хочу груди твои возвышенные зреть! – царь становился нетерпелив, не в силах унять огонь, бушевавший в его чреслах.
– Ах, герр Питер, как можно предлагать такое скромной девушке, ведь у вас же есть царица! – не сдавалась Анхен.
– Царица? – Петр остановился внезапно. По сторонам огляделся. Крикнул в дым табачный. – Ромодановский! Князь-кесарь!
– Я здесь, надежа-царь! – вынырнул из облака голова всему приказу Преображенскому.
– Повелеваю, – произнес царь. Шатнуло сильно. За плечи женские схватился. – Царицу Евдокию завтрева в монастырь. Туда ж где и сестрица моя злобная Софья обретается. Пущай в соседних кельях побудут. Вечно. А моей Евдокии – дуре богомольной туда и дорога. – засмеялся. Остальные подхватили.
– Будет исполнено, царь-государь! – Ромодановский поклонился чинно. Не взирая на тучность.
– Брось! – Петр нахмурился. – аль запамятовал, что на соборах наших всепьянственных равны все. Окромя Бахуса. Он здеся наиглавнейший. Неча кланятся.
– Не буду, Петр Алексеевич – Ромодановский исчез поспешно с глаз.
– Ну, Анхен, довольна теперь? – длань царская за корсаж лезла, мяла и тискала груди девичьи.
– Ну, герр Питер, не при всех же! – взмолилась Анхен.
– Алексашка! – гаркнул.
– Здеся, Петр Лексеевич! – денщик вынырнул. – Чего изволите?
– Вон всех! Гони! Царь почивать будет.
– Сей момент, мин херц! – и гостям, – Вон пошли, все, все вон. – И сам выталкивал сопитухов в шеи.
– Пойдем, Анхен, – поцелуи царские не прекращались. Красавица увлекла Петра за собой по лестнице. В светелку завела. Корсаж ослабила, грудь выпуская на свободу. Царь зарычал от удовольствия, прильнул к красоте женской. Не снимая с себя одежды, на кровать завалил Анхен, юбки задрал на голову и враз овладел красавицей. После откинулся и захрапел пьяно. В двери показались кудри чьи-то. Анхен испуганно юбки одернула:
– Кто там? – шепотом.
– Я это, Меньшиков. – денщик в проеме показался. – Спит государь?
– Спит. А тебе-то что? – недовольная вторжением.
– А то, что я денщик евоный. И ухаживать за всем обязан. Разоблачить надобно государя, дабы почивал покойно. Ему завтрашний день всей Россией управлять. Ты что ль ухаживать будешь?
– Почему бы и нет? – возмутилась Анхен.
– Э-э, – отмахнулся от нее Меньшиков, – твое дело бабье, государю по-бабски услужить, коль он интересом воспылал. Сполнила и все. Отвали покуда в сторону. Надобно будет – позовем ищо. А покудова, брысь отсель, я разоблачить государя намерен и сон евоный сохранять.
Анхен фыркнула, поднялась и вышла.
– Во-во, и дверь прикрой. Тихохонько. – ухмыляясь напутствовал ее денщик царский. Раздев царя, бормотавшего чего-то во сне, накрыл одеялом, а сам на полу пристроился. Не забыв подушку прихватить лишнюю. Под голову себе. Не кулак же подсовывать.
Проснулись поздно. Петр сел на кровати. По сторонам озирался: Где это я? Увидел Меньшикова на полу растянувшегося, телом дверь перегораживая. Усмехнулся про себя:
– Стережет, яко пес верный. – ногой босой дотянулся, пнул слегка:
– Эй. Алексашка!
– Чевой, Петр Лексеевич? – пробормотал денщик не поворачиваясь к царю.
– Давай, вставай, квасу холодного принеси. – Петр руками пошарил, одежду разыскивая. Нашел, одеваться начал:
– Башка трещит, мочи нет. Говорю тебе – вставай! Квасу неси.
Меньшиков вскочил быстро, глаза опухшие протер кулаками. Зевнул широко, зубы здоровые блеснули. Рот раззявленный перекрестил мелко. Пробормотал:
– Да уж. Вечор прошлый славное воздаяние Бахусу было…
– Сам головой чувствую – согласился Петр, чулки натягивая. – Я ничего там не вытворил?
– Не-а-а – опять зевнул Меньшиков, – ты, государь, лишь девку помял Монсову слегка, а так ничего боле.
– Анхен? – Петр лоб наморщил, вспомнить пытался, – ну и где ж она?
– А я прогнал, царь-батюшка. Дабы почивать тебе не мешала.
– Ну и дурак!
Меньшиков надулся, башку в сторону отвернул.
– Чего морду воротишь? Раз царь сказал, что дурак, знамо так оно и есть. Вон сколь раз тебе говорю: квас тащи, а ты все в носу ковыряешься.
– Сей момент, Петр Лексеевич! – Меньшиков метнулся к двери и загрохотал башмаками по лестнице.
– Эх. Алексашка! – ухмыльнулся довольно царь. Опять лоб наморщил. Тщился про ночные забавы вспомнить. Про Анхен белокурую. Груди помнил женские бесстыже оголенные, а боле ничего. Как провал.
– Вот и квас, Петр Лексеевич. – Меньшиков уже стоял на пороге светелки с большим ковшом запотевшим в руках.
– Давай! – протянул руку. Горло все пересохло. Язык с трудом ворочался. Пил долго и жадно. Тушил пожар внутрях бушевавший. Оторвался, наконец. Выдохнул облегченно:
– Ну что там? Внизу-то?
– Да ништо! Князь-кесарь Ромодановский тебя дожидается. Дело у него срочное до особы твоей. Да шотландец старый Патрик Гордон просил передать. Яко ты царь проснешься, так его известить. Тож поговорить хочет. О делах воинских.
– Иди, скажи князю Федору Юрьевичу, что спускаюсь. А Патрику передай – сам зайду. Пусть и Лефорта позовет. Потолкуем. Да, вот еще, – Меньшиков в дверях обернулся, – ты…это, скажи-ка Анхен… – замялся, слова подбирая, – пущай в палаты царские переедет. Понял?
– Дак, как не понять. Сполню! – Денщик вышел. По лестнице спускаясь, раздумывал:
– Не хватало девку нам немецкую во дворец волочь. Царя и так антихристом зовут на каждом углу московском, а тут и вовсе. Окромя староверов и все попы наши взвоют, с патриархом Андрианом вкупе. Не годиться. Надо придумать, чтоб девка здесь осталась. Пущай на Кукуе царь ее навещает. Тут и балуется.
Глава 3 Дела государевы
«Он не хотел подражать Европе. Он хотел, чтобы Россия была Европой»
Иосиф Бродский, «The City of Mistery»
Князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский ни свет ни заря встал. В попойках царских он лишь для вида участвовал. Да и Петр Алексеевич не трогал боярина старого. Не карал, как других, чарой штрафной в полведра. Иных и до смерти споить мог. А князя не трогал. Умом понимал, кто в государстве заместо царя справиться. Только он! Это ему было приказано два года назад, когда царь уезжал по Европам странствовать с посольством великим: «Править Москвой! А всем боярам и судьям прилежать до него, Ромодановского. К нему съезжаться всем и советовать без промедления. Когда он захочет!». Тогда ж и титул дал князя-кесаря.
Власть великую имел князь-кесарь. И не только от доверия царского, а еще от того, что приказом Преображенским заведовал. Страшными делами приказ занимался. Одна изба Съезжая чего стоила. Нехорошее место. Пытошное. Сколь людей загублено там, запытано насмерть. А казнено сколько? Смертям предавали лютым, изощренным. Голову срубить, аль повесить – то дело плевое. И конец для человека легкий. Хрясть топором – и все. А вот на кол посадить, да медленно, чтоб под тяжестью своей человек сам себя казнил, разрывая все внутренности, иль за ребро, на крюк железный подвесить, пусть висит, повялится, покуда не сдохнет, – тут Ромодановский выдумщик был. Жестокости неимоверной человек. Одним словом, Рюриковичей потомок. От одного из предков своих – Иоанна Васильевича Грозного совсем недалеко ушел. Детей малых именем его пугали. Да что там дети, всяк боялся боярина свирепого.
А вот царя молодого и сам Ромодановский остерегался. Горяч был царь Петр Алексеевич. Не угодишь чем, в запале и сам мог голову оттяпать. Вспыльчив. Вот и сидел боярин дородный, подбородок острый рукой зажав, взгляд тяжелый в пол вперил. Думал, как доложить царю, что вчера заместо плахи повесили многих. Не справились палачи. Совсем из сил выбились. Головы-то рубить, не капусту шинковать. Приказал тогда князь-кесарь солдатам-преображенцам вздернуть оставшихся еще в живых стрельцов. По-быстрому. То нарушение государева указа было. Приказал царь всю площадь Красную кровью залить. Чтоб название соответствовало. Чтоб вся Москва содрогнулась и крепко запомнила. Вешать в другой день должны были. Ан вон как вышло. Ослушание оно чревато было гневом царским. Вспомнил тогда Ромодановский, как боярин Шеин царя ослушался и казнил раньше, чем велено было. При всех избил. Шпагу рвал из ножен. Заколоть хотел. Насилу жив остался боярин. Хорошо Меньшиков вмешался. Успокоил царя. Вот и думал Ромодановский, морщил лоб покатый, как пред царем повиниться. Вчера-то боязно стало. Хмелен был сильно царь. Буянить стал бы.
От дум тяжких боярина голос царский оторвал:
– Что не весел Федор Юрьевич? – Петр был настроен благодушно. – Не всю еще крамолу мы с тобой вывели? – рукой махнул вставшему боярину. – сиди, сиди, князь-кесарь, сам знаю, что не всю. Но выведем! Ручаюсь. – Уселся рядом, кваса налил себе, выпил.
– Ну с чем пожаловал, боярин мой верный?
– Повиниться хотел, Петр Алексеевич. – начал осторожно Ромодановский.
– Так винись. – царя не оставляло хорошее настроение.
– Стрельцов вчера не всех казнили на плахе, как ты повелевал. Повесили частью. – и замолчал, выжидая.
– Что с того? Казнили ведь? – Петр думал о чем-то другом.
– Казнили. Всех до единого. – Затряс головой Ромодановский.
– Ну и ладно. Жаль их. – Царь локтем на стол оперся, подбородок на ладонь водрузил. – Свои же, дурни. Православные. От темноты своей бунтуют. Переломим. Но извести придется. С Головиным вот советоваться буду, с Лефортом, как поступать далее следует. Школы надобны начальные, народ наш из тьмы выводить. Науки прививать, что из Греции судьбиной времен выгнаны были, по Европам рассеялись, а в отечество наше не проникли. Нерадением предков наших. Ладно, князь-кесарь, – повернулся к Ромодановскому, – что в приказе Преображенском нового?
– Да особого интересного нет, государь. – плечами широкими пожал боярин, – Стрельцов покуда вылавливаем остатных.
– А окромя того?
– Окромя? – задумался Ромодановский. Вспомнил, – А, донос поступил от полковника Ваньки Канищева из Азова.
– На кого? – быстро спросил царь.
– На воеводу тамошнего. Прозоровского. Дескать, при гостях говорил слова про тебя, государь непристойные, казнит мол сам всех и руками изволит выстегивать, как ему. Государю угодно.
– Что с того, – не удивился Петр. – Правду молвил Прозоровский, что царю руки марать приходиться. А сам-то воевода он справный. По походам азовским помню. Оставь, не трогай его. А доносчика кнутом прикажи попотчевать. Проведал, что не люблю боярство спесивое, токмо Прозоровский не из них. Счеты свести хочет. Кнутом его, кнутом. Еще? – князь-кесарь подумал малость и продолжил:
– Девку одну посадскую взяли. Евдокию Часовникову. Та болтала, что которого-де дня великий государь и стольник князь Ромодановский – усмехнулся боярин, – крови изопьют, того-де дня, в те часы они веселы, а которого дни крови не изопьют и того дни им и хлеб не есца.
– Девку кнутом бить, язык длинный урезать дабы не болтала лишнего, и в монастырь сослать!
– И вот еще… – замялся князь-кесарь.
– Ну, говоришь уж.
– Ты давеча, государь, про жену свою, царицу Евдокию, повелел в монастырь отправить.
– Отправляй, раз повелел. – Петр недовольно наморщился. – Надоела мне. Темная она. С одними попами, да бабами богомольными толкует. Мне другая царица надобна. Чтоб не стыдно было с Европой просвещенной общаться. Чтоб наряды иноземные носила, танцы знала. А то, напялит на себя сарафан, яко рясу монашескую и торчит часами пред иконами. В покоях одни бабки странницы, да юродивые толкутся. Тьфу! – сплюнул в сердцах, – сколь раз уж вышибал. В монастырь ее!
– А патриарх? – осторожненько вставил Ромодановский.
– Сам говорить буду с владыкой. Давно уж собираюсь.
– Тогда вроде б все, государь. – поднялся князь-кесарь из-за стола.
– Ну и ступай себе с Богом. – отпустил его царь. – Я сей час к Патрику с Францем поеду, а опосля с Головиным потолковать надобно. Алексашка! – крикнул денщика.
– Здесь я, Петр Лексеевич! – сбегал с лестницы Меньшиков.
– Куда запропастился?
– Да в светелке смотрел, не забыл ли что! – виновато.
– Поехали к Гордону. – Царь в дверях уже был.
* * *
К Евдокии в тот же день пришли. Добровольно постриг принять она отказалась. Тогда взяли царицу под белые рученьки и запихали в возок крытый. Долго везли ссыльную Евдокию. Наконец, полозья скрипнули в последний раз, и кибитка черная остановилась. Вывели Евдокию на свет Божий. Стояла она перед воротами древними обители монастырской. Три монашки встречали. Все в черном, как сажа, одеянии. Средняя, игуменья – по осанке горделивой догадалась царица. Поклонилась ей:
– Куда ж привезли меня, матушка?
– Под Суздаль, сестра Елена, под Суздаль. В монастырь Покровский. – поклонилась в ответ игуменья.
– Уж и имя мне другое дали. – усмехнулась горько Евдокия. И пошла внутрь ограды монастырской… Захлопнулись ворота крепкие за царицей. Солдаты в караул встали. На долгие двадцать лет. Обречена была царица опальная на заточение вечное, на скуфейку черную. Но не старалась найти здесь смирение Елена, монашка новоиспеченная, как Петр хотел. Против мужа своего ополчилась. Возненавидела. И за то, что сына лишил, и за то, что Русь старую попрал. Переписку тайную вела. С царевичем Алексеем, сыном своим, с теми, кому дела петровские поперек горла встали. А помимо этого, в келье монашеской сидючи, и счастье нежданное встретила. Полюбилась царица бывшая с капитаном Степаном Глебовым, что в Суздаль приезжал за рекрутами. Жаркая и страстная любовь та была ночами темными монастырскими. Какие письма писала Глебову несчастная женщина!
«О свет мой, что буду делать я, если останусь на земле одна, без тебя? Носи хотя бы то кольцо, которое я тебе подарила. И люби меня, хоть немножечко. Мое все, мой обожаемый, моя лапушка, ответь мне. Приходи ко мне завтра, не оставляй умирать от тоски».
В 18 году всех и взяли. Царевича Петр сам до смерти запытал. Евдокию пожалел. А как узнал из бумаг допросных, что два года жила царица ссыльная с офицером полюбовно взъярился. Ревность вдруг обуяла. Дескать, даже брошенная верность хранить ему одному должна была. Пытали Глебова. Хотели добиться, что он тоже к заговору причастен. Вынес все капитан, ни в чем не признался, никого не выдал. Казнили его лютой смертью. На кол посадили. Дело зимой было, так чтоб подольше не умирал любовник Евдокии, шубу надели, шапку и сапоги теплые. Двадцать семь с половиной часов мучался, бедный. А царицу кнутом наказали и еще дальше отправили. В другой монастырь, в лесах ладожских затерянный. Как Петр умер, Екатерина, опасавшаяся его жены первой, приказала в Шлиссельбургскую крепость заточить несчастную. Так и жила Евдокия, одинокая и больная. Лишь Бога молила, чтоб смерть послал ей быструю. Но пришел день, загремели засовы камерные и распахнулась дверь узилища. Она была свободна. Умерла Екатерина. На престол вступил внук Евдокии Петр II. В Москву привезли, почести немыслимые оказывали. Но была Евдокия уже старой и усталой. Не надобно ей ничего было. Сама пожелала вернуться к жизни монашеской и скончалась тихо в 1731 году.
* * *
Покуда царь с Ромодановским беседы беседовал, Александр Данилыч Меньшиков девку Монсову отыскал. Это лишь царь с ним: «Алексашка, да Алексашка!» А остальные то почтительно. По имени, по отчеству. В силе был денщик царский. Порой лишь он мог царя остановить, когда взъярится Петр Алексеевич.
Анну в светелке нашел. Где они с царем ночевали. Вернулась откуда то.
– А-а-а, – сказал, – вот ты где.
– Что изволите? – недобро посмотрела.
– А ты, Анхен, поласковей со мной, поласковей. – в угол зажимал.
– С чего это? – руками в грудь уперлась. – Сам герр Питер…
– Что, герр Питер? Помял тебя сегодня? И ты возгордилась, девка? – напирал Меньшиков.
– Да ты! Да я! Герру Питеру… – пыхтела Анхен. Меньшиков с размаху пощечину дал сильную. Немка охнула, на пол села от удара, за щеку схватилась.
– Что герру Питеру? Скажешь… скольких ты в светелке своей принимала? – ухмылялся нагло.
– Да как… – еще раз ударил. Съежилась вся.
– Царю-то может показалось сегодня, что ты до него в девичестве пребывала, Анхен. Он тебя может во дворец позвать к себе жить. Так ты уж сделай милость. Откажись. Придумай что. Аль закон лютеранский не позволяет жить открыто, невенчанной, а для венчания опять таки в нашу веру переходить надобно, аль батюшка тебя не благословляет – хмыкнул. – А то шепну царю, как в полюбовницах у Лефорта состояла, как с Патриком амуры крутила, посланника саксонского, говорят видели. А государь наш вспыльчивый, враз всех в приказ к Ромодановскому отдаст. А там все и сознаются. – улыбнулся слащаво. Как напомнил денщик царский о приказе Преображенском, так девке и плохо стало. Побледнела вся.
– Ну-ну, не дури! – строго добавил Меньшиков, – покуда никто никого не отдает князю-кесарю Федору Юрьевичу. Так что, девка, веселись, и царя нашего государя Петра Лексеевича ублажай. А с другими – ни-ни. Ну, если токмо со мной. – за грудь ущипнул больно. Сморщилась. – Со мной можно. А про других прознает – убить может! То-то.
– Алексашка! – голос царя донесся снизу.
– Во! Кличет! Ну, прощай, девка, покудова! – Меньшиков развернулся и исчез. Только башмаки по лестнице затопали:
– Здесь я, Петр Лексеевич!
Быстро промчались по слободе Кукуевской. В ворота Гордону влетели. На дворе дома генеральского стоял огромный конь-красавец. К столбу привязан, морда в торбе с овсом опущена. Сразу видно было, что то была великолепная боевая лошадь, отлично приспособленная и к военной службе и той тяжести, что должна носить на себе. Не видал Петр такого коня раньше на конюшнях Гордона. Залюбовался. Видно гость какой-то пожаловал. Царь даже ткнул Меньшикова в бок:
– Глянь, Алексашка. Вот это конь! Голштинец, ей Богу! Чей это?
Петр подошел поближе, оглядел внимательно. Конь скосил глазом, ушами повел настороженно, но от овса не оторвался. Впереди, на седле была укреплена пара пистолетов, размером значительно больше обыкновенных. На луке, на перевязях висела фузея и патронташ с пулями.
– Знать хозяин славный воин. Вона оружия сколь. – поддакнул Меньшиков.
В полутемных сенях дома шотландского генерала царь споткнулся о чьи-то вытянутые ноги. Еле устояв, Петр рявкнул:
– Что за черт разлегся!
– Was? – послышалось в ответ. Что-то грузное зашевелилось на лавке. Поднималось.
– Ты кто? – опять спросил Петр у незнакомца, силясь разглядеть.
– Was? – опять послышалось. Дверь из горницы распахнулась, свету сразу прибавилось. Сам хозяин выглянул:
– О-о! Сэр Питер!
– Кто это у тебя в сенях разлегся, Патрик? Чуть шею себе не свернул! – Петр с интересом разглядывал чужака. Это был мужчина выше среднего роста и достаточно крепкого сложения. На вид ему было лет сорок, и вся внешность изобличала в нем человека решительного, воина закаленного в боях, оставивших на его теле немало рубцов и шрамов.
– Земляк мой, капитан Дуглас МакКорин, рекомендую, сэр Питер. Прибыл в Москву по моему приказанию. – и что-то пояснил гостю на своем языке. Иноземец кивнул и церемонно поклонился царю. Петр махнул рукой:
– Веди в горницу. Что в темноте-то говорить. – На свету уже пристально всмотрелся в капитана. Спросил по-немецки:
– Откуда ты прибыл, капитан?
– Дрался за Аугсбургскую лигу с французами. – МакКорин легко говорил по-немецки. – Война-то кончилась, значит и работы порядочной солдатской не стало. Вспомнил, как генерал Гордон меня звал в Московию, вот и подался. – капитан был словоохочив. Петру понравилось. Он уселся за стол и жестом пригласил остальных последовать его примеру. Про коня сразу вспомнил:
– Твоя лошадь там, у столба?
– Это не лошадь, сэр. Это мой боевой товарищ. Его зовут Зигфрид.
– Продай!
– Разве друзей продают, сэр? Amicus verus rara avis est – верный друг – это редкая птица! Так, по-моему, говорили древние. А этот конь и друг и быстрая птица. Если б не он, сидел бы я перед вами…
– Ты прав, солдат. В каких армиях служил?
– Я начал у шведов, рядовым в дворянском полку. Затем стал прапорщиком в лейб-гвардии драгунском. У Карла XI. Так я дослужился сперва до лейтенанта, а потом и капитана. В те времена мы дрались с курфюрстом Бранденбургским и датчанами. Славно мы им дали при Лунде. Но откровенно признаюсь, что в армии Карла было многое такое, что не так-то легко переварить благородному воину. Жалование капитана составляло каких-то 60 талеров, однако выплачивали не более трети. Мне случалось быть свидетелем, как целые полки каких-то немцев или голштинцев поднимали бунт перед боем, и точно конюхи орали «Гельд! Гельд! Что означало «Давай денег!», вместо того, чтобы пойти в бой. – болтая, капитан не преминул употребить хлеб и сыр, что стояли на столе, не забывая запивать еду вином. Присутствие русского царя с генералом его не смущало. Петр наблюдал с улыбкой за старым солдатом. Дуглас ему явно нравился.
– Ну а потом?
– А потом, – капитан сделал хороший глоток вина и снова потянулся за хлебом и сыром, – потом после мира Сен-Жерменского, был у нас полку один ирландец, майор О Хара, и как-то вечером мы с ним поспорили. Уже не помню из-за чего. Кажется, из-за лошадей. Слишком много рейнского шумело в головах. Ну поспорили, и что с того. Наутро он вздумал отдавать мне приказания. При том держал свой жезл на отлете и концом вверх, вместо того, чтоб опустить его концом вниз, как подобает воспитанному командиру, когда он говорит с подчиненным. По сему случаю, мы дрались на дуэли. И он имел неосторожность умереть после того, как я воткнул в него свою шпагу. А наш полковник (тоже ирландец, кстати!) изволил подвергнуть меня наказанию. Обиженный столь вопиющей несправедливостью я перешел к голландцам. Тем более, что три шведских полка у них было на службе.
– Ну и голландцы? – Петру все больше нравился Мак-Конин.