355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Козлачков » Запах искусственной свежести (сборник) » Текст книги (страница 5)
Запах искусственной свежести (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:41

Текст книги "Запах искусственной свежести (сборник)"


Автор книги: Алексей Козлачков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

15

Вечером, лежа в кровати, я достал аккуратно сброшюрованную в пластик при помощи каких-то дорогих канцелярских приспособлений рукопись. Уже от красочного оформления титульной страницы на меня повеяло воинственными ветрами моей собственной юности – до сведения скул: бравый мент в краповом берете мужественно смотрел вдаль, закатанные рукава обнажали бицепсы «как у Шварценеггера», автомат небрежно болтался под мышкой. Это был рисунок тушью, берет же был раскрашен карандашом и фломастером в «краповый» цвет. И каким-то финтифлюшечным шрифтом был написан заголовок в пол-листа – ой-ё! – «Верность долгу». Я даже зажмурился от приступа ностальгии. С вариациями, в зависимости от рода войск, сочинение могло быть озаглавлено «Верность небу (морю, полету, самолету, парашюту, танку)», а во времена моей армейской молодости героического парня любили рисовать в тельняшке, в одной руке автомат, а другой он обычно обнимал за плечи светловолосую красавицу в очень короткой юбке (приблизительный образ моей возлюбленной того же периода – матушки этого парня – «советской Барби»); волосы романтически развевались, на заднем плане с неба спускалась на парашютах грозная боевая техника, да и сам воин, видать, только что спустился с неба, и тут же к нему подбежала для обнимания девица в короткой юбке (или спустилась с ним же на соседнем парашюте…). Почему-то эта простодушная эстетика очень сильно действует на юношей призывного возраста. Наверное, потому, что простодушная, да и мотивы вечные: любовь, пулемет, парашют, разлука ты разлука… Прощание славянки, одним словом. Впрочем, действует не только на юношей, и на меня вот тоже – спустя много лет – действует до патриотических мурашек по коже. Глаза мои увлажнились, и мне примстился запах ваксы от солдатских сапог…

Я подумал о том, что прошедший социализм был, скорее всего, не эпохой пресловутого «соцреализма», а вот этого героико-романтического стиля солдатской записной книжки и дембельского альбома. По крайней мере, именно он был самым массовым и, как оказалось, совершенно нетленным: солдатские песни, юмор (его называют еще казарменным, а мне и сейчас смешно), анекдоты, эстетика глаженых сапог, выгнутой бляхи, фуражки на два размера меньше, ушитого козырька и аксельбанта во всех возможных местах – все это будит в душе нечто древнее, рудиментарно-патриотическое. Тысячелетний запах русской казармы.

Раскрыв рукопись, я сразу наткнулся на великую русскую рифму из разряда лейтенант – старший лейтенант и полковник – подполковник. Здесь она была представлена тоже необыкновенно удачно: общественный порядок – беспорядок. Вообще я не без интереса стал читать дальше, и глаза мои увлажнялись все больше.

 
Строчит пулемет бэтээра,
А мы по-пластунски ползем.
Заглохни, стальная холера!
Сейчас доползем и взорвем…
 

Подборка была сопровождена еще и очень яркой фотографией автора. Такие фотографии дарят девушкам: вполоборота, в форме милицейского спецназа, на груди значки и боевая медаль, взгляд мужественный и задумчивый, плечи широкие, лицо тоже. Я даже инстинктивно перевернул ее, словно желая обнаружить надпись: «На долгую, добрую память». Надписи не было, зато глаза у парня были ее, материнские, только двадцатилетней давности. Вполне себе «распахнутые»…

16

В пятницу я сидел за своим столом в редакции и нисколько не сомневался, что она придет, причем вовремя. И она вошла, дыша духами и… бриллиантами – в ушах, на пальцах, на груди.

Как вождю краснокожего племени, вигвамы которого окружила армия бледнолицых, мне предстояло выбрать лишь между различными разновидностями смерти – славной и мучительной или бесславной, но не мучительной. В любом варианте приходится чем-нибудь жертвовать. Ночью я решил заранее вчувствоваться в самый бесславный и мучительный конец, тогда все остальные покажутся более легкими. Напечатай я эти стихи, хорошо себя почувствует только она и ее сын, возможно – его товарищи. Учитывая качество стихов, думаю даже – не все товарищи. Плохо – я и мои сотрудники (большинство из них мои же ученики, взятые в редакцию еще студентами или даже школьниками), поскольку заподозрят что-то неприличное, когда после посещения дамы с бриллиантовыми кольцами в газете появятся стихи с несвойственным не только нашему изданию, но и обычному мирному человеку пафосом в духе «умираю, но не сдаюсь» или – «враг никогда не пройдет». Кроме того, и библейская забота о «малых сих» ложилась на сердце ответственностью: всех идиотов не перекуешь, возможно, они вообще не куюмые, но родных и близких нам идиотов мы по возможности должны удерживать от поступков, за которые человеку разумному стало бы стыдно.

– Тебе чай, кофей или, может, коньяку? – Я улыбался как можно шире и дружелюбнее.

Она посмотрела на меня как на человека маловменяемого от рождения: какой там чай, когда такие дела решать будем! Но попросила кофе. Пока секретарша готовила и несла кофе, мы попытались болтать о несущественном. Выходило плохо. За свою журналистскую и редакторскую карьеру я отказывал тысячам людей, в том числе и знакомым… Боже, почему же мне сейчас так тяжело! Когда кофе принесли и я, собираясь с силами, отхлебнул глоток, она, не трогая свою чашку и не желая больше ждать, начала:

– Ну как – ты читал стихи?

– Стихи… стихи я прочитал…

– Ну, и?

– Ты знаешь, Ириша, мне понравились стихи твоего сына, я вспомнил молодость, бои, там, походы и все такое…

– Значит, ты напечатаешь? – Она почти что перебила меня, вклинившись в незначительную дыхательную паузу, видимо, это был ее излюбленный профессиональный прием – опережать поставщиков ботинок в паузах.

– Видишь ли, Ириша, стихи хоть и хороши своей непосредственностью, искренностью и близостью к правде жизни…

Я озвучивал заранее заготовленный текст из каких-то старинных, советских еще времен, литературоведческих штампов, которые, как я всегда замечал, очень понятны бывают именно людям, не особенно искушенным в искусствах, а то и вообще в грамоте. Ничего глубже убедительной бессмыслицы этих штампов донести, как правило, не удается.

– Однако они еще не слишком совершенны технически, – продолжал я, – требуют гораздо больших усилий в обработке. Твой мальчик должен больше читать других поэтов, литературу по стихосложению, поработать над рифмой, ритмом и в целом – стихом…

– А ты не мог бы показать, над каким именно стихом он должен поработать и на что его заменить?

– Ну, Ириша, это выражение такое: «поработать над стихом», не над каким-то конкретно стихотворением, а над стихами в целом. Имеется в виду практика стихосложения – рифма, ритм, образы и так далее.

– Хорошо, а ты не мог бы вместе с ним над всем этим поработать, ну, дать ему уроки литературы, что ли, ну, как английского… Не бесплатно, разумеется, я заплачу, сколько необходимо.

Не хватало мне только ввязаться в литературное наставничество ее героического сына – смешная ситуация. Последний раз роль литературного наставника я выполнял лет десять назад, давая уроки в тишине одной творчески озабоченной секретарше с грудью почти столь же трепетной, как и у моей первой любви в ту же примерно эпоху (уж не встречей ли в электричке была навеяна страсть к полногрудой секретарше в качестве компенсации?). Секретарша тоже сочиняла стихи про различные переживания. Мы упражнялись с нею в стихосложении и в других дисциплинах, постепенно все более увлекаясь этими другими дисциплинами в ущерб версификации (но отнюдь не поэзии), пока не забросили стихосложение окончательно. В данном же случае сил для наставничества я в себе не чувствовал, да и смысла не видел.

– Ириша, я не поэт, я вижу некоторые несовершенства, но сам не могу ничему научить. Есть литературные объединения, есть, в конце концов, литературные журналы.

– Но ты же больше в этом понимаешь, ты же учился на что-то там литературное, и, я помню, в юности ты очень увлекался стихами. Я думаю, ты мог бы очень помочь моему сыну. Тем более, что он тебе очень доверяет. Пойми, он мало кому так доверяет, как тебе. И кстати, ты говоришь, что там много всякого брака в некоторых стихах, но есть же и такие, где брака либо вообще нет, либо минимум. Так, может быть, эти, без брака, – можно было бы уже напечатать? А остальные – после переделки. Ты знаешь, на некоторые из этих стихов он поет песни под гитару.

Черт возьми, никакие испробованные веками способы коммуникации с графоманами здесь не действовали! Лучше бы парень сам пришел. Вероятно, она всерьез рассчитывала, что я должен буду напечатать не только пару стихотворений из подборки, но всю тетрадь. Она была в этом даже уверена. Волшебный облик моей первой любви совершенно угас, заслоняемый маской сорокалетней женщины с упрямым напряжением в губах и вертикальной складкой между бровей. Даже в глазах уже не было ничего от прежней возлюбленной, а тот чудесный огонек юности обернулся вдруг адским полымем в глазах маньяка.

Ух! Я вспомнил тяжелые бои под Кандагаром, остался последний патрон и последняя капля воды во фляге, кольцо врагов сужается, Первый, Первый, я Второй, вызываю огонь на себя, умрем, но не посрамим… гвардия не сдается…

Я понял, что она тоже будет стоять насмерть.

– Ты все время спешишь, Ириша, а между тем я придумал одну хорошую вещь. Дело в том, что у меня есть один старинный приятель, мы вместе учились в университете. Он литератор, пишет на военно-патриотическую тему, бывал на войнах, в частности, на чеченской, но самое главное – он работает редактором одного военного журнала, кажется, даже ментовского журнала – то ли «Щит и меч», то ли меч и еще что-то такое. Им такие авторы, побывавшие на войне и пишущие о ней, позарез нужны. Он даже обрадуется. И думаю, после небольшой редактуры все будет опубликовано. Он же человек опытный и в литературном отношении, даст всяческие профессиональные советы.

– Журнал называется «Щит и меч», фамилия твоего товарища Журавченко, он типичный бюрократ. Он нам отказал и еще нахамил сыну. Он сказал, что почти каждый, кто умеет писать, может научиться и стрелять, а наоборот, мол, это правило не действует.

Я растерялся, это был мой главный козырь, заготовленный с ночи, – отправить ее к приятелю, который – и это был просто подарок судьбы, что я о нем вспомнил вовремя, – работал именно в этом, единственно необходимом в такой ситуации журнале. Я и подумать не мог, что этот счастливый вариант отпадет, но она правильно назвала его фамилию – ошибки быть не могло. Удивительным было лишь то, что он им сказал: обычно в редакциях так с авторами не обращаются, даже если журналы военные. Но вот ведь… даже для его «окопной правды» стихи, видимо, показались не слишком подходящими. Мог бы и напечатать, черт бы его побрал! Чай, не «Новый мир»…

– Я тебе заплачу, – сказала она тихо, – столько, сколько потребуется. Сколько это стоит?.. этого достаточно?

Она назвала сумму, равную моему трехмесячному доходу. Я нервно постукивал карандашом по столу и смотрел в дальний угол комнаты, собираясь с мыслями.

Опять не переждав паузы, она удвоила сумму до шести месяцев моего существования, чтоб мне легче думалось. Боже, какой доход приносят эти обувные магазины!

– Ира, перестань, я не могу это напечатать.

– Почему?

Ее голос стал плавным и тихим, из него разом исчез напор. Мне стало ее ужасно жаль. Да хрен с ней, тиснуть, что ли, полстишка про пулеметы-бэтээры-броники-хэбэшки-подствольники и дульные тормоза ко Дню милиции с фотографией дяди Степы, пусть успокоится. Вот влип-то на негаданном месте…

– Это слишком неумелые стихи, и когда он подрастет-поумнеет, побольше прочитает, ему самому будет стыдно за них. А сейчас ему печататься еще рано. Пусть продолжает сочинять, если ему так хочется, а главное – пусть побольше читает, особенно стихов. Пусть, в конце концов, придет, мы с ним поговорим, – решился я на наставничество неожиданно для себя, – и вообще, пойми, я тебе хочу добра, я не хочу, чтобы над ним смеялись, а заодно и надо мной!

Вот этого она, кажется, совсем не ожидала и потеряла контроль над мимикой: глаза быстро выросли, рот раскрылся:

– Но это мне очень удивительно слышать, ведь его товарищам нравятся его стихи, они их под гитару знаешь как поют! – Голос ее звучал почти жалобно.

– Это ничего не значит.

– Но почему же не значит?! Ведь если это кому-то нравится, значит, есть и другие, кому это может тоже понравиться, тебе даже эта публикация может прибавить читателей.

Я понял, что у меня нет больше аргументов. Все мои литературные резоны звучат как ехидные, злокозненные отговорки, поскольку и товарищей во вкусах нет, и я не литературный мэтр, и вообще – она права: если что-то кому-то нравится, значит, может, а то и должно быть напечатано. Вполне возможно, что она действительно думает, что я ее как-то изощренно надуваю, что есть какая-то тайна, кроме качества стихов, которая одним открывает дорогу к публикации, а другим, более невезучим – без связей и без денег, – нет. А тут, вроде, и дружеская нога есть, и деньги предлагаются, и все равно ничего не выходит. Я видел, что она лишь злобилась, не в силах этого понять. Ожесточался и я. Я, горячась, заходил по кабинету и нес уж вообще что попало без всякого смысла.

– Видишь ли, есть определенный уровень литературы, выработанный с течением времени, ниже которого это уже будет не литература, не журналистика, а обычная художественная самодеятельность, которая не для Большого театра.

– У тебя что – Большой театр?

– Нет, но и не сельский клуб.

– А бабка как же? Они же еще хуже, ну хуже ведь, да?

– Бабка – это обычная самодеятельность, фольклор, в качестве такового он и напечатан. У нормального читателя это вызовет улыбку. Но она ни на что большее и не претендует, а твой сын претендует на некое серьезное творчество, на последнее слово правды о войне, а сочиняет пока еще в духе самодеятельности. Там столько неотстраненной простодушной патетики, что это тоже вызывает улыбку. И это невозможно напечатать всерьез. Ну, с серьезным видом, что ли… Над ним будут смеяться.

– Тебе это смешно? – спросила она с вызовом и почти с гневом. – Ну хорошо, это самодеятельность. Но напечатай его тогда в виде самодеятельности, как бабку, нам все равно.

– Не могу.

– Почему?

– Потому что это… потому что это неприлично. Это будет нечестно с моей стороны.

Она задумалась. А потом сказала еще тише, не справившись с голосом в середине фразы и подняв на меня свои чудесные глаза, в которых опять на секунду промелькнула наша прошедшая юность… или просто зародилась слеза:

– Я не смогу объяснить всего этого сыну. Он этого не поймет.

Меня позвали по делу в другую комнату. Я извинился и сказал, что через пару минут вернусь, но когда вернулся, ее уже не было в кабинете. Я понял, что вряд ли мы еще увидимся.

17

– Нужно было напечатать эти стихи, – сказал он ровным тоном, которым выговаривают окончательные истины, глядя мимо меня на стоящий невдалеке свой «мерс». – Эй, пацаны, а ну-ка, кыш от агрегата!

Мы сидели с ним в том же самом открытом летнем кафе под зонтиками, где случайно встретились три месяца назад незадолго до звонка Ирины, и за тем же самым столиком, где потом я сидел и с ней, – это было вообще самое удобное место в кафе. Группа мальчишек резвилась в опасной близости от его блистающей машины. Услышав окрик, мальчишки исчезли. Говорил он одним лишь ртом, почти не шевелясь и не меняя развалистой позы с вытянутыми на соседний стул ногами. Двигалась только кисть руки с сигаретой – ко рту и обратно.

– И деньги нужно было взять. Ну, допустим, не все, но половину надо было взять – и напечатать. И тебе хорошо, и она бы думала, что сделала для сына все, что смогла. Впрочем, напечатать надо было в любом случае. Дело ясное.

Встретились мы опять вроде бы случайно. Я вышел из редакции выпить пива в конце изнурительно жаркого июльского дня, он подъехал на машине прямо к столику, куда вообще-то въезд был запрещен, опустил затемненное стекло, и тогда я его узнал. Улыбаясь, он подсел ко мне, заказал кофе, и мы опять почти сразу заговорили о ней. Я стал рассказывать ему всю эту историю со стихами и встречей. Кажется, мне хотелось получить от него сочувственный кивок, понимающую усмешку, подтверждающую мою правоту. Для душевного спокойствия мне нужно было именно это, и мне хотелось получить это именно от него. Только он мне и мог это дать.

– Ее сын погиб в Чечне месяц назад, даже тела не вытащили. Я знал ее мужа, он был высокопоставленный мент. Ну, ты знаешь, менты на зарплату не живут, особенно в чинах. Короче, кому-то он там не угодил, наехала служба собственной безопасности, его сдали. Стал этим, как там… «оборотнем в погонах». На нем там много всего понависло, и все вешали и вешали. Ну, а потом он умер в тюрьме от чего-то сердечного, как это обычно бывает… Сын уже к тому времени служил в ОМОНе и заочно учился в этом ментовском институте. В его положении лучше всего было уйти из органов к чертовой матери. Но он несмотря ни на что оставался, да еще и служил в самом каком-то крутом отряде, в Чечне бывали часто. Он просто хотел там что-то доказать за отца… ну, ты понимаешь… В ментовском журнале его не напечатали, думаю, не потому, что стихи были какие-то особенно плохие, а потому, что твой приятель-редактор испугался фамилии, ему бы за публикацию задницу надрали. А мальцу это было очень нужно. Твоя газета действительно была их последней надеждой, напечататься в родном городе, где фамилию отца знали, сам понимаешь… Она просто не смогла рассказать тебе все.

Я молчал и вместе с ним смотрел на его «Мерседес».

– Ты извини, конечно, я твою газету всегда читаю и покупаю… Но если, скажем, представить, что ее бы после этой публикации прикрыли на хрен, ну представь себе такое, что, конечно, скорее, невозможно, – продолжал он, – то, как бы тебе сказать, ты только не обижайся, у тебя отличная газета… то ты мог бы спать спокойно: все самое хорошее твоя газета уже сделала. Ну так прикинуть: разве не за этим она вообще нужна?

И тут у меня как-то вдруг все связалось: и его вроде бы неожиданные появления, влекущие за собой возврат в мое зрение полузабытых уже образов, и тот ее пьяный звонок в редакцию сразу после встречи с ним, и несвойственное ей, судя по тому, какой я ее увидел при встрече, придурковатое телефонное кокетство, которое никак не вязалось с ее страдающими глазами и трезвым расчетливым умом, – видимо, она этой развязной чепухой гасила страх и неловкость от необходимой ей встречи. Все же я был для нее не поставщик обуви…

– Так это ты ее ко мне послал? – спросил я.

Но он не слышал вопросов, на которые не хотел отвечать.

18

Газету мою через некоторое время действительно прикрыли. Нет-нет, это вовсе не была месть «человека с «Мерседесом», о чем вы, может быть, могли подумать. Это был в какой-то степени закономерный конец всякого русского дела, не основанного на пресмыкательстве перед властями или на больших деньгах и связях. Я даже давно уже ожидал чего-то подобного и встретил случившееся равнодушно и весело. И произошло все тоже по классическому русскому образцу: понаехали люди в масках, все перевернули вверх дном, забрали финансовые документы, унесли компьютеры и сильно напугали рекламодателей. Продолжать газету больше не имело смысла.

Как и прежде, я не часто вспоминаю о своей юношеской любви. Но теперь, когда это происходит, то на место ее стройных ног и длинных волос со спины, на место магического колыханья плоти и даже на место тройного подбородка, спрятанного за воротом водолазки, из каких-то неконтролируемых тоннелей памяти всегда наплывает другая картинка – молодой человек в форме ментовского спецназа с глазами из нашей общей юности. И это изображение мне хочется стереть более всего.

Февраль – 17.06.2004

Запах искусственной свежести

Повесть

1

Есть время, из которого я помню все запахи, хоть прошло уже много лет; для звуков же память моя не так хороша. Я помню, как пахнет первый глоток из алюминиевой фляжки, банка открываемой сгущенки, песок пустыни, ботинки из свиной кожи, верблюжья колючка, внутренности вертолета, сигареты без фильтра «Охотничьи», письмо с родины: от матушки – по-своему, от невесты – по-другому, запах и вкус сильного физического напряжения, запах зеленого чая… Во всю дальнейшую жизнь я пытался найти этот чай снова, для чего я выпил цистерну зеленых чаев разных марок, но того запаха так и не нашел.

Я уже не помню, как пахнет мой впоследствии законченный институт, не помню запахов ни одной из моих женщин, уже не помню запаха сына, запаха бесчисленных «присутственных мест», в которых довелось избывать жизнь, но я точно помню, как пахла ложка капитана Денисова, когда однажды он ее достал в горах, чтобы съесть миску плова, подаренного нам афганцами; и мы черпали ею из миски по очереди, потому что у меня не оказалось ложки в полевой сумке – одни карты, стихи и любовные письма. А у него была; помню и запах этого плова.

Может быть, жара усиливает все запахи, и они прочнее врезываются в память, а может, они задержались в ней так надолго, потому что все они вместе – запахи моей юности и во всю последующую жизнь они уже не так свежи? Один из тех запахов, доставшийся мне случайно, я помню ясно и теперь, спустя годы.

Однажды я купил себе в лавке Военторга одеколон с названием «Свежесть», да купил впрок несколько пузырьков, поскольку в батальоне не было магазина и до него нужно было добираться на вертолетах на одну из крупных баз наших войск, а это, за служебным недосугом, случалось не часто. Вполне возможно, что покупал одеколон даже и не я сам, а кто-то из товарищей по моему поручению и на собственный выбор: купили тот, который оказался в продаже… тем более удивительно.

Это был одеколон с мыльной эмульсией специально для обихаживания щек после бритья, поскольку в Афганистане с определенного времени уже не продавали обычного одеколона, который тут же раскупался солдатами и офицерами и употреблялся внутрь. Так командование боролось с пьянством в местности, где шла война. Ничего спиртного в Афганистане легально купить было нельзя, а нелегальное стоило слишком дорого, поэтому простой, без мыльных добавок, одеколон чаще всего сразу выпивался. В высоких штабах рассудили, что с мыльной эмульсией одеколон станет пить невозможно, по крайней мере, очень неприятно – пены полный рот. Но чего не выпьешь для поднятия боевого духа вопреки штабным расчетам; самые храбрые пили и его. Мой одеколон оказался какого-то прибалтийского производства – литовского или эстонского (мы тогда Литвы от Эстонии не отличали), в пластмассовом пузырьке синего цвета, на одной стороне было написано что-то по-прибалтийски, а на другой перевод – «Свежесть». Стоил, помню, восемьдесят копеек.

Название было без фантазии, это тебе не «Русский лес», «Красная Москва» или «Кармен», но на редкость удачное, поскольку тонко была выявлена суть продукта; первое, что приходило в голову человеку, открывшему пробку – да, это именно свежесть. Но только свежесть не естественная – утра, воды, воздуха, а это был запах искусственной, синтетической свежести, некоей изначальной стерильности этой жидкости. Учуешь этот запах, и не остается никаких сомнений, что все бактерии вокруг издохнут тотчас же. Нечто подобное встречалось мне впоследствии в запахе немецких и французских туалетов: входишь в густо-синий неоновый свет, похожий на флакон моей «Свежести», и сразу в тебя проникает чувство глубокой продезинфицированности окружающего пространства. Нужду стараешься справить побыстрее и выскочить наружу, ибо чувствуешь, что и полезные микроорганизмы, из которых отчасти состоишь и сам, тоже стремительно отмирают.

Было у этого одеколона и еще одно замечательное качество: он будоражил какие-то участки мозга, связанные с воображением и мечтательностью. Это повторялось каждое утро после бритья: размазав жидкость по щекам, я тотчас же мягко отплывал в дальние северные пределы, в прохладный Петербург, в то время еще Ленинград, где жила моя тогдашняя невеста; мне грезился запах кофеен, мокрого асфальта, цокот ее утренних каблучков по этому асфальту, в то время как все остальные шли беззвучно, запах ветра с Невы, ветра с моря, трепет праздничных флагов и размытый свет светофора во время дождя на ленинградском перекрестке. Все это не было связано напрямую именно с запахом искусственной свежести, исходившим от этого парфюмерного продукта, но, видимо, в нем было что-то галлюциногенное. Есть же теперь какая-то новейшая технология получения отблесков счастья при помощи вдыхания клея «Момент» или ацетона. Наверное, и здесь было что-то подобное. Запах этот не отключал от действительности вовсе, он размывал ее, затуманивал и накладывал в моем воспаленном мозгу на декорации из влажного Питера – непременно влажного, занимавшего в грезах моего перегретого организма образ рая. Оба мира – реальный батальонный и иллюзорный питерский – причудливо переплетались, иногда до полного неразличения, что могло бы стать и опасным, но слишком далеко никогда все же не заходило. События батальонной жизни легко могли лишить меня сладких видений, выключить этот второй план, для чего достаточно было резкого окрика, команды, выстрела, и ты возвращался в угрюмую обыденность выжженной добела пустыни. Я заметил, что размазанная с утра, еще на голодный желудок, по щекам «Свежесть» включала мне родину примерно на час. Потом интенсивность галлюцинаций гасла, оставляя лишь постепенно замирающие и улетучивающиеся всплески этого визуального счастья. Я так привык к этим ежеутренним путешествиям на родину, что они постепенно составили важную часть моего существования и опору душевного здоровья в борьбе с унылостью и тяготами военного быта. Была, однако, и некоторая неприятность, связанная с этой «Свежестью», впрочем, сравнительно небольшая. Набрызганная на щеки по утренней относительной прохладце жидкость уже к девяти часам, к батальонному разводу, отвратительно растекалась по коже липким потом, к которому примешивалась еще и всегдашняя афганская мелкая пыль, – вскоре щеки покрывались неприятными грязными и липкими разводами, и упоение исчезало.

Но однажды произошло событие, которое и сделало запах этого одеколона особенно памятным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю