Текст книги "Волею императрицы"
Автор книги: Александра Щепкина
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
– И пойду своей дорогой… – договорил за него Барановский с притворным простодушием и спокойно.
– Гм! – промычал больной и поднял руку, протянув её, как будто желая наложить её на уста Стефана. – Помни, – начал он протяжно, – что, если дорога эта будет путём греха или не на пользу ближних твоих, я всюду нагоню и остановлю тебя! Помни это! Теперь – ступай, – отпустил он Стефана.
– Если позволите, сегодня я опять пойду к доктору…
– Ты, Сильвестр, проводи его и передай мне, что скажет доктор о его болезни, – приказал ректор, не доверявший Барановскому, несмотря на всю его бледность и усталость.
Присутствуя при всей этой сцене, Сильвестр Яницкий понимал смелую, опасную игру своего приятеля; он дрожал, чтобы ректор не понял, о какой дороге говорил Стефан. Яницкому было ясно, что, говоря о Нарыкове, Барановский смело излагал свои собственные мысли и оправдание своим желаньям. Вместе с тем он излагал оправдание своим поступкам в будущем. Яницкий был возмущён смелостью, звучавшей в твёрдой интонации и в каждой ноте голоса Барановского. В конце этой сцены Сильвестр был так же бледен, как его приятель, только естественною бледностью, от волнения. Он был очень рад, что получил приказание идти за Барановским, и мог выйти из комнаты больного, пока тот не заметил его смущения. Он шёл рассерженный на Барановского за его смелые выходки.
– Вы сейчас пойдёте к доктору? – спросил он его холодно, проходя по длинным коридорам и переходам, отделявшим комнату ректора от классов и рефектории.
– Я попрошу вас пройти теперь же, если вы свободны, – ласково отвечал Барановский, будто не замечая пренебрежения в голосе Сильвестра.
– Я должен выполнить, что приказано, – отвечал Сильвестр.
Приятели вышли вместе из двора академии, Сильвестр не мог говорить, потому что не мог совладать с негодованием на Барановского; он шёл за ним, опустив глаза, и не замечал, какими улицами шёл приятель. Рассеянно повернул он за ним в узкую улицу, шедшую немного под гору, и с удивленьем увидел, что оба они стояли у дверей жидовской корчмы, черноглазая пожилая еврейка приветливо отворяла им, приглашая войти.
– Куда вы это?.. – спросил Сильвестр приятеля.
– Я ничего не ел сегодня, – отвечал Барановский с притворною кротостью.
– Что ж вы не сказали этого прежде? – возразил Яницкий.
– Я вижу, вы осерчали? – извинялся Стефан. – Прошу вас, пройдите к доктору без меня, он вам открыто скажет всё обо мне, не стесняясь моим отсутствием. А я не могу идти дальше.
Сильвестр согласился поневоле, чтобы не спорить перед еврейкой, и поскорей удалиться от такой обстановки.
– Мы увидимся с вами сегодня в саду академии, – сказал он Барановскому, холодно взглянув на него.
– Хорошо. Я выйду в сад к вечеру, перед всенощной.
Яницкий удалился быстрыми шагами от возмутившей его корчмы, где Барановский собирался подкрепить свои силы. Он был действительно утомлён и голоден. Разговор с ректором очень волновал его; несмотря на отчаянную смелость, на него находил страх, и он ждал иногда, по едкому тону ректора, что конец будет не в его пользу и мог грозить ему исключением из академии. Но, высказываясь так открыто, Барановский руководился расчётом: никакие слухи, дошедшие до начальства, никакие россказни не могли уже повредить ему: сам всё слышал от него, мог сказать ректор.
Теперь, когда всё окончилось лучше, чем можно было ожидать, Барановский принялся за еду с усиленным аппетитом. Он давно имел привычку ходить в эту корчму. Кроме дешевизны она представляла ещё другое удобство: туда стекалось много народа из разных углов города и из пришельцев и прохожих, и можно было подчас услыхать там свежие новости из дальних концов Руси и Украины.
Корчма стояла на валу, подымавшемся вдоль улицы; правильнее будет сказать, что на валу был виден верхний этаж небольшого домика, а нижний помещался в земле, в глубине вала, служа фундаментом для верхнего и едва выглядывая из земли тремя маленькими окнами. Стены и пол корчмы помещались в глубине зелёного холма вала. Помещение это могло быть сыровато, но летом из него веяло прохладой, которая охватывала посетителя, когда он сходил вниз по четырём или пяти ступенькам лестницы, спускавшейся в просторную комнату корчмы. Комната была уставлена небольшими столами со скамьями около них. На столах были поставлены красивые чашки из гончарной глины, грязновато-белые тарелки из фаянса с синими пятнистыми узорами; из чашек пахло борщом с салом. У крайнего окна, налево от лестницы, шёл вдоль стены прилавок, заваленный хлебами, бубликами и пирогами. Направо от лестницы, за особым столиком, сидела пожилая еврейка, очень добродушная, и нередко можно было встретить тут же ручного ворона, сидевшего на её плече; они дружно делили пищу. Стефан часто садился подле неё – расспросить, что у них было нового, иногда толковал с ней о быте евреев, а иногда даже вступал в спор о их религии. Старая еврейка, говорившая на малорусском наречии, хвалила его молодой разум и в то же время доказывала ему, что каждый думает по-своему и что при всём его уме и науке можно и промах дать. «Ну поди себе, кушай!» – говорила она, чтобы кончить спор.
Случалось, что Барановский приходил в корчму еврейки и подолгу просиживал, всё молча, показывая вид, что очень занят завариванием чая, растиранием горчицы, или более получаса выбирая мелкие кости из рыбы, которую давали здесь в ухе; сам он меж тем чутко прислушивался к разнообразному говору, к областным наречиям плотников и других рабочих, приходивших издалека, и слушал их россказни. И в этот день, по уходе Яницкого, он заваривал себе чай и прислушивался к чистой великорусской речи, раздававшейся в одном из углов корчмы.
Разговор шёл об опасной дороге по муромским лесам; разговор вели плотники, только что кончившие свой путь сюда из Нижегородской губернии, они толковали с каменщиками, прибывшими из Владимира. Толковали о разбое по дорогам, повсюду распространившемся.
– И откуда ж они берутся? – спрашивал молодой малый с глупым видом, с выкаченными на лоб глазами, точно всегда ждавшими разрешенья какого-нибудь вопроса.
– Всё те же люди, – толковал приземистый, с широкими плечами старик с рыжеватой, с проседью бородой, – только они не в закон попали, ну и должны приматься, со зверями жить; они обозлились, одичали, кидаться стали. Ноне уж и военная команда их едва осилить может. Всюду военную команду посылают.
– Видали, – заговорили остальные крестьяне, – встречали эти команды по дороге.
– А разбойников встречали? – спрашивал робкий малый глупого вида, озираясь, будто трусил, что встретит разбойников даже здесь, в корчме.
– Стало меньше их. На Дон поплыли и по Волге. В Оренбурге велено им селиться, – отвечал старик.
– Вот и в час добрый, – заговорили за столом остальные рабочие, – может, и все туда подберутся.
– Чего лучше! Благодарение Господу и государыне то ж, дозволила им там оставаться, горемычным, одичавшим было совсем. Которые ещё бродят около своей стороны, те только жгут да грабят. Немало боярских усадьб пожгли, а где и самих помещиков до смерти позабивали.
– Что бы их подальше прогнать-то! – выразил своё желание трусливый малый, крестясь и озираясь.
– Чего их бояться… – послышался голос из среды рабочих. – Я сам с ними бегал, пока не помер мой помещик; после того я вернулся к его дочери, она ничего.
– Вправду бегал с ними? – спросил тот же боязливый малый.
– Больше некуда деваться было. Бродим, бывало, по лесу, ищем, не висит ли где-нибудь на сосне мешочек с хлебом; старухи, кои проходят по лесу, то для нас, несчастливых, хлеба оставляли на пищу.
– Что ж ты, парень, не одичал?.. – спрашивал молодой малый.
– Ты от него подальше, кто его знает, неравно укусит! – смеялись остальные крестьяне.
– Всего было, – заметил бегавший. – А которые пошли по оренбургским крепостям, из тех половину перебили, говорят, башкиры степные. Там, видно, люди-то есть ещё дичее наших беглых: казаки, киргизы, башкиры ходят по степи.
– Круто приходится! – отозвался ещё чей-то голос. – И устранить всего невозможно, знать! Там все края дальние, никому не ведомые; дома опять житьё не лучше подчас приходится, и бродят!
– Ещё дальше Оренбурга пробираются, в Сибирь ходят, – говорил бегавший.
– Это ещё где такая земля? – спросил малый, ещё больше открывая свои глаза, без того навыкате.
– Далеко от Оренбурга ещё, за Уралом, – отвечал ему бегавший. – И на Днепр к запорожцам бегают; там бы житьё хорошее было, если бы не крымские татары, – тоже набегают и грабят.
– Вот и живи! – сказал печально молодой парень.
– Ты и живи! Тебя тут пока в Киеве никто не тронет. Киев и гетман стерегёт, тут тебе не крымские татары! – говорили ему все.
– А и тут ведь все какие-то черномазые и лепечут-то как! Словно ругают тебя! – возразил молодой парень.
– Ешь, ешь! – понукали его другие.
– Выходить пора! – прибавил бегавший старик.
«Что, если бы, – подумал Барановский, – прикинуться теперь черномазым разбойником, пропал бы тот малый от испуга. Да нельзя, везде тревога пойдёт, узнают, что ученик академии тут был».
Меж тем все смолкли, слышно только было, как хлебали из чашек. Барановский задумался не о себе: мысли его, как часто случалось с ним, следили за знакомыми странниками.
Жив ли Борис, может быть, попал уже под топор башкира. А Малаша? Он перенёсся в дом матери, вспоминая старину. Хозяйка-еврейка прервала его воспоминания.
– Откушал? – спросила она.
– Да, кончил.
– Так надо расплатиться, – напомнила она полушутя.
Барановский вынул свой тощий кошелёк. Расплатившись и простясь с хозяйкой, он вышел на улицу. Воздух был зноен и казался ещё душней после прохлады подвального этажа. Стефану пришло на мысль, как хорошо было бы теперь заснуть в тенистом саду при академии до вечера; а вечером предстояло выслушать упрёки и увещания Сильвестра, которых он ждал неизбежно.
Но он ошибался. К вечеру Яницкий успел успокоиться и передумать. Да и какое право имел он читать наставления другому, когда у него самого было что скрывать и когда отношение Стефана к академии походило на его собственное! И притом Барановский был его единственный друг, на совет и помощь которого можно было положиться. Лично Барановский ничего не мог возразить против женитьбы Сильвестра на Ольге. В краткое время их знакомства на хуторе Барановский не раз замечал её хорошие свойства. Он хвалил её распорядительность, её помощь отцу и главное то, что с этим соединялась жалость и желанье помочь бедному люду. Все знали, что она сдерживала вспышки отца, привыкшего делать ей уступки. Сильвестр мог признаться, не краснея, в своей любви к Ольге, но тяжело было признаться, что он отрёкся от призвания к монашеству, которое казалось так несомненно для всех; он должен спуститься с высоты, на которую давно был мысленно поднят. Всё это настраивало его к миру и снисходительности.
– Я не намерен бранить вас и не затем пришёл сюда, но хочу просить вас быть осторожней! – с такими словами подошёл он к другу, когда тот, всё ещё меловато-бледный, медленными шагами расхаживал под вековыми вязами, исстари обтенявшими густою тенью аллеи сада при академии. Солнце только что зашло, в аллеях был мрак, и издали Яницкий мог счесть Барановского за одного из степенных иноков, искавших уединения от шумной толпы воспитанников. Как видно было, Барановскому было с руки принять такой вид.
– Я и без того сильно каюсь, – сказал он в ответ Сильвестру.
– Каяться вам пока ещё не в чем. Опасность для вас впереди. Повоздержитесь вы, пожалуйста, не высказывайте более своих вкусов да не выхваливайте положение актёров!
– Разве вы подозреваете…
– Я, кажется, угадал, чем вы занимались летом. Но это не моё дело, об этом после, теперь надо налечь на занятия, стараться не привлекать на себя внимания других, – и наши тайны останутся при нас.
– Да вам-то, верно, нечего прятать, Сильвестр.
– Я откроюсь вам, но постарайтесь не выдать меня. Судьба моя решена: она была решена на хуторе. Вы догадаетесь…
– Ольга? – проговорил чуть слышно Барановский.
– Никогда не произносите больше здесь этого имени и придумайте, что мне делать впереди.
– Жить на хуторе.
– Нет! Мы оба не можем предаваться праздной жизни: она выбрала меня как опору и поддержку в жизни…
– Ей придётся далеко вам сопутствовать! Вас не оставят в Киеве, и вы надолго будете в гонении. Мой совет: уехать в Ярославль или в Москву – поискать занятий и счастья.
– Подумаю. Пока будем молчать и работать.
– Увидите, как я удивлю своим поведением! – тихо воскликнул Барановский.
– Тяжело притворство! Мне уже легче теперь, когда я покаялся вам; и чувствую, что должен и вам простить ваши увлеченья! Постараемся реже встречаться на первых порах, чтобы нечаянно не выдать себя в разговорах.
– Долго нам ещё тянуть до конца! – проговорил Барановский.
– Да! Пошли, Господи, терпенья и силы! – ответил Сильвестр.
– Кто здесь?.. – окликнул их проходивший сторож Антон.
– Стефан.
– И Сильвестр, – раздалось в ответ.
Сторож кивнул им головой и пошёл дальше. Раздался первый удар колокола – ко всенощной.
– На этот раз пойдёмте вместе в церковь, нас видели вместе.
– Охотно, – отвечал Барановский.
Они вышли из тёмной аллеи сада на монастырский двор; на зелёной его луговине светила ещё заря, тёплые розовые лучи её тепло освещали разнообразные, пёстрые цветы монастырского двора. Оба приятеля пошли по длинной дорожке, обсаженной цветами. Впереди них торопились идти в церковь монахи в чёрных рясах и лёгких мантиях. Дверь церкви приотворялась для входящих; в темноте ярко выступали ряды горящих восковых свечей; голоса певчих звонко раздавались на минуту и притихали за притворенной снова дверью.
– Войдёмте, помолимся усердно! – говорил Сильвестр, отворяя дверь церкви, причём лицо его уже приняло своё обычное набожное выражение с приподнятым кверху взором. Стефан, мрачный и угрюмый, вошёл с ним вместе, и дверь затворилась за ними.
Глава VI
Наступил октябрь. На хуторе Харитонова, близ Киева, не только замолкло пение птиц в саду и в рощах, но и в самом доме сержанта царствовала тишина с той поры, как он проводил в Петербург старшую дочь свою, Анну.
По приказанию графини Разумовской, жившей теперь вместе с сыном своим, гетманом Кириллой Григорьевичем Разумовским, в Батурине, Анну уведомили, что, по ходатайству графини, она принята и зачислена фрейлиной при самой императрице Елизавете. После этого уведомления не было уже на хуторе никаких слухов о графине. Ольга считала теперь выдумкой, составившейся в воображении Анны, ожидание какого-нибудь сватовства со стороны графини; но Анна думала иначе. Ей довольно было одного полученного известия для того, чтобы все мечты её подкрепились новыми надеждами. Не без слёз простилась Анна с сестрой и отцом, которого боялась уже не увидеть более. Растроганная, приняла она его благословение, стоя перед ним на коленях. Уехала она в сопровождении родственницы старого сержанта, нарочно выписанной для этого из Москвы. Что же касалось тётки-карлицы, то она и на этот раз лишилась удовольствия увидать Петербург и весь двор. Сержант очень боялся её диких выходок и согласился отпустить Анну только с условием, чтобы карлица не ехала с нею.
Афимью Тимофеевну утешили обещаниями, что она когда-нибудь навестит Анну в Петербурге.
– И каков этот Петербург? Посмотрела бы хоть одним глазком. Сколько лет прошло с тех пор, как он на болотах вырос, а мы его не видали! Уж не будет он красотой лучше старой Москвы. Отпиши, Анна, каким тебе новый город покажется.
Анна обещала обо всём отписать Афимье Тимофеевне. Больших хлопот стоило приготовить всё Анне на дальнюю дорогу. Путь от Киева до Петербурга был далёкий. Часть этого пути предстояло проехать на своих лошадях с остановками и днёвками для отдыхов и корма лошадей. От Москвы предполагалось нанять лошадей, а своих отослать обратно в хутор. Надо было запастись съестными припасами на весь этот путь до Москвы, чтобы ни в чём не нуждаться при остановках, которые могли приходиться в таких местах, где нельзя было найти для пищи ничего подходящего к привычкам Анны. В деревнях, лежащих на пути, иногда ничего нельзя было найти, кроме молока и хлеба. За экипажем Анны следовала повозка, наполненная припасами для неё и запасом овса для лошадей. В этой же повозке помещались её прислуга и несколько провожатых, без которых небезопасно было пускаться в дальние путешествия. Чтобы избавляться от дорожной скуки, Анна взяла с собой несколько французских книг, продолжая и дорогой упражняться в любимом и употребительном теперь языке при дворе. Тяжело казалось это путешествие Анне, привыкшей к домашним удобствам. Её тяжёлая карета, с позолотою снаружи и обитая малиновым бархатом внутри, не представляла больших удобств. Тяжесть кареты замедляла езду по дорогам, размытым осенними дождями, и по грязи, застывшей в виде высоких твёрдых кочек. По сторонам виднелись степи и пустые сжатые поля да изредка попадались селенья из маленьких хат – мазанок, которые заменялись чёрными, курными избами по мере того, как карета подвигалась ближе к северу и проезжала по провинциям, прилегавшим к Московской губернии. Впервые в жизни приходилось Анне входить в курные избы, видеть, как русские крестьяне спокойно работали и ели, не стесняясь клубами дыма, проходившими в избу из печи без трубы, – тогда как дым этот захватывал дыханье Анны, и она предпочитала и ночью оставаться на холоде, помещаясь в своей карете. Она входила в избы на несколько минут посмотреть на великорусский народ, на беловолосых, прятавшихся от барыни, босых ребят, на застенчивых девушек, сидевших за гребнем со льном, прикрываясь от неё рукавом грубой, но вышитой красным рубахи. Только словоохотливые старушки, повязанные белым полотенцем поверх высокой кички, расспрашивали боярыню, куда она путь держала. Потом просили поклониться от них в ножки государыне и просить, чтобы их не забывала и миловала! Анна с любопытством слушала их твёрдое великорусское наречие и смеялась их болтовне. Старухи рассматривали шубку, опушённую соболем, большую боярскую меховую шапочку и хвалили все, причмокивая и прищёлкивая языком, как дети. Рассматривала Анна по дороге новые для неё города, хотя они казались ей меньше Киева и не такие красивые. Но вид издали раскинувшейся перед нею самой Москвы, казалось, не уступал Киеву; она удивила её пёстрыми церквами о пяти и о семи главах, с золочёными крестами и куполами, и дворцами, и зубчатыми стенами Кремля. Ей позволено было остановиться в новом дворце государыни, только что выстроенном над набережной реки Москвы по плану итальянского художника-архитектора Растрелли. Ей отвели уголок в помещении, назначенном для фрейлин, и по просьбе её дозволили посмотреть весь дворец, все покои государыни, убранные пышно, с мягкою мебелью в новом вкусе. Анна посетила и старые дворцы прежних московских государей. Старые дворцы показались ей далеко не так роскошны, как новый дворец Елизаветы. Правда, в некоторых покоях стены были обиты бархатом и золотые звёзды украшали потолок, сложенный в виде купола, но мебель была незатейлива; в иных покоях стоял один только дубовый стол да одно тяжёлое кресло с позолоченными толстыми ножками и ручками, – кресло, назначенное только для обладателя или обладательницы этой комнаты, причём не было мебели для приходящих. В больших палатах дворцов висели портреты царей и царевен. С особенным интересом всматривалась Анна в портреты Петра I и Алексея Михайловича, отыскивая в них сходство с портретом царевны Елизаветы, нынешней государыни. Она знала лицо её не только по портрету, – она помнила императрицу Елизавету, которая посетила Киев, и Анна видела её. Правда, это было много лет тому назад, Анна была ещё девочкой лет десяти, не более, но она хорошо помнила всё. Она помнила, как толпа народа ждала выхода императрицы из церкви Печерской лавры и приветствовала её громкими криками. С тех пор памятны остались всей Малороссии слова, которые Елизавета произнесла как привет народу.
– Возлюби меня, Господи, в Царстве Небесном, так как я возлюбила этот добрый, незлобивый народ! – сказала Елизавета, обратясь к толпе народа. Анна помнила, что тогда поразила её величественная осанка и добродушная улыбка императрицы.
Помолясь в Москве в кремлёвских соборах, Анна спешила в дальнейший путь с своею спутницею, чтобы вовремя прибыть на место, в Петербург. Чем ближе была она к цели, тем больше уменьшалась её бодрость и смущение одолевало её при мысли, что скоро она должна представляться государыне и появиться в новом, блестящем и незнакомом окружении. Наконец въехали они в Петербург по большому Лесному проспекту, и въехали в улицы, далеко не оправдавшие ожидания Анны. Улицы были пусты и здания небогаты. Попадались большие дома, пышные дворцы, но окружённые бревенчатыми, мазанковыми строениями; самые тротуары поросли кой-где травою. Путешественницы проехали мимо Летнего дворца, на который взглянули мельком, и повернули в сторону к Охте, где находился прежний увеселительный Смольный дворец Елизаветы, построенный ещё Петром I и обращённый теперь императрицей Елизаветой в Новодевичий монастырь. Отец Анны условился с нею, что она остановится сначала в Новодевичьем монастыре, под покровительством настоятельницы, к которой отец достал для неё несколько рекомендательных писем. Монастырь этот, недавно учреждённый, был ещё не вполне отстроен; при нём строились ещё три новые церкви, всё по плану Растрелли, – Елизавета желала украсить ими эту новую обитель. Покровительство монастырям и основание храмов вытекало из её глубокой набожности; носились даже слухи, что императрица намеревалась докончить последние годы свои в этом монастыре и для себя устраивала его. В обители этой Анна провела несколько времени в различных приготовлениях к новому своему поприщу. Пожилые монахини и сама настоятельница радушно подавали ей советы относительно её нового положения. Несмотря на удаление от света, им были хорошо известны придворные партии и разделение двора на старый двор, Елизаветы, – и молодой двор племянника её, Петра Фёдоровича, и Екатерины, жены его; так были и две партии при дворе, враждовавшие друг с другом, кроме многих ещё партий, имевших в виду свои различные интересы. В монастыре разумно советовали Анне держаться дальше от всех, быть как можно сдержанней и не высказывать своих мнений новым друзьям, не уверившись в них. Инокини просили её не забывать среди придворной суеты храмов Господних и их обители! Анна от души благодарила их за советы, тем более что она робела и теряла самоуверенность.
Монахини Новодевичьего монастыря в свою очередь внимательно слушали Анну, расспрашивая её о Киеве. Так провела Анна в тихом монастыре первые дни по приезде в Петербург, когда тихому окружению не соответствовало её внутреннее бурное настроение, наполненное страха и надежд. Выезжала она только для покупок в Гостином дворе, выстроенном на Троицкой площади вместо сгоревшего здесь старого Гостиного двора. И новое здание было нещеголевато; это была длинная галерея, построенная из брёвен, лавки выходили на обе стороны галереи, с крышею от дождя; одна сторона галереи выходила на площадь, а другая – на внутренний двор. Петербург не имел ещё того блестящего вида, который он принял в царствование Екатерины II, когда посещавшие его иностранцы уже говорили о нём как об одном из красивейших европейских городов.
Несмотря на робость, овладевшую Анной, первое представление её ко двору прошло для неё гораздо легче, нежели она ожидала. Когда государыня дозволила представить ей несколько вновь пожалованных фрейлин, им назначено было приехать утром, в простых белых платьях с открытым воротом, с гирляндами голубых цветов на головах. Наряд этот казался Анне очень прост, и к сожалению её, как все должны были одеться одинаково, то она ничем не могла выдаться и отличиться от других, чтобы обратить на себя особенное внимание, как ей было бы желательно. В 10 часов утра за ней была прислана придворная карета, и она вошла в неё с некоторой дрожью в членах, как будто она очень озябла, несмотря на тёплую бархатную шубку. У подъезда дворца она нашла уже приехавших, других фрейлин; они вместе поднялись по лестнице, камер-лакей в придворной ливрее отворил им двери дворца, и их встретила одна из статс-дам императрицы, которой поручено было представить их государыне. Внимательно осмотрев их, статс-дама расспросила их об именах, и на произнесённое имя Анны Ефимовской она проговорила протяжно: «Да… знаю! Слышала, что вы должны представляться сегодня. Прошу вас идти вперёд», – прибавила она. Статс-дама провожала их через большие залы дворца, по дороге Анна всматривалась в большие зеркала, украшавшие залы, стараясь узнать себя между отражавшимися в них фигурами, одинаково одетыми.
Ей легко было отличать себя между другими, её рост был выше и вся фигура роскошней. Она осталась бы довольна собою и меньше бы робела, если б ей дозволено было остановиться и взглянуть на себя в этих больших зеркалах: она была хороша в этом простом наряде. Она бросалась в глаза своею свежестью; густые каштановые косы видны были из-под гирлянды голубых васильков, тёмные глаза, робко потупленные, изредка бросали быстрый взгляд вокруг себя и были оживлены любопытством, с которым она желала всё осмотреть. Фрейлин остановили в длинной галерее перед большой залой, в которой находилось много офицеров гвардии, собравшихся группою в ожидании выхода императрицы. Им дозволено было собраться сегодня, благодарить государыню за пожалованные ею повышения и ордена. Фрейлины должны были выждать, пока окончится эта церемония и наступит их очередь представляться. Прошло несколько времени ожиданья, наконец дверь отворилась, и императрица вышла. Она подвигалась навстречу представлявшимся гвардейцам. В эту минуту Анна забыла всё на свете и, вперив взор на государыню, осталась неподвижна. Она всматривалась в счастливый рост и красивую фигуру Елизаветы; заметила её прекрасную шею, украшенную жемчугом, и уже не сводила глаз с приятного лица её, с светлыми, большими голубыми глазами и доброй улыбкой. Тёмно-русые волосы государыни были приподняты и зачёсаны назад; собранные наверху головы, они связаны были розовою широкою лентою, концы которой свешивались и развевались при движениях головы; на лбу лежала бриллиантовая диадема. Елизавета остановилась, приблизясь к группе гвардейцев, и ласково поклонилась, слегка наклонив голову. К ней подходили с глубоким поклоном гвардейцы Измайловского полка: генерал-майоры, премьер-майоры и потом один секунд-майор, произведённый из капитанов, прослуживши десять лет в этом чине. Принимая благодарность пожалованных чинами, императрица остановила секунд-майора и спросила:
– Каков ты в своём здоровье? – Раздавшийся голос императрицы напомнил Анне голос, слышанный ею в детстве, в Киеве; она прислушивалась, но уже слышен был ответ гвардейца; голос секунд-майора доносил о себе, что хотя он имел в себе болезнь с давних лет, но по временам бывает ему лучше, а по временам тяжелее!..
– Будь здоров, – раздался снова голос императрицы, – я тебе желаю больших чинов.
Тронутый и обрадованный таким приветом, секунд-майор преклонился к ногам её величества, причём она старалась остановить его, милостиво протянув ему руку с улыбкою. Наклонённый, он поцеловал её руку. Фрейлины из галереи смотрели в дверь залы на представление гвардейских офицеров, и незаметно наступила и их очередь представиться. Гвардейцам дозволено было явиться к обеденному столу императрицы, и после того они были отпущены.
Императрица опустилась на кресло и указала на другое кресло, подле себя, канцлеру, присутствовавшему здесь и подошедшему к императрице. Она сделала ему несколько вопросов и внимательно выслушивала его ответы; лёгкая тень пробежала по её лицу, брови её сдвинулись, и глаза смотрели серьёзней.
Но канцлер Бестужев скоро отошёл в сторону. Государыне доложили о фрейлинах, которым она позволила войти. Всмотревшись во всё, Анна успела овладеть собою настолько, что вошла в залу вместе с другими фрейлинами уже привычной своей, твёрдой и свободной поступью и была замечена среди своих робких спутниц. Государыня взглядывала на неё несколько раз, принимая других фрейлин, в то время как статс-дама называла имена их императрице, которая приветствовала их, то поздравляя, то расспрашивая о их родителях; и когда было произнесено имя Анны Ефимовской, она ласково кивнула ей головою, говоря: «Знаю… дочь сержанта гвардии, Харитонова, его падчерица… Передай от меня поклон отцу в своём письме. Распорядитесь оставить её во дворце при мне», – докончила государыня, обращаясь к статс-даме, и протянула Анне руку с такой доброй улыбкой, что Анна уже без особой робости поцеловала эту руку под обаянием тёплого привета.
Она вышла из дворца со светлыми мыслями и вернулась в той же карете в обитель Новодевичьего монастыря, чтоб ожидать там распоряжений от двора. Распоряжения не замедлили. Прошло ещё несколько дней, и ей было объявлено, что она была принята во фрейлины при самой государыне, и ей прислан был подарок на туалет.
Золотые сны сбывались наяву: прошёл какой-нибудь месяц с тех пор, как придворная карета снова привезла её во дворец, где теперь ей уже назначена была особая комната для житья – и Анна уже совершенно освоилась с своим положением.
Она тщательно исполняла свои обязанности на дежурстве при императрице и держала себя осмотрительно и очень осторожно, но в ней не узнавали уже той робкой фрейлины с потупленными взорами и сиротливым видом, которая боязливо всходила по ступенькам лестницы и проходила по залам дворца в день её представления. Анна снова приподняла кверху свою красивую головку, а глаза её ни перед кем не потуплялись. Со свойственной ей догадливостью она понимала отношения различных лиц враждебных партий и осторожно лавировала между ними. Скоро голова её закружилась от веселья; она наслаждалась общей приветливостью, с которой новое ей общество относилось к ней, любуясь её красивой наружностью. Она была счастливо поставлена; ей никто не завидовал; к ней обращались как к бедной сироте, которая скоро будет за кого-нибудь пристроена в награду за старую службу отца; и все оказывали ей покровительство. Анна появлялась на балах и спектаклях, блистая нарядами и весельем, и мысленно выбирала, кому решится она со временем отдать свою руку. При дворе была весёлая пора; празднества шли одни за другими; по случаю бракосочетаний лиц, близко поставленных ко двору, давался ряд балов, маскарадов и весёлых ужинов во дворце и в городском обществе. Анна особенно любила общественные балы, которые ей позволялось посещать с другими фрейлинами и на которых она свободней могла веселиться и блеснуть роскошным нарядом. Пропускать танцы ей не приходилось: молодые и старые спешили пригласить её наперерыв: на балах было много танцоров и много женихов, как ей казалось, – оставалось только обдумать и выбрать, как думала она.








