Текст книги "Запах искусственной свежести (сборник)"
Автор книги: Алексей Козлачков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Алексей Козлачков
Запах искусственной свежести (сборник)
© Козлачков А., 2014
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Любовь из досексуального периода
Повесть
1
В редакциях пьют портвейн – напиток, приводящий замороченное редакционным гвалтом сознание в состояние кратковременной ясности. Ну, хоть кратковременной! Всякий раз перед сдачей номера (к утру макет в типографию) ты уж к вечеру не в состоянии принять вдумчивое решение: ставить это фото или другое, не слишком ли наездливый заголовок, кто станет возбуждаться от этой статьи и не кинут ли тебе после нее бутылку с зажигательной смесью в окошко, а то и противотанковую гранату – все бывает на демократизированной Руси. И тут – самое время выпить стакан портвейна. И если выпить только один стакан, то звуки мира утишаются в меру и наступает благодатная ясность сознания, переводящая все гамлетовские вопросы в разряд коммунальных; решения находятся сразу, а хаос многочисленных деталей, которые нужно учесть, моментально организуется в космос. Все ясно и просто: ставь, Маруся, именно это фото, и пусть все узрят отвратительную морду нашего губернатора, а вот словосочетание «гад проклятый», а также «помесь жабы с носорогом» из заголовка нужно-таки убрать хотя бы в подзаголовок, а то ведь они могут и обидеться.
И Маруся ставит.
Счастлива та редакция, где хватает общего разумения остановиться на первом стакане, хотя бы до поры, пока не закончена вся умственная работа по вычитке, сверке, придумыванию заголовков и подписей к фотографиям, но таких редакций на свете не бывает, по крайней мере в России. Вот тут-то и потребуется железная воля редактора и его профессиональный опыт. Настоящий редактор всей силой своего таланта и творческой интуиции способен угадать с точностью до пяти минут то единственное время, когда уже нужно пить первый стакан портвейна (накануне последнего умственного аккорда), и когда после этого настает время приступать ко второму (когда все умственное уже окончено и осталась лишь более или менее автоматическая работа корректора и верстальщиков), и сколь велика эта пауза, чтобы, с одной стороны, не возникло апатии и в работе, и в питье, с другой же – чтобы уж потом, после второго, сильно мозгами не шевелить. Ведь если второй стакан запустить вслед за первым или просто слишком рано, то возникнет угроза наплевательской эйфории, очень опасной в нашем деле. Оглянуться не успеешь, как работники уж и лыка не вяжут, а конь еще не валялся, что, впрочем, часто бывает во всяком заковыристом русском деле, а не только в журналистике. Признаться, нам не всегда удавалось хорошо рассчитать такт рабочего употребления портвейна…
В тот вечер «время первого стакана» настало часу в десятом, кроме того, конец верстки приходился на канун майских праздников, поэтому портвейн был закуплен в двойном количестве, а закуска – в праздничном объеме. На столе в пластмассовых тарелочках были разложены всевозможные разновидности кашеобразного месива, в России называемого почему-то «салатом». Главный из них «оливье» – помесь всего, что было в доме, с майонезом, основным соусом великой державы с тех еще времен, когда в употреблении не было кетчупов. Запах нарезаемых для него свежих огурцов в соединении с майонезом (советские огурцы чудесным образом еще пахли огурцами, в отличие от нынешних, демократических огурцов) – навсегда останется запахом советского праздника в памяти поколений. Как большинство запахов детства и юности, он обладает невероятной семантической насыщенностью, и стоит его учуять в случайном месте, на случайной вечеринке, как память прикалывает к глазам картинки из прошлого: суета женщин на кухне по нарезанию этих самых огурцов, их круто завитые бигудями волосы, короткие юбки, скроенные как чехлы для парашютов; непродыхаемый, бронетанковый советский капрон, менявший цвет ног порой до коричневого, как будто женщины оделись в костюмы аквалангистов, а еще вспоминается могучее, не знавшее никаких преград советское либидо, от которого воздух раскалялся и трещал электрическими разрядами, – несмотря на беспросветный капрон.
У нынешних праздников другие цвета и запахи.
Большая часть населения державы к этому времени была уже пьяна, а мы только начинали. Команда к питью была мной уже подана (в редакции никто без команды не пил, это положение мы даже в шутку занесли в устав), но сотрудники, сидя, по обычаю редакционных пьянок, прямо на столах между закуской, ждали меня, перекидываясь остротами. Я же делал последний просмотр выведенной с принтера уже почти готовой полосы и морщился, не в силах выбрать между тремя вариантами подписи под весьма сомнительной фотографией.
Фотография, надо сказать, была просто вульгарная: пухлый женский зад в одних трусах с раскраской в легкомысленный горошек на всю ширину фотографии сидел на стопке книг. Плоть проминалась и по краям обтекала твердые грани словарей и энциклопедий – выглядело очень эротично. Этого обтекания добивались всей молодой частью редакции, моделью же выступила одна из журналисток. Вызывающую вульгарность инсталляции, должную, по нашему замыслу, высмеять политпросветское пристрастие мэра нашего города и его официозного издания к цитатам из всех возможных классиков (по слухам, дело объяснялось тем, что в пресс-службе завелся сборник афоризмов для политиков, и теперь все выступления мэра даже на темы коммунального хозяйства и канализации пересыпались цитатами из древнегреческих философов), – надо было хоть немного смягчить, нейтрализовать подписью. «Думай головой, а не цитатником», – проговаривал я про себя вариант подписи.
– Илья Викторович, мы вас ждем! – капризно закричала молодая журналистка, чей зад я как раз разглядывал на полосе, выдумывая подпись.
– Сейчас, сейчас, Наташа, не могу оторваться от вашей фотографии. Кстати, а почему все-таки зад вы сфотографировали не мужской, а женский? Ведь думает-то им как бы мэр. Какая-то неувязочка смыслов – мэр думает женским задом…
– Или широкая метафора, – включился еще один молодой сотрудник.
– Просто из мужчин никто не согласился выставить свой зад на обозрение, – сказала Наташа.
«Эх, черт, действительно, пора принять: может быть, после стакана портвейна все само разрешится», – подумал я.
Зубоскальство стало уже непродуктивным. Я подошел к столу, все радостно заторопились, наливая, – чокнулись и выпили. Выпил и я, а закусывая, хрустнул яблоком, откусив от него чуть не половину, – очень хотелось и пить и есть. И вот когда этот замечательный первый портвейновый кайф уже снял мутную пленку с действительности и сделал все предметы мира блестящими и немного скользкими – тут-то мне и подали трубку.
– Привет, Илья, – сказал мне в трубку пьяный женский голос.
– Пливет, – сказал я, давясь непрожеванным яблоком. – Это кто?
– Что, не узнаешь? – удивился женский голос.
– Не узнаю, – сказал я честно и уж начинал думать, чей бы это женский голос мог мне звонить в редакцию и называть на «ты» без отчества.
Обычно секретарша отсекала случайные голоса, но сейчас ее уже не было. Кроме того, вопрос такого рода – «не узнал?» – универсальный способ повергнуть в трепет любого мужчину с жизненным опытом: мало ли обиженных женщин осталось позади? Вздрогнул и я – от серии моментальных догадок…
– Ну, что же ты? Зазнался, стал известным и не узнаешь старых знакомых, – сказала она нараспев с наигранным кокетством.
– Не узнаю, – вздохнул я. И подумал, что если она продолжит кривляться, то сейчас просто пошлю ее подальше, пусть обижается. И пусть даже это будет плохой пример для сотрудников, им-то это делать настрого запрещено, уже были разбирательства по этому поводу, – все равно продолжать эти бессмысленные догадайки было ни к чему, тем более портвейн выветривался.
И тут она назвалась…
2
Есть особый кайф издавать газету в городе, где родился. Еще лучше, если он небольшой – сто тысяч плюс прилегающие окрестности. Это значит, что можно, и даже очень легко, написать в газете вот про эту симпатичную продавщицу с сумбурной прической (как будто она забыла причесаться поутру) на излишне выбеленных при покраске волосах, как это любят делать русские продавщицы – возможно, оттого, что просто не достать хорошей краски, но вполне может оказаться, что им даже нравится эта трупная желтизна на голове. И от волос ее пахнет губной помадой, дешевыми духами, сливочным маслом и колбасой из отдела, где она работает. И пусть про нее совершенно нечего писать и в голове у нее одна полная пустота, которая, отражаясь в глазах, становится не просто пустотой, а – бери выше – бесконечностью, поскольку пустота – это лишь псевдоним бесконечности, а другие ее имена – смерть и, кажется, иногда любовь, а прочих называть не будем, ибо мы вообще-то не про то…
Ну, тогда можно просто сфотографировать ее глаза и поместить их крупным планом, потому что они действительно красивые и большие даже без краски, а с краской и вовсе непомерные, такие, что кроме них на лице едва помещается немаленький русский нос, и даже губы, нарисованные тремя сортами помады в семь слоев, кажутся ниточками в сравнении с этими глазами. И пусть в них зияет и свистит эта самая пустота-бесконечность, что, в сущности, прекрасно – не всем же ходить с полнотой! – мы все равно их напечатаем. Зачем? А ни за чем, потому что хочется. Затем, что глаза красивые, продавщица молодая, день прекрасный и я здесь родился. Да и газета моя, что хочу, то и делаю. Купи себе газету и тоже печатай что хочешь, а мне здесь не указывай, у нас, между прочим, свобода печати и даже слова. И вообще – все учат писать, я ж тебя не учу кирпичи класть или водкой торговать, вот и ты не учи. По морде? Ну, по морде я и сам могу. В этом факультативном мужском занятии еще неизвестно, кто окажется круче. Вполне возможно, что и я. От интеллигента слышу! Черт, вот и поговори тут с вами об искусстве…
Издавать газету в собственном городе – это значит, что однажды к тебе подойдет твоя тихая мать и, пристально посмотрев прямо в твои глаза, скажет: «Сынок, ты вот написал там в своей газете плохо про Егор Михалыча, а ведь он твоего отца однажды от несчастья уберег». А потом расскажет тебе угрюмую и почти фантастическую историю сорокалетней давности, которая будет содержать слова «завком», «партком» и «четырехугольник» вовсе не в геометрическом смысле (кто это теперь помнит?!), после чего ты никогда больше не напишешь худого слова про этого Егор Михалыча, а напишешь одни хорошие, не обращая совершенно никакого внимания на то, что Егор Михалыч, по сути, отъявленная скотина и это не требует никаких доказательств, как вчерашняя погода. А если по твоему недогляду у тебя в газете и проскользнет что-то против Егор Михалыча, то это, кроме прочего, будет означать, что твой старый отец прожил жизнь немного зря, а уж такой разворот темы про Егор Михалыча тебя никак не устраивает. И это будет слишком очевидно для тебя и твоего отца, но не для всех остальных. И ты обольешься семью потами, и семь морозов по коже превратят их в лед, пока ты объяснишь своим коллегам, которых ты постоянно призываешь к профессиональной последовательности, почему мы можем написать про мэра, что он свинская собака, а про какого-то там Егора Михалыча, что он скотина, тем более что это всем очевидно, – не можем.
И вообще – хоть на краткий миг почувствовать себя значительным, прихлебнуть это вино (или пусть всего лишь бормотуху!) публичности и нужности людям. А в родном городе это и проще, и трудней: промаха не простят, а успехом будут гордиться даже алкоголики, с кем хоть однажды удалось преломить полтора соленых огурца по случаю запоя от неразделенной любви.
Нет-нет, ты ведь не такой, чтобы зазнаться и отвернуться от несчастий и страданий человеческих, это другие, бывает, скрываются и отворачиваются от страданий человеческих, а сам-то ты не такой, ты никогда не отвернешься от несчастий человеческих и страданий, ты только и делаешь, что печешься об этих несчастьях человеческих и об их же страданиях, скорее всего, их становится гораздо меньше от твоей благородной деятельности – страданий человеческих, а также их несчастий. И пусть к тебе придут какие-нибудь глупые бабки и скажут, что однажды они вместе с троюродным братом твоего дедушки копали большую яму, переходящую в котлован, по разнарядке облисполкома ровно пятьдесят лет назад и выкопали-таки ее окончательно. И на этом основании ты им должен обязательно помочь. И ты им обязательно поможешь, потому что дело-то как никогда ясное, поскольку жалуются они сразу на всех и вся, а – чего уж проще-то! – это как раз и есть абсолютное космическое зло. И здесь уж дело принципа: или ты с добром, или ты со злом, причем навсегда. И ты выберешь, конечно, добро. Ну не зло же выбирать!
И пусть тебя о чем-нибудь попросят и друзья, и враги. И ты сделаешь что-нибудь благородное для врагов и откажешь друзьям, потому что они, друзья, таковыми и пребудут: «Да не могу я этого сделать, пойми, ты, братан, не могу!» И они обязательно поймут. И враги тоже все поймут и не перестанут быть врагами.
И – это очень странное чувство, когда тебя знает здесь каждая, в сущности, собака.
А вечерами тебе будут звонить друзья детства, приятели молодости и свидетельствовать почтение, которое, ты знаешь, они никогда бы не засвидетельствовали, если бы не эта газета. И радостными голосами будут спрашивать тебя «как дела?», говорить о футболе, говорить, что кто-то уже даже и помер от водки или мороза, говорить, что читают, и очень рады, и надо бы как-нибудь выпить-встретиться, да так и не встретитесь никогда. А однажды вечером тебе позвонит твоя вдребезги пьяная первая любовь и спросит: «Узнаешь?» И ты ее, конечно, ни за что не узнаешь – и потому что пьяная, и потому что первая, и столько лет прошло… и лучше бы не звонила! Эх, наливай…
– Так кто звонил-то, Илья Викторович, признавайтесь: новые претендентки на звание городских красавиц? Черненькая с крупным бедром или беленькая с пышной грудью?
– Первая, Наташа, любовь, а в этом случае цвет волос и величина бедра не имеет никакого значения.
3
Это была девушка с очень неромантической мечтой – поступить в торговый техникум. Учитывая ее возраст и время, когда протекал сам процесс мечтания, можно сказать, что мечта ее была просто фантастической по своей приземленности и расчетливости – не сразу в институт, а сначала в техникум, поскольку в институт был большой конкурс, а связей у ее семьи не было. Зачем уповать на нереальное? А так – она получит сначала профильное среднее образование, поработает – кем там? – младшим товароведом, а потом уже ей будет существенно проще поступить в институт вне конкурса, хотя бы на вечерний факультет. Девушке было 14, а на дворе стояла густопсовая Советская власть – конец 70-х. Власть стояла на этом дворе уже лет 60 и за это время сильно надула в уши населению «пролетарские» романтические стереотипы – своего рода пособия для мечтания, которые к тому времени у советских людей передавались уже по линии ДНК. В Советской России уместней было бы мечтать сделаться знатным углекопом, сталеваром, машинистом паровоза, водителем грузовика и даже рабочим у станка на большом производстве, но смешно мечтать поступить в торговый техникум. Нет, были, конечно, и трезвые люди (всякий раз приходится удивляться, встречаясь с этой прагматической ясностью сознания и даром мелкобуржуазного прозрения, неистребимым даже после чуть не века социализма), и очень многие, вероятно, хотели поступить и в торговый техникум, и в училище сельхозкооперации, и на бухгалтерские курсы, но это не увязывалось со словом «мечта» и с юностью в целом. Всегда ведь остаются и более или менее универсальные объекты для мечтания, так сказать – классические образцы, годные и капитализму, и социализму: летчики, космонавты, полярники, исследователи, путешественники, актеры, кинозвезды, наконец, всевозможные певцы или танцоры и тому подобный опиумный дым, из которого в юности состоит и реальность, и твердь.
Один из ее тогдашних ухажеров стал впоследствии часовщиком, но мечтал стать путешественником, причем куда-то очень далеко – чуть не на Южный полюс, другой сгинул в тюрьме, а перед этим тяжко работал на заводе грузчиком, сильно пил и наконец кого-то зарезал, но тогда мечтал стать не меньше, чем капитаном дальнего плавания. Я тогда, кажется, мечтал стать летчиком или чем-то в этом роде – «почти космонавтом», но не стал. Она же просто хотела поступить в торговый техникум. И поступила.
– В ее мечтах не было высокого градуса несбыточности, – сказал мне спустя много лет человек из нашей юношеской компании, – что в юности часто заменяет даже кайф от наркотиков. Суди сам: вот сейчас такая мечта уже не в диковину, ну, точнее, не мечта, а обычное желание, для мечтаний у русских уже нет времени: все просто хотят стать менеджерами, банкирами, разными торгашами и вообще – деловарами с деньгами. Ну, вроде меня… – Он широко улыбнулся. – Ненормальные хотят стать инженерами, врачами или военными, или даже летчиками, но если таковые вообще находятся, то это уж можно даже назвать мечтой, поскольку это явно нетрезвый взгляд на вещи. А вот интересно, сейчас кто-то из пацанов еще мечтает стать космонавтом? А у меня тогда чуть не весь класс хотел стать космонавтами, даже некоторые девицы…
Время сейчас другое, – продолжил он, помолчав. – Может, поэтому подростки переключились на наркотики, это просто замена мечте. Мне вот все время кажется, что колются в основном люди без фантазии.
– А пьют? – спросил я его.
Но он, скорее всего, относился к тем людям, которые не замечают вопросов, если не хотят на них отвечать.
Мы сидели с ним за пивом в открытом летнем кафе напротив редакции, по странному совпадению – всего за несколько дней до ее неожиданного звонка, и говорили о ней. Был конец русского апреля, ветер еще дул довольно свирепый, солнце проглядывало не часто. Проглянувши перед тем на два полных дня, оно спровоцировало раннее набухание почек и открытие этого кафе, хозяин которого, всю зиму ждавший возможности заработать, явно поспешил: солнце обмануло, и на все следующие дни установилась порывистая ветреная погода. Сидеть в такую погоду в кафе, да еще и пить холодное пиво, было похоже, скорее, на процесс целенаправленного закаливания, но организм, соскучившийся за зиму по теплу, и легкое повышение температуры воспринимал как дар Божий – почти не мерз. Весной вообще мерзнешь меньше, чем осенью, особенно если наградой за неуместно холодное пиво тебе будет одно из самых приятных развлечений этого кафе – возможность ленивого разглядывания проходящих мимо обнажающихся навстречу весне девушек. Пусть даже стоимость просмотра включена в стоимость пива.
Я вышел из редакции с молодым коллегой выпить пива на ветру и поучаствовать в долгожданном просмотре женских тел, здесь-то к нам и подошел плотный мужчина моих лет, приподнял темные очки и тоже спросил: «Не узнаешь?»
И я его сразу узнал: в те времена, когда мы оба за нею ухаживали, он мечтал стать шпионом (впрочем, шпионами назывались враги, а наши назывались разведчиками, он мечтал стать разведчиком от КГБ), видимо насмотревшись сериала про Штирлица, но, кажется, не стал. Я слышал, что он стал заметным богатеем, в подтверждение чего возле пивной стоял его сверкающий «мерс». Действительно – какое русское богатинство без «Мерседеса»! Иначе бы никто и не поверил. Он похвалил мою газету и сказал, что с удовольствием ее читает, попросил разрешения присесть, заказал пиво. Мы быстро перешли к разговору о ней, поскольку нас связывало только это, и мой молодой сотрудник деликатно удалился назад в редакцию.
– Ну да, она поступила и в техникум, и в институт, все, как было запланировано, – сказал он. – И стала сначала младшим товароведом, потом старшим, а потом директором торга и сейчас тоже занимается торговлей.
– Вы встречаетесь?
– Нет.
– А откуда ты все это знаешь?
– Ну-у, знаю… – протянул он, а я почувствовал, что наступил на неудобное.
– Так ты ее с тех пор и не видел, как мы расстались?
До той поры рассеянно смотревший в направлении своего «Мерседеса», он поднял на меня серьезный взгляд.
– Мы встречались с ней, когда вы расстались, – сделал он ударение на слове «вы», – когда она училась в своем техникуме и некоторое время после того, как она поступила в институт. Потом она вышла замуж…
Тут он потянулся за сигаретами и, сделав неловкий жест, опрокинул кружку с остатками пива. А если через двадцать лет при воспоминании о любви ваша рука дрожит и попадает вместо пачки сигарет в кружку пива, несмотря на то что видом вы как борец-тяжеловес, то это ясное указание на то, что любовь была настоящей. Женщины уже может и в живых не оказаться, а руки и губы все дрожат о ней.
Пока ему несли новую кружку, он боролся с сигаретой – не мог найти конца, с которого прикурить. Черт возьми, вполне возможно, что он даже ревновал ее ко мне – сейчас, спустя жизнь.
– И что же муж? – спросил я после паузы и, наверное, совершенно не уместно и не логично.
– Муж у нее был самый реалистический, делал карьеру, обеспечил ей благосостояние. А ты что – хотел, чтобы был, типа, поэт, да? – ухмыльнулся он как будто в мой адрес, впрочем, не очень язвительно. – Вообще – пустые ожидания, как говорят гадалки, были ей совершенно незнакомы, ты же знаешь. Лишь идиоты тешат себя мыслями о несбыточном: вот, мол, свалится куча денег, придут, заметят, оценят, пригласят, возьмут замуж… Это, по существу, естественным образом женская точка зрения на мир, но иной раз она свойственна и мужчинам. В ней всегда содержится этот дурман неизвестности, незаконченности текущего события, вероятности чего-то большого и загадочного, того, что ты действительно заслуживаешь. И это парализует волю, делает из человека вялого придурка, но в то же время делает жизнь слаще или, по крайней мере, выносимее. Вот, еще немного, и… вывернет из-за того угла Царевна Несмеяна, рассмеется и с ходу даст. И именно тебе. Просто потому, что ты единственный, кто ей нужен…
Он воодушевился и, кажется, уже справился с волнением:
– Это тот кайф пустых надежд на невероятное, без которых иной раз просто не выжить, человек так устроен. Ими и тешишь себя, пока уж не выпадут все волосы вместе с зубами.
Он помедлил.
– Но сам знаешь, она была устроена не так. Тоже – талант своего рода.
– У тебя какое образование, философское, что ли? – спросил я, пораженный разработанностью вопроса, чего уж никак не ожидаешь от человека, вылезшего из «Мерседеса» посреди занюханного русского городка. А в его разоблачении мечтательности мне послышалось раздражение – то ли на всех «пустых ожидателей» вообще, то ли на себя самого, потерявшего из-за мечтательности слишком много времени, то ли на подругу нашей юности, не ценившую этого качества в человечестве, – окончательно мне не было ясно.
– Образование? Никакого, – сказал он спокойно, без стеснительных оговорок за свою необразованность – оставалось, мол, только диплом получить, да либо мать умерла, либо жена родила, – но также и без чапаевского плебейского гонора: «мы университетов не кончали». – Это тебе нужно образование, а мне не надо.
Я всегда поражался: как это в России можно быть умным, да еще и с деньгами? Мне всегда казалось это противоречием в основании. Я подозреваю, что между мечтой о шпионстве и приобретением состояния он все же успел где-то поучиться.