Текст книги "Запах искусственной свежести (сборник)"
Автор книги: Алексей Козлачков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
2
Батальон наш стоял на самом юге Афганистана в пустыне. Кругом пески, шакалы, душманы и минные поля. Вскочишь поутру по звуку батальонной трубы в своей палатке, и главное – спросонья не забыть, что глаз открывать никак нельзя, потому что на них за ночь надуло холмики песка; а ежели бы их открыть, то потом не проморгаешься до вечера, раздерешь подглазья до крови. А надо было поступить так: как заслышал зо́рю, сделать резкий переворот на живот и, нависая над краем железной койки, вытрясти из глазных впадин песок, а потом только открывать глаза. Палатка, которую я делил с капитаном Денисовым – командиром минометной батареи, была натянута над ямой, выдолбленной в каменистом грунте при помощи динамита, чтобы в ней можно было распрямиться в рост. Крылья палатки неплотно пригнетались к земле, поэтому днями их можно было поднимать, устраивая сквозняк от жары; ночами же, когда дули упорные афганские ветры, не только наши лица, но и всякие вещи покрывались слоями мельчайшей песчаной пыли. Она была на зубах, в ушах, носах, посуде, оружии, а мои книжки, лежавшие здесь же, на полках из снарядных ящиков, превращались в обросшие мягким мхом кирпичи. Сначала их нужно было отрясать, стуча ребром книги по столу, а потом еще стирать остатки пыльного налета ладонью. Тогда только краски на обложке вновь становились сочными. Это был почти ежеутренний ритуал просветления контуров мира, освобождения его от ненужных наслоений. А песок на наших зубах продолжал скрипеть, напоминая нам, скорее всего, о вечности, о которой мы тогда еще не подозревали.
* * *
Я схватил солдата за руку и поднял ее вверх на уровень лица, – огонек самокрутки вспыхнул в кромешной тьме афганской ночи еще двумя, отсверкивая в глазах схваченного. И тут только я узнал его. Другие солдаты, сидевшие в курилке, замерли с ужасом и облегчением. Они понимали, что расплата их миновала и по уже давнишнему батальонному заведению ответит только схваченный.
Он смотрел на меня, едва заметно улыбаясь, в блеклом свете папиросочного огонька, лучше меня понимая ситуацию, может быть даже сочувствуя мне. Я вытащил окурок из его сжатых пальцев, смял его, бросил на землю, и вместо нравоучений у меня вырвалось короткое слово досады… Все молчали. Я еще плюнул со злости, отвернулся и быстро пошел к своей палатке. Денисова не было, он вечерами играл в карты с саперами. Других офицеров в батарее тоже не было: один был ранен, еще один воевал на севере вместе с основными силами полка. Это меня немного успокоило, не надо было тут же докладывать о происшедшем. У меня еще было время подумать, допустим, до утра, что, правда, могло лишить меня сна, который вместе с едой был главной радостью на войне, и бессонница могла обойтись дорого.
Так и случилось. Всю ночь я уговаривал себя, что это не я схватил рядового Мухина за руку с косяком анаши, это судьба схватила его моей рукой, почему-то именно его. Если бы знал – обошел эту чертову курилку стороной за километр, чтоб никто и не заподозрил, что я слышал запах анаши. Но вечером я зачем-то решился «пресечь разложение солдатского коллектива», как выражается наш замполит. Вот и пресек. Даже подойди я сюда секундой позже, схватил бы за руку какого-то другого солдата, не Муху. Тогда бы не было этой бессонной ночи. В каком-то смысле теперь уже дело не в моей власти и не в Мухиной, теперь все пойдет своим чередом. Иногда офицеру лучше чего-то не заметить, но если уж увидел, обратной дороги нет.
Утром после зарядки я доложил капитану Денисову. Он брился перед осколком зеркала, сидя на койке, и помыкивал под нос мелодию популярной в Союзе песенки про миллионы роз, только что дошедшей и до нашего забытого Богом и штабами батальона, стоящего лагерем недалеко от границы с Ираном. Обычное дело: очередной отпускник привозил с родины кассету со свежей музыкой, ее копировали на трофейных магнитофонах, и уже к вечеру она неслась изо всех палаток батальона – солдатских и офицерских; а через два дня самые удачные песенки непроизвольно напевались в лагере всеми – от дневального до замполита батальона, а еще через неделю возникала серьезная опасность, что какой-нибудь воин с ослабленной отсутствием письма от девушки нервной системой швырнет в меломанов гранатой, – так все надоедало. Услышав песенку, я снова заколебался: предстояло серьезно испортить Денисову настроение. Но откладывать было уже нельзя.
«Твою мать! – выслушав, сказал капитан Денисов, и лицо его сразу перекосилось. – Кусок м-м-мудозвона». Я стоял перед ним, уже затянутый ремнями, собираясь идти на завтрак. Глаза мои смотрели в землю, будто бы это меня поймали за курением анаши. «Ну что вы стоите, Федор Николаевич, – сказал он мне уж совершенно раздраженно, продолжая бриться. – Думаете, что-то иное скажу? Трое суток ареста, передайте старшине – после завтрака посадить в яму». Я сказал: «Есть!» – и полез было из палатки вон, а Денисов вдруг вскрикнул: «А, черт! – Я обернулся – он промокал пальцем порез на подбородке. – Нет, отставить, я сам объявлю, на разводе, идите». Я еще раз сказал: «Есть» – и вышел.
После завтрака рядового Мухина посадили в эту самую яму, которая заменяла в батальоне губу.
3
Все в батальоне знали, что связывало меня с этим солдатом.
Это было прошедшей зимой. Война в наших местах по зиме разгоралась сильней. Становилось не слишком жарко, примерно так же, как в России летом, поэтому операции по разгрому вражьих баз в горах планировались именно на зиму. Войска зимой меньше изнурялись и были более подвижными, ведь не надо было тащить на себе в горы много воды, которая летом составляла до трети носимого груза. А чем больше несешь воды, тем меньше боеприпасов. Кроме того, летом ты всегда, за исключением ночи, чувствовал себя как червяк на сковородке, с которой уже не выползти: пустыня Регистан, где стоял лагерем наш батальон, выпаривала из человека все жизненные силы уже к полудню – оставалась одна только иссохшая шкурка. Последнее место, где сохранялась в организмах какая-то влага, были глаза, да и те угасали заживо. Идет солдат – а глаз у него уже нет, одни только запорошенные пылью впадины. Воевать летом было почти невозможно.
И вот в середине января мы выступили на осаду главного душманского заповедника в наших местах – ущелья Луркох. Сначала все шло как обычно: доехали до места к вечеру, обложили врага – батальон наш закрыл единственный выход из ущелья, разведчики поползли в ночь – перекрывать горные тропы, чтоб уж духам не выскочить из ловушки. Солдаты окапывались, одни готовились в боевое охранение, другие спать. Я за всем приглядывал и ждал Денисова, который пошел на совещание к комбату. Он вернулся уже по темноте и сказал, что мне нужно будет завтра идти с нашей разведкой в ущелье. «Извини, – сказал Денисов тихо, – как ты понимаешь, я тебя не предлагал, комбат сам назначил корректировщиков в роты, тебе идти с разведкой». Он был со мной то на «ты», то на «вы», исходя из обстоятельств. Это «ты» было, скорей, отеческим, чем товарищеским; и хотя он старше всего семью годами, но в армии это много. Часто обращение на «ты» сопутствовало вечерним воспоминаниям Денисова о счастливой офицерской жизни в мирное время: о кутежах, женщинах и разнообразных служебных приключениях. «А вот был у нас один майор, так тот пробкой от шампанского все лампочки в ресторанах посшибал. Бил без промаху! Скоро запасные лампочки в псковских ресторанах закончились, и его туда перестали пускать. Так он в отместку через форточку в самом известном ресторане одним выстрелом из «Советского шампанского» и лампочку разбил и рикошетом метрдотелю глаз выбил. Настоящий артиллерист!» Это был нескончаемый офицерский народный эпос, столь же величественный и правдоподобный, как и более ранние его пласты про Алешу Поповича, Добрыню и Змея. Слушая, я неизменно горевал, что вспомнить мне, кроме школы и училища, совершенно нечего – а потом сразу война. Распаленный рассказами, я не мог иной раз даже и заснуть от зависти. «Вот убьют, – думал я, – и ничего такого у меня уже не будет в жизни – самого главного».
После сказанного Денисовым я едва сдерживал ликование, ведь радоваться назначению в опасное место считалось дурным тоном, напрашиваться на риск тоже противоречило офицерским суеверьям. Но мне было всего двадцать два, и мне казалось, что погибнуть наутро на виду у всего батальона было бы достойным завершением моей короткой, но героической биографии. Чувство это было постоянным, временами доходившим до нетерпеливой дрожи, а ночами мне навязчиво снилась длинная пулеметная очередь, разрывающая на бегу мою широченную грудь, – «настоящий десантник умирает лицом к врагу». Одна мысль, что завтра я пойду впереди батальона вместе с разведкой, и при этом у меня будет своя особенная задача, одна из самых важных, делала меня радостно возбужденным. Засекать огневые точки, определять координаты целей, наносить их на карту, а случится, и корректировать огонь всей артиллерийской группировки (такова была бы моя задача) – меня распирало от гордости. Хотя дело было мне знакомое и я уже ходил в цепях пехоты артиллерийским корректировщиком и в зеленых дебрях под Кандагаром, и в армейской операции в Герате, но тогда я был лишь одним из многих офицеров, а завтра буду единственным. Вполне возможно, именно от меня будет зависеть весь успех операции, на которую нагнали чертову прорву войск. Так мне мечталось, и я уже представлял, как сам командующий будет произносить именно мой позывной, затейся завтра какая-нибудь серьезная заваруха; а заварухи завтра не миновать.
От счастливого возбуждения я потерял нормальную координацию движений и постоянно теребил застежку своей полевой сумки, так что Денисов все заметил и сказал мне почти грубо, переходя опять на «вы»: «Скулить от радости, лейтенант, будете завтра вечером, если выберетесь из ущелья, а сейчас готовьтесь – наносите обстановку, получите сухпай, с радиостанцией пойдет Мухин».
– Почему Мухин, а не Четвериков? – осмелился я на лишний вопрос, который просто вырвался у меня… хотя было ясно, что все уже решено. И Денисов очень не любил «дополнительные вопросы» в таких ситуациях.
– Что вы, Федор Николаевич, ведете себя как гуманоид… потому что Мухин. Четвериков теперь никому не помощник, вы что – не знаете? Отец солдата, твою мать…
«Гуманоид» было излюбленным денисовским ругательством вместе с вариациями на тему «куска идиота». Наверное, это слово представлялось ему обидной формой слова «гуманист», которое уже само по себе было довольно отвратительно для десантного офицера. Неизвестно, как завелось в устах капитана это словечко из фантастических романов; легче было вообразить Денисова дирижером симфонического оркестра, глядя, например, с каким азартом он разучивает с солдатами устрашающие строевые песни, чем читателем романов, тем более фантастических. Все-таки он был очень талантливым человеком и схватывал все на лету: где-то, значит, услышал. Денисов говорил со мною, не поднимая глаз от карты, расстеленной на складном столике в кузове грузовика. Светила тусклая соляровая лампа, и тень денисовских усов скользила по ущелью на карте, куда завтра должен втянуться наш батальон вместе со мною в передовом отряде. Своими необъятными плечами Денисов разделял пространство грузовика на две сферы – света и тени. Но мне и среди белого дня часто казалось, что за плечи Денисова страшно заглядывать, за ними – непроглядная тьма; и что в этом и состоит основная функция его плечей – отгораживать всех нас от тьмы. «Хорошо быть Денисовым, – думал я часто, засыпая, – с плечами как разводные мосты, через которые проходят разные полезные корабли в нужном направлении. Мне бы такие плечи, такие усы и такой авторитет у солдат и офицеров. Эх, служить еще и служить…»
Устыдившись своего вопроса, я молчал. Четверикова по кличке Дважды Два, опытного радиста, дембеля, с которым я чаще всего и ходил в последнее время на операции, теперь действительно посылать никуда нельзя, хотя он сам и напрашивается. Он только что вернулся с похорон сразу и отца, и матери, погибших в автокатастрофе и, судя по всему, по вине пьяного отца. Дважды Два об этом специально не рассказывал, но из обмолвок это становилось ясным. Дома осталась младшая сестра – школьница, жившая с бабкой, – он бы легко мог оформить опекунство и остаться дома, но не захотел, рвался опять в Афган, на нашу голову… Если б не рвался, дали бы нам другого солдата, а то вот теперь и в бой не пошлешь, как последнего казака в семье, и замена ему будет только по дембелю.
Одно дело идти на важную вылазку с воином опытным, понимающим тебя с полувздоха, с которым уже не однажды хожено, и совершенно другое – с солдатом, не прослужившим еще и года, которого нужно учить всему на ходу, да еще в таком деле, что пулю встретишь прежде, чем обучишь. Муха, конечно, кое-что умел – закончил специальную учебку в Союзе и здесь на занятиях чему-то научился, но в бою будет завтра впервые. Дважды Два понимал каждое движение моих ушей под каской, а этот… что будет делать завтра этот солдат? Тревога о нем отравила мне быстрый ужин, состоявший из гречневой каши и банки рыбных консервов; я послал за Мухиным и взялся при свете коптилки перерисовывать изменение обстановки с денисовской карты на свою. Скоро появился Мухин и доложил:
– Тащ гвардии лейтенант, рядовой Мухин по вашему приказанию прибыл.
У солдат почти всегда есть клички, чаще по фамилии, иногда по какому-то заметному отличительному признаку, если он есть. Мухина звали кличкой по фамилии – Муха, ничем заметным он не выделялся, но прозвище это необыкновенно подходило ему «по совокупности признаков», – называли его Мухой все, даже офицеры. У него была совершенно заурядная внешность солдата-первогодка, которые, как китайцы, все на одно лицо; индивидуальные черты они начинают приобретать, лишь прослужив побольше года. Передо мной стоял среднего роста, среднего сложения, щуплый солдат в очень измятом и измызганном обмундировании: бушлат порван, зимняя шапка облезла – явно не новая, каковой должна быть, а давно уже обменянная у какого-нибудь дембеля, штаны топорщились, руки грязны, как у всякого молодого солдата, которому приходится выполнять много черной работы за себя и за дембелей. У Мухи невидящие мутные глаза без просверка неба, свет в них тоже появится лишь после года службы. Отличался он только очень светлыми волосами, как на портретах крестьянских детей в учебнике «Родной речи» для начальной школы – выгоревшая белесая солома. Лицо было в крупных веснушках, которые проступали даже сквозь густой, до черноты сапога, афганский загар; Муха был похож на белокурого негра.
«Мухин, пойдете завтра со мной в ущелье с радиостанцией, идем с седьмой ротой. – Я говорил хмуро и строго, невольно копируя очень привязчивую манеру отдачи распоряжений Денисовым. Кроме него я и командиров-то настоящих не знал, выйдя всего год назад из училища. – Час на подготовку, проверить зарядку аккумуляторов, боекомплект, получить у старшины сухпай на двое суток».
У Мухина в глазах ни радости, ни страха – никакой реакции. Молодой солдат на первом боевом выходе часто пребывает в состоянии полнейшего безразличия, как будто спит: ему лучше бы в атаку на пулеметы, чем тычки от старослужащих. А еще лучше и вправду спать.
– Есть. Разрешите идти?
– Повторите приказание.
Он повторяет и уходит своей небодрой походкой с почти заплетающимися ногами, а я думаю, глядя ему вслед: «Как он завтра потащит тяжелую радиостанцию, да еще и бегом или ползком, он и так-то едва ковыляет? Повезло мне…»
На подготовку карты ушел еще час, а потом я попрощался с Денисовым и отправился с подошедшим Мухиным спать к разведчикам. Денисов обнял меня на прощанье и пощекотал пышными усами ухо: «Ну, давай, лейтенант». И еще посмотрел пристально в глаза, мне это было очень важно…
А Муху, наверное, никто не обнял и в глаза не поглядел, подумал я тут же, отойдя от нашего грузовика. Молодого солдата долго еще никто по-товарищески не обнимет. Однопризывники его либо уже спали, как дохлые, либо несли службу в охранении; а между призывами нежностей не бывает.
Так со мною впервые пошел гвардии рядовой Мухин.
4
Спали прямо на земле под колесами боевых машин, подстелив под себя бронежилеты. Встали еще до света, проспав не более четырех часов, батальон еще не поднимался. Командир разведчиков лейтенант Кузьмин, мой хороший товарищ, предложил мне умыться – любезность, не лишняя в пустыне, особенно когда спишь не в своем подразделении, где тебе все подвластно. И тут же поднесли в термосах кашу и чай – последняя горячая еда неизвестно на сколько времени вперед. Все делалось без огней, в полной темноте. Ели в молчанье и усердном сопенье, пока почти одновременно у всех солдат ложки не зашуркали по дну алюминиевых котелков. Здесь сказали, что разведчикам сегодня можно съесть по две порции каши и чаю. Никто, кажется, не отказался, несмотря на то что два котелка – это уж слишком много; но была привычка есть впрок. И музыкальная тема этого утра повторилась снова, в чуть замедленном темпе: солдаты опять засопели, потом зашуркали ложками по дну котелков, потом раздались глухие команды, звяканье оружия и снаряжения, навлекаемого на себя, и рокот отходящих бронетранспортеров… Курить до рассвета было нельзя.
Два бронетранспортера разведчиков двинулись к горам. Я сидел на головном, ветер холодил лоб и щеки, а сердце мое билось слышнее мотора от чувства торжества и опасности этого не начавшегося еще утра, которое могло стать последним в моей жизни. Вспомнилось, что так же сильно лихорадило меня в утро выпуска из училища (кто не оканчивал военной школы и не становился с вечера наутро из курсанта офицером, этой счастливой лихорадки никогда не поймет), а ведь все было еще так недавно… И сейчас страха не было, только торжество и упоение важностью момента и предстоящими испытаниями.
Перед оврагом, переходившим затем в ущелье, которое нам предстояло нынче штурмовать, разведчики спешились. Саперы пошли вперед еще по темноте, ощупью, держа в поводу обученных на разминирование собак, а мы залегли уже в боевом порядке, ожидая известий от саперов. Наступал рассвет. Я пережил в бодрствовании много афганских рассветов, но этот запомнился мне навсегда. Темень быстро рассеивалась, и мы, лежащие в цепи, увидели прямо от наших носов восходящую в самое небо огромную скалу, стремительно обретавшую все большую резкость, как черно-белое фото в гигантской вертикальной ванночке с проявителем. И эта скала закрывала от нас все небо. Пораженные открывшимся, мы одновременно запрокинули головы, надеясь увидеть верхний край этой скалы, и рты наши поневоле раскрылись от страсти познания. Но верхний край терялся в облаках, мы же лежали почти у подножия, и подъемные механизмы голов уже дошли до предела, до скрипа позвоночника. Это был знаменитый горный массив Луркох. Афганские горы на юге страны не похожи ни на какие другие, видеть такое прежде доводилось лишь в кино про индейцев и Большой каньон: идет плоская каменистая пустыня, а потом вдруг на пустом месте даже без заметных предгорий отвесно вырастает целая горная страна – и совершенно без единого деревца, только высохшие верблюжьи колючки. В таких безжизненных горах не может угнездиться ничего хорошего, лишь душманы и Вельзевул. Где-то там, внутри массива, была знаменитая на всем юго-западе Афганистана душманская база, откуда они совершали свои налеты на колонны наших войск и куда приходили их караваны с оружием и продовольствием. Ее-то и предстояло нам разгромить.
Овражек, у начала которого мы лежали, сначала небольшой, начинался еще из долины, а потом, все более углубляясь, достигал собственно гор и там круто поворачивал налево. А после поворота уже становился знаменитым неприступным для советских войск ущельем, проходящим между отвесных скал. На стенках ущелья стояли пулеметы, зачастую крупнокалиберные, от которых камни, даже величиной в человечью голову, разлетались вдребезги, а от солдатских голов оставались только кровавые брызги на окрестных скалах. Пулеметы простреливали ущелье насквозь, так что пройти по нему было почти невозможно, по крайней мере, неудачами заканчивались все прежние попытки; войска доходили едва до трети дистанции и поворачивали обратно. Я даже точно не знал, сумел ли кто из наших повернуть по дну ущелья налево, вот в эти самые ворота, до которых по карте еще километра четыре. Сколько хватило у меня ночного времени, я вызубрил в этом овражке каждую выбоину и заранее определил их координаты, чтоб легче было ориентироваться и вычислять данные для стрельбы артиллерии, когда уже поползу по нему на брюхе вместе с разведчиками под пулеметным огнем. И вот теперь ползу. Точнее, пока еще медленно иду, но скоро наверняка поползу, если только духи не взяли отпуск или не отдали свои крупнокалиберные пулеметы в починку. Но на это рассчитывать не приходилось.
По временам движение останавливалось, мы замирали. Это саперы извлекали впереди очередную мину, коими были утыканы и овраг, и ущелье. Задыхаясь от волнения, я ожидал знаменитого поворота налево по оврагу, за которым, судя по предыдущим походам, мины мы должны будем вытаскивать из земли под пулеметным обстрелом, а значит, начнется и моя работа – артиллерийского корректировщика. Я точно не представлял, как это должно происходить. Мне казалось это невозможным. Нервно впиваясь глазами в карту, временами я оглядывался на Муху, который култыхался с нашей радиостанцией немного сзади. Тревожные мысли не отпускали меня вместе с необычайным воодушевлением.
Ущелье перед нашей вылазкой два дня утюжила авиация и тяжелая артиллерия как обычными бомбами и ракетами, так и особенно разрушительными – объемного взрыва: это когда сначала в ущелье напускают вредоносного тумана, который затекает во все щели, а затем кидают туда еще какой-то ингредиент – и все тогда взрывается со страшным шумом. Говорят, выжить практически невозможно. Но даже мой невеликий лейтенантский опыт убеждал в обратном. Видимо, не во все щели натекал коварный туман, были у душманов щели и поизвилистей, потому что всегда находилось кому стрелять в нас из пулеметов, несмотря ни на какое количество взорванного прежде тумана. Так что от нас с Мухой сегодня многое зависело. Если кого-то из нас сразу убьют или ранят – разведчики дальше не пойдут. Ведь, как я понимал (хоть мне этого никто специально не разъяснил), эта наша проходка в ущелье будет разведкой боем: по нам будут палить пулеметы, я их буду вычислять и передавать координаты главному артиллерийскому начальнику. С нами шел еще офицер-авианаводчик с подобной же задачей. А затем обнаруженные нами цели будут уничтожать огнем авиации и артиллерии с уже более или менее точной корректировкой. И тогда вперед пойдут роты.
Муха, казалось мне, едва ковылял сзади с радиостанцией – я часто оборачивался, и он это чувствовал. Я видел, как он отдувается, когда на коротких остановках присаживается на камни. Черт, вот повезло-то… Он так старался следовать инструкциям, по которым он не должен был подходить ко мне ближе двадцати метров, что если укрывался в удобной лощинке на пару метров ближе или дальше, то, испуганно глядя на меня, выползал из нее и набирал нужное расстояние, зачастую весьма неудобное. Эти двадцать метров были золотой дистанцией, которую мы сами вычислили опытным путем, чтобы торчащая антенна не указывала душманским снайперам на находящегося рядом офицера и чтобы радист в то же время мог услышать мою команду и, при необходимости, подобраться ближе. Вымерять это расстояние с точностью до метра было и бессмысленно, и опасно, и создавало лишнюю суету, что меня раздражало еще больше. Старательный идиот – самый бесполезный тип солдата. Я боялся их пуще разжалования и душманской пули, поскольку именно они и могут тебя привести к обоим результатам. Я всегда терялся перед таким солдатом, чувствовал неудобство: наказывать жаль и, вроде, не за что: хоть и дурак, зато старается; а если не наказывать – может понять как поощрение, и тогда уж – лучше сразу сдаться в плен врагу! Навязался же он на мою шею именно в этой, важнейшей для меня и для всех операции… Несчастная судьба…
Пока еще окончательно не рассеялись сумерки, я подошел к нему и сказал:
– Мухин, твою мать, ты не должен линейкой отмерять эти двадцать метров. Плюс минус пять – роли не играет, хуже, если ты будешь здесь метаться взад-вперед, тогда тебя точно укокошат. Понял?
– Так точно, тащ гвардии лейтенант, – сказал Муха угрюмо.
Он посмотрел на меня, как пьяный на говорящую корову: раскрыв рот и выкатив глаза. Из чего я заключил, что разъяснение мое не удалось. Слишком длинную и неконкретную фразу я сказал: то двадцать метров, то, вроде, и не двадцать – обычные офицерские придирки и издевательства над простым солдатом.
– И рот закрой, очередь поймаешь в дырку, – сказал я уж совершенно лишнюю грубость. Молодого солдата и так все шпыняют, хотя бы от офицера он вправе не ожидать незаслуженных пинков. Но я был очень раздражен, Муха действительно мог мне все сегодня испортить – всем испортить.
Развиднелось окончательно, и вскоре мы подошли к знаменитому повороту. Ему предшествовало значительное сужение оврага, образующее узкий проход – как будто ворота, только без верхней перемычки. Осталось только войти в эти «ворота смерти» – невольно залезло в голову это киношное выражение – и повернуть налево в ущелье. А там придется остаться на полностью простреливаемом пространстве, под пулеметами, которые рано или поздно заработают. И, вполне возможно, попадут в меня еще прежде, чем я сумею их засечь. В меня или не в меня, но в кого-то они точно сегодня попадут. Как раз для всех важно, чтоб в меня если и попали, то в самую последнюю очередь. Нас было три офицера: мой товарищ по батальону, командир взвода разведки старший лейтенант Кузьмин, с которым мы и дружили, и не раз ходили вместе на операции, отчасти поэтому меня и послали корректировщиком с разведчиками, комбат обычно учитывал такие психологические детали; затем – приданный нам «от летунов» авианаводчик Серега, тоже старший лейтенант, но, как все летуны, подчеркнуто расхристанный, в куртке без ремня, обросший больше положенного и без знаков различия; он шел с батальоном во второй раз, и мы уже с ним вполне сдружились – угостили друг друга сигаретами и водой из собственных фляг, обменялись первоначальными данными о семьях и глупых военачальниках и даже поговорили о философии – можно ли жениться на девушке, которая «сразу дала», или лучше поискать другую; ну и я – лейтенант, командир взвода разведки и управления минометной батареи 3-го парашютно-десантного батальона 350-го парашютно-десантного полка Федор Травников. В старой России военные, наверное, перекрестились бы перед боем, а мы лишь поглядели друг другу в глаза, похлопали по плечам и сказали: «Ну, давай». Наши солдаты замерли на своих местах в ожидании команды.
Все было отработано заранее: сначала пустили собаку, она выбежала за поворот – на линию возможного огня, но никто не стрелял. Пес обнюхал видимое нами из-за угла пространство и сел возле найденной мины в выжидательной позе, посматривая на сержанта-сапера, своего хозяина. Дальше командир разведки подавал своим бойцам команды только пальцами: первым по движению указательного пальца побежал пулеметчик на заранее присмотренное место, молниеносно упал за камень и приготовился к стрельбе. За ним побежали еще двое бойцов – заняли позицию для стрельбы. Затем к собаке подбежал сапер и принялся работать с миной. Никто не стрелял. «Неужели духов перебило авианалетом и артподготовкой, они испугались и ушли?» – Сознание само хваталось за эту успокоительную мысль и тут же подвергало ее насмешке. Такого еще не бывало, по крайней мере, здесь, в Луркохе.
Мину вытащили, собаку пустили дальше, и за поворот втянулась, занимая удобные позиции для стрельбы, уже половина разведвзвода, в том числе и я. Окапываться без лома или даже динамита здесь бессмысленно, да и что окапываться – надо идти вперед, поэтому я нашел небольшую ложбинку, подгреб себе камней и стал проедать глазами окружающие скалы через бинокль. Муха по моему распоряжению остался пока на месте. Между нами было всего метров двадцать, но я лежал на простреливаемом пространстве, а он за стенкой.
Было очень тихо, слышно даже, как скрипнула галька под ботинком лежащего далеко впереди разведчика, что усиливало напряжение, – мне всерьез показалось, что пластины бронежилета дребезжат в такт моему сердцебиению. Каждую секунду ожидаешь очереди, ведь мы сейчас ползем по месту, которое еще ни разу не прошли наши войска. Страшно мне, пожалуй, по-прежнему не было; меня била лихорадка восторга и опасности, но не страха смерти.
За поворот втянулась уже большая часть наших людей, в укрытии оставалось еще человек шесть, вместе с Кузьминым и моим радистом. Разведчики передвигались вперед короткими перебежками, в сложной и даже для меня неуловимой последовательности. Перемещения происходили так быстро, что, казалось, если бы притаившийся душман и захотел пристрелить солдата, то просто не успел бы прицелиться. Вскакивал все время кто-то из лежащих, про существование кого уже, казалось, все позабыли, стремглав летел на примеченное место, мгновенно подгребал камни и замирал. И так, прихотливой многоножкой – которой ноги теперь очередь? – перемещался взвод. Я выжидал своей, заранее оговоренной очереди, переглядываясь с Мухой и командиром разведчиков. Сейчас должен был выскочить Кузьмин, затем я меняю позицию, затем выходит из-за укрытия Мухин, последним выходит авианаводчик.
Командир разведчиков улыбнулся мне, прежде чем выскочить на линию прострела и ловко, невесомо побежал – будто летел, мы всегда соперничали с ним и его солдатами на разных батальонных соревнованиях. Победа бывала то за разведчиками, то за нами, но сам Кузьмин, надо было признать, все же превосходил меня, по крайней мере в стремительности. Я улыбнулся ему в ответ, и когда поднял для приветствия руку с биноклем – «нормально все, Витя», – он уже бежал, и тут же я услышал пулеметную очередь и увидел очень хорошо, поскольку лежал у пробегающего Кузьмина почти под ногами, как в него на лету вошла половина этой самой очереди. Все было в точности, как в моем навязчивом сне про собственную погибель. Снились ли Кузьмину такие же сны? Я слышал, как в него входили пули, как ударяли они по пластинкам бронежилета, будто по клавишам пианино с разным тоном, как он упал, достигнув выбранного им в прыжке места, наверное, уже мертвый; как тяжело громыхнуло, свалившись, тело, и как мгновеньем позже звякнул в последний раз неплотно застегнутый бронежилет. И даже облачко пыли заметил, которое поднял, упав, Витя Кузьмин, про которого я знал все на свете, даже то, когда и при каких обстоятельствах он впервые поцеловал барышню, – так мы дружили. Теперь он лежал в виде пыльной кучи лохмотьев в двух шагах от меня на горячих афганских камнях, и я подумал: «Как странно, что вот теперь все его целованные и недоцелованные барышни, о которых он мне успел рассказать, роились где-то на фоне русских березок и автоматов с газированной водой – только в моей голове и памяти, пока меня еще не убили двумя камнями дальше. А если так случится, то, значит, и эта память исчезнет. Как странно…» Голова моя закружилась от этой мысли, но испугаться я еще не успел. Стреляли уже и по мне и только чудом не попали. Пальба со всех сторон началась такая, что у меня не было уже шансов ни наблюдать за ней, ни даже самому отстреливаться, только закатиться в ложбинку, свернуться в комочек и ждать, чем все кончится. Хорошо, что я камни себе подгреб довольно большие, не поленился, это и уберегло от смерти в первую же секунду, но дальше может и не уберечь, камни уже наполовину разлетелись. Я приготовился к смерти, уж если суждено, то что ж…