Текст книги "Свет моих очей..."
Автор книги: Александра Бруштейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Всему на свете приходит конец.
Давно уехала Анна Ивановна с дочкой Галочкой, которая спрашивала, подставляя головку солнечным лучам: «Темно, мама? Ночь?!» Уехала со своими страшными бельмами Соня, аптечный работник. Уехал доктор Корнев, – помочь ему не удалось.
Зато радостно для всех было видеть, каким счастливым уезжал Володя Горев! С восстановленным зрением!
В один день с Володей уезжала Кассандра. От врачей и сестер мы знали, что Кассандра уезжает со значительным улучшением зрения. Но сама она в этом не сознавалась! «Да так, знаете… ничего… как будто не очень плохо». Володя и Кассандра, бывшие здесь в состоянии неостывающей войны, уехали вместе! Когда Володя садился в такси, чтобы отправляться на вокзал, мы все высыпали провожать его. В эту минуту из подъезда вышла Кассандра, таща потертый старомодный баул (такие в конце прошлого века назывались в Германии «вьюками Колумба»).
– Нонна Александровна! – ахнул, узнав ее, Володя. – Закадычный враг мой! Едем, я довезу вас до дома.
И он с готовностью подсадил Кассандру в такси, куда погрузил и ее багаж времен Христофора Колумба.
Все мы стояли вокруг, жали отъезжающим руки, кричали добрые пожелания, махали платками.
– Знаете… – сказала мне вдруг Кассандра, часто-часто мигая, очень растроганная. – Я никогда не думала, что все здесь так меня полюбили!
Бедная! Всю сердечность проводов Володи Горева она приняла на свой счет!
Уехал и Аветик. За ним прибыла из Еревана мать, красивая, полная, черноглазая женщина, пышущая таким доброжелательным теплом, какое умеют распространять только русские печи и восточные женщины! Она то плакала над погибшим глазом Аветика, то вскрикивала от счастья, целуя его сохраненный глаз, то умоляла отвести ее к Филатову: она хочет поцеловать его ноги!
Аветик, прощаясь с нами, очень плакал. Лимон, который по его письменной просьбе привезла ему мать, он отнес в подарок Александре Артемьевне.
– Красивый, правда? Желтый как солничка! Кушай!
Уезжаю наконец и я. Тоже со значительным улучшением. Правда, ни врачи, ни я сама не сомневаемся в том, что мои глазные достижения продержатся не долго.
Прощаясь со мной, В.П. Филатов говорит очень строго:
– Помните: работать не больше двух часов в день!
Потом он притворно сердито добавляет:
– Не будете вы осторожны, не будете! Уж я знаю… Ну, да ладно, – если что, приезжайте опять. Что-нибудь придумаем!
Отъезд мой был омрачен расставанием с Сашком и Нюрочкой. Еще когда уезжал Аветик, они плакали и потом грустили до вечера. По-моему, в этом нет беды, это жизнь, и бояться этого не надо. Но сестры и лечащий врач испугались новых слез при моем отъезде и решили: не надо предупреждать детей о часе расставания, надо поставить их перед фактом, и все. Я спорила, Александра Артемьевна тоже была против, но нас не послушали.
В день моего отъезда ребят выкупали и, разомлевших от ванны, уложили спать. Отъезд мой был похож на бегство, меня отчаянно торопили: «Скорее, скорее, они скоро проснутся!» Все валилось у меня из рук, падало на пол. Все говорили тихими голосами, словно не провожают они меня, а хоронят. Вещи мои были уже в такси, я уже взялась за ручку двери в подъезде…
И тут сверху, с лестничной площадки второго этажа, донесся отчаянный детский плач! Я бросилась вверх по лестнице, забирая по две ступеньки. На площадке стояли Сашок и Нюрочка в рубашонках, босые, – они, видимо, сорвались с постелей. Прибежали на лестницу – дальше слепым детям не было дороги: их ноги повисли над ступеньками, как над краем пропасти. Они горько рыдали. Я понимала – не столько от разлуки со мной, хотя мы и дружили, сколько от обиды: почему их обманули? Нюрочка плакала без слов, а Сашок все повторял:
– Бабушка! Пожалуйста, не уезж-жай! Мне будет ужасно скучно…
Всегда буду помнить, как между ребрышками трепетали и бились под моими руками ребячьи сердца… Никогда не обманывайте детей, если хотите, чтоб из них выросли люди!
Потом они успокоились. Они вели себя мужественно. Они провожали меня вниз, в подъезд, до самой двери…
Лишь приехав в гостиницу, откуда меня назавтра должны были увезти домой, в Москву, я почувствовала, как итог всего пребывания «у Филатова», смертельную усталость. Душа имеет свою емкость – вот так же, как бочка, ведро, рюмка. Когда она много недель подряд вбирает в себя чужое горе, она в какой-то день достигает порога насыщения, даже перенасыщения. Тут только я поняла во всей полноте еще и эту сторону подвига В.П. Филатова и его сотрудников: они работают под постоянным, почти неодолимым грузом человеческого горя.
Я уезжала с тяжелой мыслью о Сашке и Нюрочке. Они остались «у Филатова». Им еще предстояли операция. Правда, спустя какое-то время мне сообщили, что они прозрели, что все прошло благополучно. Но от них самих я не получала никаких известий: слепым детям надо было не только прозреть, но еще и научиться грамоте!
…Прошел ряд лет. Однажды мы, несколько человек, возвращавшихся из театра, втиснулись в переполненный вагон московского метро. Меня протолкнули вперед, спутники мои остались позади и беспокоились обо мне.
Рядом со мной оказался юноша лет шестнадцати. Он не смотрел в мою сторону, а у меня вдруг возникло то ощущение «знакомости», какое знаем мы, старики: ведь мы так давно ходим по земле, мы столько и стольких видели! Где я видела этого мальчика?
Пропуская вперед кого-то из пассажиров, юноша повернулся ко мне, скользнул по мне равнодушным взглядом. Нет, он меня не знает, он видит меня впервые. А меня все сильнее сверлила мысль: где же это я его видела? Да, видела, видела! Только глаза его были мне незнакомы.
– Александра Яковлевна! – закричал сзади кто-то из моих спутников. – Александра Яковлевна, где вы там?
Юноша посмотрел на меня, словно внезапно заинтересованный.
– Вы Александра Яковлевна? – спросил он. Голос его был мне незнаком.
Я утвердительно кивнула.
– Вас зовут. Отчего не откликаетесь?
– Я не слышу, – объяснила я. – Я глухая.
Неожиданно юноша взял обеими руками мою правую руку. Нашарил на руке кольцо – и обрадовался!
– Бабушка! Это вы?.. А я – Сашок, помните?
Это и вправду был Сашок. Он сперва не узнал меня, хотя и был теперь зрячий, – ведь он никогда меня раньше не видал. Его заинтересовало услышанное имя и отчество; потом он узнал мой голос, мою глухоту, кольцо на моей руке. Я тоже узнала его не сразу, – он теперь был почти взрослый, девятиклассник! И глаза у него были не те, что раньше: на них не было прежних голубоватых бельм! От этого и показались они мне незнакомыми.
Вот это была встреча!
7. ПоследняяМы, больные, всегда посмеивались, когда по утрам обходила палаты санитарка с листком в руке.
– Больная Громова. В одиннадцать часов. На прием к академику Филатову… Больная Волохова… Больная Сергеева…
Иногда это читала по листку пожилая санитарка тетя Мотря, иногда юная, смешливая Дуся, в иные дни высокая, как гренадер, Тамара или приземистая – «тумба тумбой» – Маруся. Но все они возглашали это одинаково: «дымчатым» голосом. В словах «на прием к академику Филатову» звучала торжественная медь. Да и все люди, работавшие с В.П. Филатовым, окружавшие его или хотя бы только встречавшие его в жизни, всегда говорили о нем не тем голосом, не тем тоном, как о прочих людях, иногда тоже очень крупных и значительных.
Единственным человеком, говорившим об академике Филатове без всякой торжественной «дымчатости», был сам В.П. Филатов. Это тем удивительнее, что у выдающихся медиков, возглавляющих научную школу, научно-лечебное учреждение, часто возникает своеобразное «жречество». Уже в ежедневных врачебных обходах, когда глава учреждения шагает неторопливо и важно, окруженный ученым синклитом ассистентов, заведующих отделениями и разноранговых научных сотрудников, есть что-то церемониально-торжественное. И это хорошо, потому что впечатляет больных, внушает такую нужную им надежду: здесь меня исцелят! Однако иные профессора, сами того не замечая, сохраняют и в жизни ту же повадку верховных жрецов.
Не было этого жречества у В.П. Филатова. Не этим впечатлял он людей, не этим привлекал их к себе неотразимо, не этим вызывал их восхищение. Секрет был в другом.
В старину, когда люди любили говорить пышно, В.П. Филатова, наверное, назвали бы «любимцем счастья». «Любимец счастья» – это отнюдь не следует понимать примитивно и буквально. Владимир Петрович прожил долгую жизнь. Горя, утрат, тяжелых испытаний, ни на миг не затихающей борьбы послано было ему в жизни немало. И все-таки он был любимцем счастья. У него были не только исключительные возможности для великих свершений, но и несгибаемая воля к их осуществлению. За что бы он ни брался – а брался он всегда за новые, порою, казалось, неразрешимые задачи, – всего этого он добивался, хотя порой в результате невероятной борьбы и усилий. Трудоспособность его оставалась до последнего дня жизни поистине поразительной: она легко преодолевала преклонный возраст – он умер на восемьдесят пятом году жизни, – возможные физические слабости, болезни. У Владимира Петровича был темперамент неутомимого борца – ежечасное напряжение тугой пружины, всегда готовой распрямиться для отпора и нападения.
Путь В.П. Филатова был трудный. Он шел, как первооткрыватель, тропами нехожеными, дорогами неезжеными. Конечно, он продолжал дело врачей, живших до него, как использовал и опыт врачей-современников. Но не было такого положения, которое он принял бы на веру. Нет, он все заново взвесил, измерил, переоценил, – без этого не может быть настоящего движения вперед. Но, проверив все это критической мыслью, он вложил во все это свой труд, свое творчество, – без этого тоже нет движения вперед.
То новое, что открыто и предложено Филатовым, встречало порою недоверие.
«Пересадка роговицы, становившаяся все более и более популярной, вызвала у некоторых скептически настроенных врачей недоброжелательное отношение, которое могло принести делу серьезный ущерб. Ввиду этого я предпринял поездку в Москву, взяв с собою четырех больных, которым была удачно сделана пересадка роговицы и за которыми я наблюдал в течение более девяти месяцев после операции. И исцеленные больные, и мой доклад вызвали большой интерес, так как пересадка роговицы была в то время даже для Москвы новостью. Через несколько дней после доклада, я, по желанию главного врача Московской глазной больницы, сделал несколько операций пересадки роговицы в присутствии врачей больницы и приглашенных гостей – окулистов… Все операции прошли благополучно. На другой день врачи глазной больницы оперировали уже сами под моим руководством.
После моей поездки в Москву популярность пересадки роговицы значительно выросла. Эту операцию стали применять врачи в разных городах страны».[3]3
В.П. Филатов. Мои пути в науке. Одесское областное издательство, 1955, стр. 23–24.
[Закрыть]
То же самое повторялось и с другими филатовскими открытиями и предложениями. В.П. Филатов мог бы с полным правом сказать о себе (словами Блока: «И вечный бой! Покой нам только снится».
Таким был путь Филатова всегда. Он избрал его еще в молодости, он не отступил от него ни на пядь и в глубокой старости – на девятом десятке лет своей жизни.
На этом труднейшем жизненном пути Филатов познал не только торжество побед, но и счастье доброго окружения. Вокруг него всегда были ученики и единомышленники. Многие из них остались его соратниками до конца. Но были у него еще друзья, большие и сильные, – его страна, его народ. Эти друзья рано признали Филатова, окружили его доброй и щедрой заботой. Эти могущественные друзья построили для него Всеукраинский офтальмологический институт имени академика В.П. Филатова и создали для него условия, вероятно единственные во всем мире.
Есть два высказывания В.П. Филатова. В них, сдается мне, заключено то, что актеры называют «зерном образа»; в них – зерно образа Филатова как ученого и борца. Я слышала эти слова от него лично, а потом встретила их с радостью, как старых знакомых, в его последней книге.
Первое. «Я никогда не мог мириться с понятием безнадежности в медицине и всегда стремился что-то придумать, чтобы помочь больному».
И второе. «Организм человека или животного принципиально может выздороветь почти от любой болезни, даже, например, от чумы, если она не локализировалась в легких».
Просто? Да, очень просто, как просты бывают иногда многие значительные мысли. Но эти два высказывания В.П. Филатова – как бы завязь лучших его открытий и всего его научного творчества.
«Я никогда не мог мириться с понятием безнадежности в медицине…» В этом подлинно революционное значение и роль В.П. Филатова в науке. Он не мог мириться с безнадежностью, с окончательностью существующих оценок – ни хороших, ни плохих. Нет ничего хорошего, что было бы установлено навечно; самое превосходно-хорошее изживает себя, доходя в свой срок иногда до полной своей противоположности. Сколько таких превосходных – в свое время – истин, открытых давно самим Филатовым, он бесстрашно отбрасывал в своих дальнейших исканиях, найдя то, чего упорно добивался. Новое! Лучшее! Но не мирился он и с тем, что почиталось навеки плохим, безнадежным. «Организм принципиально может выздороветь почти от любой болезни», значит, дело врача найти те силы, какие могут помочь больному организму выздороветь. Нужно лишь поставить его в те условия, применить к нему те средства, какие могут помочь ему исцелиться.
Мне посчастливилось встречаться с В.П. Филатовым не только в его институте, где меня лечили, но и в жизни. В частности, в Сочи, где он отдыхал в санатории одновременно со мной и моим мужем. Здесь, видя его очень часто, мы еще ближе узнали его. Он был замечательный собеседник, превосходно и интересно рассказывал, он тонко понимал юмор и сам отлично им владел. Многие из его стихотворений (а он писал стихи, и неплохо, так же как рисовал и писал красками) юмористические, часто очень остроумные. Читал он нам и несколько глав начатой им автобиографии. Это было так хорошо в смысле литературном, что следовало бы напечатать для широкого читателя.
А теперь – последнее. О чем и о ком бы вы ни рассказывали, всегда найдется слушатель или читатель, который задаст вам – скажем прямо – неумный вопрос. Если вы детский писатель, он непременно спросит вас, любите ли вы детей, хотя, казалось бы, зачем вам писать для детей, если вы их не любите. Если вы летчик, кто-нибудь непременно спросит вас: «А летать очень страшно?» Меня иногда спрашивали и спрашивают: «Вот вы знали Филатова… А скажите, он был хороший человек?»
«Был ли он хороший?» То есть был ли добрый? Любил ли он людей, да?
Доброта бывает разная. Есть такая доброта, о которой, как и об иной простоте, можно сказать, что она «хуже воровства». Такая доброта со слезами умиления подает неимущему фальшивую копейку, одновременно очень спокойно снимая с него последние штаны. Бывает и такая доброта, – о ней очень хорошо сказал мне старик, продавец одного из одесских магазинов: «Иной человек думает – зачем я себе буду злой, когда я могу себе быть добрый!» Эта доброта – с оговоркой «себе!» – тоже не находка: она ближайшая родственница благодушного эгоизма. Есть, наконец, самая противная, вредная доброта, сотканная из сентиментальности, идейного вегетарианства, из бездеятельного сахаринового сочувствия к правым и виноватым, к жертве и палачу.
В светлых, мудрых аквамариновых глазах Филатова была совсем другая доброта. Очень интересно, что В.П. Филатов не любил, чтобы ему рассказывали о тех слепых и полузрячих, которых ему предстояло оперировать!.. «Вот, – говорил он, – вы хорошо рассказали мне о таком-то (или о такой-то), я вас слушал с интересом, даже с волнением. Но эта моя «добренькая жалость» только мешает мне! Завтра я подойду к операционному столу, – передо мной будет лежать человек с накинутым на голову покровом, в котором прорезано лишь круглое отверстие для оперируемого глаза. Этот глаз – вот все, что я вижу. Вот все, о чем я должен думать, должен все знать, все предвидеть. А жалостливые мысли о его семейных неурядицах, служебных неприятностях – они только отвлекут меня от главного и единственного: от операции, которую я хочу и обязан произвести как можно лучше! Если вы хотите оперировать хорошо, научитесь отсеивать второстепенное – все то, что, может быть, возбуждает ваше сочувствие, но нарушает вашу собранность и готовность к действию».
Все эти высказывания В.П. Филатова относились только к самому моменту операции. Но сколько участия, активного, доброго участия, проявлял В.П. Филатов к своим больным уже после того, как они были оперированы! Один бывший слепой, прозревший после пересадки роговицы, рассказывал мне: прозрев, он уехал из Одессы в другой город и поступил там на работу. Он попал в сырое помещение, там шел длительный ремонт, в воздухе носилась и попадала в глаза известковая пыль; вновь обретенное зрение начало слабеть. Узнав об этом, В.П. Филатов немедленно выписал его в Одессу, снова упорно и настойчиво лечил, пока не восстановил у него 100 процентов зрения. А после этого уже не отпустил его обратно в тот город, где ему было плохо, а устроил на работу в Одессе. Таких рассказов о доброте Филатова я слыхала много. И чему же, как не высокой гуманности советского ученого В.П. Филатова, обязан весь мир пересадкой роговицы при бельмах? Ведь именно то, что Филатов действенно пожалел слепого Грушу, именно это и вернуло вновь интерес ученого к этой операции, в то время пришедшей уже было в забвение!
Наконец, еще один случай из жизни Филатова.
Очень давно – еще в царской России – жила девушка, красавица и замечательный человек. Ее любили, как иногда бывает, двое. Она любила, как всегда бывает, только одного из них и собиралась выйти за него замуж. Отвергнутый нелюбимый подкараулил девушку на улице, остановил ее, отвел в сторону и задал ей, как говорится в таких случаях, «последний вопрос:» выйдет ли она за него замуж? Девушка ответила то, что отвечала ему и раньше: нет. Тогда нелюбимый плеснул ей в лицо серной кислотой.
Девушка ослепла на оба глаза. Ее лицо превратилось в оплошной комок от рубцов, от ожогов. Даже рот зарос настолько, что его пришлось прорезать снова – для приема пищи.
Родные увезли девушку в Париж. Тамошние светила развели руками: ничего сделать не можем. Единственное, что можно было сделать, и они это сделали, – нашили ей на лицо, как полумаску, лоскут кожи, который скрыл это страшное свидетельство подлого собственничества, закрыл от людей горестное зрелище выжженных глаз. Считалось это тогда чудом пластической хирургии.
Шли годы. Девушка потеряла родных. Негодяй, совершивший в отношении ее преступление, худшее, чем убийство, получил легкое наказание (тогда к таким преступлениям, совершенным под влиянием страсти, «аффекта», относились снисходительно, приговаривали часто к одному только «церковному покаянию»). Отбыл наказание – и о девушке, которую так любил, не вспомнил. Но – увы! – любимый тоже забыл о своей любви… Родные девушки умерли, она осталась одна. Жила мужественно – научилась писать на машинке, этим заработком себя и содержала.
Не знаю, от кого узнал о ней Филатов. Он вызвал ее к себе в Одессу, в институт. Там он прежде всего занялся ее глазами. Но до них нельзя было добраться: кожаная «полумаска», нашитая некогда на верхнюю часть ее лица, приросла к нему! В.П. Филатов решил «открыть» эти глаза, истончая кожу над ними посредством трения, – так дети стирают верхние слои бумаги с переводных картинок. Это заняло много времени, но удалось. Из-под наросшей кожи появились глаза, и, что замечательно, в них оказалось сохраненным светоощущение: слепая отличала свет от тьмы. Для зрячих это даже не очень понятно, но для слепых – это много, это огромно. Из-за одного этого стоило проделать всю ту кропотливую долгую работу, какую не поленился проделать Филатов. Он пошел дальше, он надеялся, что слепым глазам удастся вернуть хоть крупицу зрения. Но прежде всего необходимо было приделать к глазам веки. Их сделали из кожи самой слепой, а для того, чтобы новые веки не приросли к глазам, их «подбили», как подкладкой, слизистой оболочкой, взятой изо рта у самой больной. Дальше – «ей сделали лицо»: нашили, сантиметр за сантиметром, на обезображенные участки лица лоскутки кожи, взятые с рук, плеч, груди… «Скоро сказка сказывается…», – это заняло здесь несколько строк. Но это составило не меньше, чем 50 операций!
Все это сделал В.П. Филатов…
Товарищ, вы все еще спрашиваете, был ли он хороший человек, любил ли он людей?
Он был великий ученый и человек великого сердца. Я говорю это тем же торжественным «дымчатым» голосом, каким говорят о В.П. Филатове все люди, имевшие счастье его знать.