355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Козлачков » Запах искусственной свежести (сборник) » Текст книги (страница 2)
Запах искусственной свежести (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:41

Текст книги "Запах искусственной свежести (сборник)"


Автор книги: Алексей Козлачков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

4

Зато внешность у нее была совершенно романтическая. Высокий рост, длинные каштановые волосы ниже плеч с челкой, которую в России среди гуманитарно озабоченных людей принято называть «ахматовской» (мы же, рожденные в рабочем предместье, разбирались тогда в этом слабо, так что определения изначально ретроспективные), полные губы, которые в прочитанных позже зарубежных романах принято называть чувственными, и длинные стройные ноги, которым нынче, когда они стали товаром, присвоена торговая марка «растущие от ушей». Ноги, правда, были немного простовато вырезаны, без особенного изящества, которое обычно появляется уже у взрослых женщин, а у нее они еще не избавились от подростковой угловатости, если не сказать – аляповатости, но в четырнадцать-то лет это обычное дело! Все подростковые ноги напоминают изделия советской (или теперь – китайской) фабрики пластмассовых игрушек, где швы от склеивания двух частей куклы слишком заметны и глазом, и на ощупь, – непонятно, что в них находил Набоков и другие певцы и практиканты педофилии? К сожалению, я так и не увидел, сделались ли они в конце концов изящными, – мы расстались в самом начале этого процесса. Однако в то время их длина и стройность казались мне достоинством абсолютно универсальным, не требующим никакого усовершенствования и дополнения, тем более что это всегда подчеркивалось неизменной короткой юбкой. Эротизм деталей был тогда неведом ни мне в восприятии, ни ей в подчеркивании их одеждой – для такой утонченности мы оба были слишком юны. Ведь юность – это время почти что асексуального эротизма больших оголенных пространств и романтической нечеткости изображения, размывающей детали. Чуть позже, в период физического расцвета и телесного избытка, приходит высоковольтный половой инстинкт, заставляющий с членом наперевес бросаться на любую самку, и в это время тоже не до подробностей, они просвистывают мимо, размазываясь как близкие деревья при езде на скоростном поезде. А чувство детали – эта родина поэтов и художников! – приходит зачастую уже вместе с импотенцией – еще позже.

Словом, это был типичный образец юной женской особи в первом полудетском расцвете, сводившей с ума всех, кто задерживал на ней взгляд: и юношей, и взрослых. И самым сногсшибательным элементом ее облика были огромные, карие, чуть не вполлица глаза, которые и запустили в мои жилы ток, едва я впервые пересверкнулся с ними взглядом, и я уже не смог оторваться от этого романтического генератора почти два года. Кто-то, возможно, «заряжался» от других частей ее тела, которые тоже были хороши, но я – от глаз, по крайней мере, первое время, когда они были мне доступны для разглядывания. В ее глазах были еще две изуверские детали, которые в соединении давали просто термоядерный эффект: в них было наивное, немного недоумевающее выражение и длинные ресницы, которыми она время от времени не без кокетства взмахивала, то есть взмахивала специально-отработанно, немного театрально, а не инстинктивно: взгляд, пауза, хлоп-хлоп – несколько мужских трупов на линии взгляда.

В тогдашних любовных стихах не слишком литературного юноши я сравнивал ее глаза… с чем там? Ну, с чем надо – с бездонными озерами, с бескрайним небом, со светом двух маяков или одного, но очень яркого – уж точно не помню. Помню, что было еще сравнение с факелом Прометея, а также с горящим сердцем Данко, то есть содержались запоминающиеся образы из успешно усвоенной текущей школьной программы по сразу двум дисциплинам – древней истории и отечественной литературе.

Сейчас бы мне ее облик не показался столь уж романтическим, но в ту эпоху это был самый распространенный романтический образец, содержащий наиболее основательные визуальные штампы полового романтизма второй половины двадцатого века, некий его архетип, невозможный никогда раньше и по сути своей асексуальный: женский силуэт, лишенный выпуклостей и округлостей, словно выпотрошенный или высушенный, подставляющий мужским ожиданиям вместо женщины – девочку-подростка, навязывающий им сексуальные чувства и переживания на грани педофилии или гомосексуальности (наверное, это тоже какая-то «тонкость», но весьма искаженная, если судить с позиции так называемой «унылой нормы»). Говорят, что в создании и пропаганде этого образа большое влияние имели знаменитые кутюрье-гомосексуалисты, которые во всех движущихся объектах склонны видеть мальчиков-подростков, и эта «мальчуковость» была спроецирована на женщин. Причем этот архетип стал интерконтинентальным, перескочил границы политических формаций и поразил сексуальное воображение поляризованного мира вне зависимости от принадлежности к тому или иному полюсу. На западе это произошло после смерти грудастой Монро и намеренно или бессознательно вылепилось в куклу Барби. У нас же этот переход произошел, возможно, не столь резко, без этого американского всесветного свиста и рекламы, но образ тоже стал множиться и стал универсальным: вспомним мультяшный персонаж 70-х – плоскую девицу из мультфильма «Бременские музыканты», на память также приходят образы поистине всенародного подсознания – рисунки из девичьих и дембельских альбомов, а также однообразные иллюстрации в журнале «Юность» той поры: стремительность, худоба, подвижность, летящий облик, палкообразность, отсутствие выраженных изгибов – чем не аллегория романтики!

Но то, что это была любовь, я знаю точно. Обычное мужское рассредоточенное блуждание в поисках самки, когда из непереносимого разнообразия вариантов не можешь наверняка предпочесть ни один (у одной – грудь, у другой – глаза, у третьей – губы и ноги или ум и зад), здесь моментально улетучилось. Все стало просто и ясно: она – моя. Это была упорная, сверхсильная, в том смысле, что я не мог с ней совладать собственными силами, сверхразумная (собственным разумом) и даже сверхсексуальная (поскольку даже помыслить себе секс с этим воздушным созданием было все равно что использовать икону в качестве порнографической открытки) тяга к одному объекту. Такое бывает всего пару раз в жизни даже у заядлых женолюбов… И уже других женщин для тебя не существует, ты просто их не замечаешь. А если дело происходит в юности, да еще это оказывается первой любовью, то для тебя не существует не только других девиц, но и вообще ничего другого в мире. Моментально отлетают в небытие товарищи, школа, родители, книжки, в которых не написано «про это», отлетают еда и сон. И эта монотонная однозвучная тяга преследует тебя день и ночь, закладывая уши и застилая мутной пеленой глаза, она поднимает тебя с койки задолго до будильника, до той поры, когда еще можно что-то разумно наврать родителям, и гонит бегом через весь город в русской зимней утренней тьме и холоде – на другой его конец, чтобы посмотреть, как она выходит из своего ободранного подъезда в школу. И потом пойти за ней, провожать ее до двери школы, идя в тридцати метрах сзади, и замерзнуть, ожидая; и опоздать в свою школу, поскольку надо возвращаться через весь город обратно. И делать это каждый день, пока родители уже начнут подозревать тебя в чем-то непотребном, чуть не измене родине, к счастью, в наркодилерстве тогда еще никого не подозревали, но ежедневные вставания в полшестого меньше, чем на измену родине, не тянули. Что я врал тогда родителям? Припомнить мудрено: что я дежурный в школе, что мы встречаемся с друзьями, чтобы позаниматься спортом, и это могло звучать правдоподобно хотя бы некоторое время, поскольку спортом я действительно занимался, что было почти необходимостью для мальчика из предместья и родителями, в принципе, одобрялось. Потом раскрылось, что это не так, родители устроили разыскания, а я почему-то боялся или, точнее, стыдился признаться в том, чем занимался на самом деле, врал что-то другое. Чего уж стыдного – бегал за девчонкой? Вот теперь признаюсь…

И она выходила в награду мне почти каждый день в обычное время. Я всегда точно узнавал об этом за минуту до ее выхода по усиливающемуся мельтешению света и теней в ее коридоре, которое я видел через окно первого этажа, потом хлопала дверь квартиры, потом скрипела и хлопала дверь подъезда, все эти звуки неизменно сопровождались переходом сердца в режим пулеметной стрельбы и приливом огня во все органы – вот и она! Я моментально согревался в миг ее появления в дверях, даже если приходилось простоять достаточно времени, прячась за киоском «Союзпечать» или за деревьями в ее дворе, поскольку приходил всегда загодя, боясь опоздать к ее выходу, ведь бывало, что она выходила чуть раньше, и тогда я бежал по дороге к ее школе, надеясь нагнать, а не нагнав, в сокрушенном состоянии плелся обратно в свою школу. И весь день был псу под хвост.

Но большей частью дверь все же скрипела и хлопала вовремя, и она выходила со своими распущенными по плечам волосами и замечательной осанкой скорее балерины, чем учащейся торгового техникума, а я пристраивался за ней в тридцати метрах и умер бы в ту же секунду, как только она обернулась, хотя она, скорее всего, просто очень удивилась бы и даже обрадовалась – ведь мы уже были знакомы. И так – пятьсот примерно метров волнующего, почти ежедневного преследования – пока за ней не захлопывалась тяжелая дверь ее школы. А мимо нас скрипели снегами, испаряясь через носоглотку, темные силуэты современников, спешащих на свою унылую социалистическую работу.

Впрочем, капиталистическая работа, как впоследствии оказалось, по унылости нисколько не уступала социалистической.

5

Туристической сути поездки, где мы познакомились, мне не удалось уловить ни тогда, ни, тем более, сейчас, с годами, когда осыпались могущие приоткрыть эту тайну мелочи. Теперь эта затея мне кажется еще парадоксальнее: почему из одного небольшого городка в Подмосковье, утыканного заводами, нужно было ехать в другой точно такой же, только в Карелии, и упорно посещать там с экскурсиями какие-то бесконечные деревообрабатывающие производства, слушать лекции о том, как делается бумага, мебель и шкатулки из карельской березы, – все это я объяснить сейчас не берусь. Возможно, это показывает, до какой степени советский воздух был пронизан сакральными смыслами, в отличие от нынешнего буржуазного и прагматического, основанного на здравом. Этот последний в выборе каникулярного отдыха для подростков исходил бы из идеи отдыха с попутным увеличением каких-нибудь культурных знаний при помощи посещения музеев, исторических мест или отдыха на природе для подкрепления здоровья. Плюс к этому при выборе играла бы роль стоимость отдыха и его доступность кошельку родителей. Таинственные же мотивации советского времени могли включать в себя идеи «профориентации», или революционно-патриотического воспитания, или чего-то еще более возвышенного, и вполне могло оказаться, что в этом деревообделывательном городе могла погибнуть какая-нибудь комсомолка или целый партизанский отряд, на что обязательно нужно было посмотреть. Но я этого точно не помню. В том ли городе под стеклами витрин краеведческого музея удалось увидеть пробитую пулей буденовку, очень красивый маузер, обгорелые письма, разбитый бинокль и потертую планшетку главного партизанского командира, а также заднее колесо от тачанки – или это собирательный образ краеведческого музея советских времен? Впрочем, говорят, что в Америке краеведческие музеи похожи на наши и там тоже можно увидеть разорванное седло генерала Кастора и шпоры времен тамошней гражданской войны. Маузеров тогда еще, кажется, не было, а то ведь – что за музей без настоящего маузера?! Мало кто не остановится, чтобы посмотреть на изящную тяжесть, чуянную даже сквозь стекло, и элегантный, как нынче сказали бы, дизайн.

В той, прожитой нами, социалистической жизни был один поистине мистический элемент, определявший ее суть, – это было действие, обозначаемое глаголом «давать». Все сущее – «давалось», но непонятно, кто был «даватель» и от чего зависело «даваемое», поскольку оно явно не зависело от желания принимающего или, по крайней мере, зависело не напрямую. Можно было довольно легко определить лишь низшую инстанцию распределителя, от которой далеко не все зависело: яблоня давала плоды, профком давал путевки, завком – квартиры, роддом – жизнь, суд – срок, женщины – заветное («честная давалка»), но все они были лишь исполнителями высочайшей воли Главного Давателя, который и решал основной вопрос эпохи: «давать или не давать» в глобальном, так сказать, смысле, в онтологическом. Но ни имя, ни образ его были не известны. Может быть, это было некое Оно, man или Ничто, которое «ничтожит», этот вопрос хорошо бы оставить для определения профессиональным философам.

«Даваемое» почти не обсуждалось: хорошо, что «дали», или хорошо, что «еще дают», – «могли бы и не дать». Так, верно, произошло и с той путевкой – она «далась» посредством профкома моим трудолюбивым родителям на время школьных каникул. Обсуждать было бессмысленно. В Париж не давали, в Рим не давали, не давали и в Крым, давали – в Кондопогу. Выбора у родителей не было, у меня тем более, ничто от воли человека не зависело. Название города, насилие над вокализмом русского языка, запомнилось лишь через неделю переспрашиваний. Зато на всю жизнь. Район назывался Кондопожский, жители – то ли кондопожане, то ли кондопожцы, уточнять теперь не хочется. Сейчас же я склонен разрешать вопрос этой поездки в провиденциальном смысле: дали именно туда, куда надо, – чтобы там познакомиться с нею, затем год простоять перед ее окнами и через двадцать с лишним лет встретиться с нею снова и написать этот текст. В этом случае следствие становится причиной, как это обычно бывает, когда дело лежит в руце Провидения, пусть даже коммунистического.

6

Мы разговаривали с ней в этой поездке едва пару раз, но память не оставила никакой зацепки для реконструкции сказанного. Умела ли она вообще разговаривать? Обворожительно улыбаться умела, еще и сейчас в памяти всплывает ее смех, ее улыбка. Голоса и выражения почти не помню. Легче всего вспоминается, как просыпалась эта тяга к ней, как я почти не мог находиться наедине с собой, с другими, вообще – находиться вне ее присутствия или хотя бы вне состояния поиска ее. Вечерами я слонялся по коридорам даже не слишком облезлой, по советскому обыкновению, гостиницы в надежде, что она выберется из своего номера, где жила с еще двумя девицами, в холл смотреть телевизор. Если она выходила, то я с лицом, исполненным печали, пристраивался где-то рядом. Мину, думаю, делал значительную и загадочную, но – как уж получалось. А если ее не оказывалось в холлах, буфетах и коридорах – продолжал слоняться, чувствуя бессмысленность длящегося времени и существования мира в целом, лишенного ее присутствия; и – необыкновенное одиночество, которое в такой взрывоопасной концентрации чувствуется лишь в юности: хочется кричать, кусаться, разрезать себе что-нибудь из жил-вен, прыгнуть головой вниз из окна. Позднее научаешься загружать и мир, и время разнообразными предметами и занятиями, за которые удобно держаться психике, в юности ты лишен этих опор.

На завтраках, обедах и ужинах я куска не мог положить в рот, пока не находил ее в поле зрения, однако рядом старался не садиться, чтобы не участвовать в совместной процедуре чавканья, пережевывания котлеты и высасывания со дна стакана разварившейся груши от компота, поскольку невозможно было представить, как это я намазываю, например, масло на хлеб и раскрываю рот, чтобы его туда запихнуть, под ее взглядом. Да лучше умереть! По существу же, мне не припоминается никаких деталей из этого периода, что лишь подтверждает исключительно романтический и дочувственный характер этой влюбленности. Больше всего помнится это очумелое состояние постоянной озабоченности и эта могучая тяга к ней – до гудения и закладывания в ушах, как будто ты находишься в самолете и он постоянно набирает высоту.

По приезде домой, вместо того чтобы найти предлог для продолжения знакомства, что было бы довольно легко, я стал дежурить возле ее окон и встречать-провожать ее в школу и из школы. И делал это не из-за природной робости, а – по не вполне понятной поначалу для меня самого причине – инстинктивно опасаясь, что это чудо отстояния, этот сладкий туман отдаления, дающий возможность малевать картину будущего по собственной прихоти и любыми красками, – исчезнет. Скорее всего, я и был влюблен именно в этот густой вероятностный туман, возникающий вокруг ее барбиобразной фигуры с расстояния тридцати метров сзади, густота которого, а следовательно, и количество счастливых вероятностей уменьшались вдвое при приближении к ней, скажем, метров на пятнадцать. Не говоря уж о том, чтобы приблизиться вплотную и пережить обман и яд реальной встречи, непереносимую трезвость этой встречи…

И это стояние в отдалении продолжалось довольно долго, замедляя мое собственное время непроисходимостью событий и погруженностью в созерцание ее окна. Когда мы познакомились, я был в девятом классе, то есть мне было шестнадцать лет, а ей было всего четырнадцать. Спустя год я все еще стоял перед ее окнами, отмечая незначительные изменения в композиции картины, называемой «окно возлюбленной»: клетка с канарейкой – на месте, кактусы – на месте, горшок с геранью тоже, между кактусами и геранью с некоторых пор, где-то посредине этого «великого стояния», появилась оранжевая пластмассовая игрушка – Мишка. Кажется, у нее была еще младшая сестра. В один из утренних приходов на месте оранжевого Мишки появился новый горшок с цветком, я не слишком разбираюсь в комнатных растениях, но вид и раскраску цветка помню – в положенный срок он расцветал фиолетовыми цветами. А потом сдохла и канарейка, завяли какие-то кактусы, пузатые кактусы сменились плоскими, два раза за этот срок поменялись занавески, а я все стоял. За всю последующую жизнь я ни разу не был так сильно влеком к женщине, не получая от нее никаких сигналов ответной симпатии. Вот – едва раздвигается тюлевая занавеска и появляется ее рука, потом прядь волос, потом то нос, то лоб, то подбородок, – начался процесс кормления птиц, который я наблюдал несколько раз, но чаще, к сожалению, этим занимались ее мать или совсем маленькая сестра.

Затем был какой-то момент, когда я уехал с родителями на отдых, а когда однажды утром вернулся поджидать ее в урочный час со стороны подъезда, а она все не выходила, я подумал, что заболела и не пошла в школу, и, обойдя дом и выйдя на сторону ее окон, увидел картину, от которой тут же взбесился мой внутренний терморегулятор – мне в мгновенье сделалось жарко-холодно-очень-жарко-очень-холодно, и так много раз подряд: клетки с канарейкой уже не было, а были совершенно другие занавески и другие горшки с цветами… Они переехали.

Я не то чтобы расстроился, я чуть было не скончался от горя – получувства и полужелания были в ту пору мне неведомы. Первое, что пришло мне в голову, – «они переехали в другой город, и я больше никогда ее не увижу». Стал думать, где достать ее адрес, и несколько дней, засыпая, мечтал, как я «брошу все», поеду куда-то там на «Север дальний», почему-то думалось, что если уж она переехала, то обязательно очень далеко и на Север, добираться нужно на оленях. Но вскоре все прояснилось. Оказалось, что переехали они всего лишь в другой район города – обменяли квартиру – и даже поближе ко мне, теперь не надо было так рано вставать, чтобы перед школой увидеть ее распущенные по спине волосы и стройные ноги, и я опять продолжал следовать за нею…

7

Ритуалы человеческого общежития пританцовывают нас под посредственный аккомпанемент не всегда туда, куда нам хочется, даже если ты танцор хороший и ничего тебе, как некоторым плохим, не мешает, – не мог же я всю жизнь стоять под окном, обстоятельства подталкивали меня к сближению.

Оказалось, что в ее новом доме живет еще и моя одноклассница. Постоянное мельтешение под окнами возлюбленной было бы рано или поздно замечено, пересказано в классе, и я был бы зло, по школьному обыкновению, осмеян соучениками. Надо уж было либо легализоваться, либо перестать торчать под окнами. Кроме того, если раньше она жила на первом этаже, где даже сквозь густую тюлевую занавеску мне иногда доставались хотя бы мимолетные тени ее существования, а сквозь неплотно задернутую – серии мгновенных снимков шеи, волос и просунутой сквозь занавеску руки, то теперь она переехала на седьмой, наблюдение за которым стало более или менее бессмысленным: по свету в ее комнате можно было понять лишь, дома она или нет. И, наконец, самое важное: с некоторых пор она стала гулять вместе с компанией подростков, в которой были и парни, и девицы, – ходили вместе взад-вперед, просто торчали возле подъезда или в подъезде, а я мог наблюдать за ними лишь издали. И тут меня стала грызть зависть и ревность, от подъезда долетали частые взрывы смеха, девичьи взвизги и намеренно грубые голоса парней. У меня впервые появилось ощущение, приходившее впоследствии слишком часто: что жизнь, обогнув меня, потекла куда-то там мимо. Нужно было решаться.

Лучше всего это было сделать через ту же одноклассницу, которая водила с ней дворовое знакомство, и мы быстро сговорились о посредничестве. Для женщин, после собственного кокетства с мужчинами, нет ничего привлекательнее сводничества, этой страсти они обычно отдаются с огромным азартом, а в иных случаях этот азарт превосходит даже и природную склонность к кокетству; мужчины же, кроме случаев прямого сутенерства, занимаются этим редко, обычно мужчина ревнует всех женщин ко всем другим мужчинам, в которых видит только соперников, а не товарищей в любовных делах. Одноклассница как нельзя лучше подходила для выбранной роли: она была не слишком привлекательна, поэтому особых претензий на мое внимание, как мне казалось, у нее не было, но при этом мы были во вполне приятельских отношениях. Придумали, что я к ней зайду, а уж туда под каким-нибудь предлогом будет позвана и моя возлюбленная, и мы, вроде бы случайно, встретимся. Так и устроилось.

Она опаздывала, а я нервно ерзал на старой табуретке одноклассницы, и если бы возлюбленная опоздала еще минут на пятнадцать, мои штаны на заду непременно бы задымились и вспыхнули. Сводница же моя ехидно улыбалась.

О-о-о! Она вошла, как солнце, как царица, как благоуханная роза, как цветущий многодуховитый сад, расточая чудесные запахи парфюмерного отдела ближайшего галантерейного магазина, где обычный выбор был не так уж велик – от «Шипра» через «Красную Москву» к какой-нибудь «Сирени» или «Гвоздике», и тем не менее, в условиях бедного и запахами социализма, и эти запахи казались мне благоуханием. Впрочем, возможно, что в то время мне казался благоуханием любой запах, отличающийся от запаха помойки. Так или иначе, она вошла, с запахом или без оного – я сказать по чести не берусь, но что точно помню – обрадовалась встрече со мной и, кажется, не заподозрила нас с одноклассницей в подстроенности мероприятия. О том же, что мы уже более года встречались с ней почти ежедневно, я ей, разумеется, не сказал.

Что было потом, что же было потом? Память труднее всего удерживает это «потом» унылых прогулок вдвоем или компанией по улицам пыльного социалистического города, состоящего кроме бесконечных одинаковых новостроек из груд строительного мусора, поваленных заборов с проросшими сквозь доски лопухами, дикой и неухоженной зелени кустов и деревьев во дворах, грязного водоема, большого количества безобразных складских помещений, темных закоулков и переходов между ними. Кроме того, если сравнить этот этап поцелуев, пугливых объятий, как бы нечаянных сдвигов руки с талии на ягодицы, робких и вроде бы случайных попаданий рукою на грудь, первых попыток расстегнуть лифчик (о, эти лифчики застойных лет! – к тому же, по молодости, еще далеко не все типы застежек были хорошо изучены и поддавались раскрытию движением всего одной руки), а также попыток положить руку на колено и повести ее вверх под юбку – если сравнить это с последующими опытами тесного взаимодействия с другими женами и девицами, то в любом случае следует признать, что эти позднейшие были более полноценными и исполненными большего эротического или какого там – сексуального – удовольствия и даже достоинства. Все, что касается этой сферы интимного трения друг о друга с моей первой любовью, запомнилось мне, сказать по правде, не очень отчетливо и заслоняется в памяти более яркими практиками с другими женщинами. Да и в случае с ней я особенно не стремился к прижиманиям и ощупываниям ее скудного тела, а, скорее, подчинялся здесь установленному природой и обычаями распорядку действий, который предполагает некоторое обязательное копошенье и шуршание по углам, чмоки поцелуев и все, без чего отношения не попадали бы в принятую тогда классификацию: «Вася гуляет с Люсей». Важнейшим в определении ситуации был глагол «гулять» – то есть претендовать на исключительное право общения. Первое же время я просто осваивался с новым положением слишком близкого ее присутствия – на расстоянии протянутой руки, на расстоянии негромкого слова, на расстоянии дыхания и шепота, полуулыбки, скользящих случайных прикосновений – и переживал эти замирания «близости не вплотную» больше, чем последующие за ними опыты сплошного трения. На этом этапе взаимоотношений мне даже почему-то не мешали постоянные спутники из нашей компании и я почти не чувствовал необходимости остаться с ней наедине.

Так или иначе, я стал участником компании юношей и девиц, центром которой была даже не она, а ее красота – некая отдельная субстанция. До нее самой, как часто бывает в подобных случаях, дела не было никому, включая, возможно, и меня. Вместе с нами, обычными подростками с окраины, передвигался по улицам удивительный экземпляр очень удачной работы природы и, в отличие от других наблюдаемых удач творения – вида на речку Быковку с обрыва, плакучих ив Николаевского парка, закатов на западе и рассветов на востоке, – этот экземпляр всегда находился в приятной близости, разговаривал, учился в 8 «Б» и даже получал те же самые двойки, что и менее приглядные экземпляры, то есть все мы. Мне кажется, что это был какой-то небольшой период и в ее жизни, когда она сама чувствовала свою красоту точно так же отдельно от себя, как и все участники этих «прогулок с красотой», она тоже сама с собой гуляла или – «выгуливала» себя. Так, вероятно, бывает иногда с красавицами недолгий срок в полудетстве, когда они только начинают привыкать к новому образу себя (часто прошедшему стадию гадкого утенка), на который остальное человечество начинает реагировать весьма заметно и по нарастающей: комплиментами, конфетами, букетами, мороженым, кино, ресторанами, виллами, яхтами, а также предложениями рук и сердец вместе с виллами и яхтами. Только в это короткое время они, красавицы, еще не вполне понимают ужасную химическую силу женской красоты, способную ускорять процесс выработки тестостерона у мужчин, а вместе с этим делать их управляемыми, зависимыми, готовыми на все; а точнее – они, конечно, уже знают ее и замечают, но пока еще недооценивают, не научаются ею пользоваться в полной мере и превращать ее в частное предпринимательство, а то и в отрасль промышленности. Впоследствии, на закате, эта обертка бледнеет, тускнеет, осыпается, как штукатурка в брошенном доме, и тогда происходит самое ужасное для красавиц: приходится возвращаться к себе самой, какова есть. Хорошо, если процесс эксплуатации красоты завершился более или менее удачно и есть на что жить…

Словом, позже мне часто казалось, что это был такой период, когда она еще недостаточно высоко себя ценила, лишь привыкала к своей высокой стоимости и позволяла общаться с собой задешево всяким придуркам… вроде меня. Впрочем, как я втайне и ожидал, на возлюбленную мою лучше всего было смотреть издалека или просто смотреть, не слушая и не участвуя в обмене скудными, возможно, и с обеих сторон мыслями. Единственное, что иногда истребляло легкое, но постоянное ощущение пользователя дорогой и красивой вещи, доставшейся тебе не вполне по заслугам, – это когда она иной раз грустно и робко улыбалась в мою сторону и делала такое опускательное движение глаз с выражением так называемой «беззащитности», после чего мне хотелось от любви, нежности, а главное, от сострадания… перевернуть, перекопать, перепахать, перемолотить, растереть в порошок и развеять по ветру весь этот дурацкий – само собой – мир ради того, чтобы она почувствовала мою опеку, защиту, твердость моего несгибаемого духа, надежное мое плечо и почувствовала бы себя наконец защищенной. Ведь эта так называемая «беззащитность» является химическим реагентом еще более сильным, практически ядом, который производит в организме мужчин химическую диверсию, побуждая их к действиям весьма разрушительного характера, направленным на защиту от врагов беззащитности. Все зло в мире именно от нее…

В короткое время мне удалось захватить первенство в компании ее поклонников, оттеснить в сторону слабых, превозмочь нерешительных и добиться явного предпочтения у нее. Я стал бывать дома, познакомился с родителями, о которых тоже совершенно ничего не помню, кроме лысины ее отца и расплывающейся фигуры матери в узких панельных проемах, и успешно перешел к этапу гуляния вдвоем за ручку, а также совместному посещению кино, поеданию мороженого – и далее по списку… Возможно, я тогда торжествовал некоторое время и гордился красивой подругой, но эмоционального следа в душе это тоже не оставило. Думаю, что должен был гордиться, первая любовь как-никак – и так удачно!

Остальных же участников совместных прогулок я припоминаю вообще смутно, за исключением будущего богатея, который уже тогда отличался повышенной вдумчивостью и последовательностью в поступках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю