Текст книги "Тень друга. Ветер на перекрестке"
Автор книги: Александр Кривицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Блантера я хорошо знал, дружил с ним. Он жил в родном мне Курске, но был намного взрослее меня, уехал оттуда раньше. Начал писать музыку еще в отрочестве, а юношей заведовал музыкальной частью московского Театра-мастерской Форрегера. Он сочинял изящные песенки, мелодичные, легко запоминавшиеся, подчас тонко крапленные экзотикой, – знаменитую когда-то «Джон Грэй был всех смелее» или «Возле самой Фудзиямы». Они звучали повсюду. Мальчишкой я и сам наигрывал их на стареньком пианино Менцеля.
Была, впрочем, в этих мелодиях одна особенность – легкая ирония, с какой автор музыки относился к изыскам текстов. Слова уходили в сторону, оставалась мелодия, часто шутливая, всегда нарядная.
Но душе «курского соловья» было тесно в клетке «милых песенок». Матвей Блантер одним из первых композиторов вместе с Михаилом Исаковским, Алексеем Сурковым и другими поэтами проложил дорогу массовой советской песне. А началась эта полоса его жизни музыкой «Матроса Железняка» на слова Михаила Голодного.
Во время войны песенный дар Блантера стал в строй с полной выкладкой. Теперь, спустя годы, музыковеды называют созданное Блантером нашей песенной классикой. В то время я слушал его сочинения даже но на «премьерах», а еще только на «репетициях». Многое печаталось по моему отделу в «Красной звезде». А за знаменитую теперь «Враги сожгли родную хату» нам тогда сильно попало – слишком грустная...
По правде говоря, война наша оказалась столь грозной, что выкраивать из нее сюжеты, какие варьируются в буффонадном фильме «Бабетта идет на войну», было бы кощунством. Те стихи Исаковского пронзительно выразили печаль утрат, драматизм отгремевших событий. Распевная мелодия Блантера соединила траурный плач, звучание реквиема с патетикой чувств воина-победителя и слилась с поэзией в единый образ.
В первый же год войны, работая над темой воинских традиций, я все просил Блантера написать музыку офицерской песни.
– Непростая это задача, дорогой мой. Во-первых, еще нет таких стихов, – отвечал Блантер, – во-вторых, эта песни может был только застольной. Офицерам не нужен собственный марш или хоровая песня. А вот застольная возможна..
– Как во времена Дениса Давыдова! – загорелся я
– Что-то похожее, а вместе с тем все другое, – раздумывал Блантер.
Но стихов таких не было. Однажды я рассказал об этой затее Сергею Васильеву. Он часто заходил в редакцию, случалось, задерживался и нелегально ночевал у нас, живших на казарменном положении. Пропуска на передвижение ночью у него не было, а комендантский час соблюдался строго. И как-то я ему сказал:
– Напиши застольную офицерскую, а то не пущу на диван
– Это жестоко! – заорал Сергей.
В ту же ночь он написал стихи, и я свел его с Блантером. Но музыки все не было и не было И только в конце войны зазвучала эта песня:
Нам дорог мундир офицера,
В нем слава заветная есть.
В нем гордость народа,
В нем сила народа
И наша военная честь.
Споем, как бывало
В минуту привала.
Прошли мы не маленький путь!
Нам есть, что за чаркой
Веселой и жаркой
Сегодня, друзья, вспомянуть...
Песня двинулась, и впоследствии я не раз слышал ее на дружеских пирушках, да и сам певал в кругу друзей-офицеров.
А в первые дни мая сорок пятого года мы с Константином Симоновым как корреспонденты «Красной звезды» оказались в Берлине и встретили в армии Чуйкова двух композиторов – Тихона Хренникова и Матвея Блантера. Все четверо обрадовались. Ну, как же, друзья, москвичи, и в какие дни и где увиделись – в столице поверженного рейха! Начались взаимные расспросы. Было суматошно и весело.
Вечером нас пригласил к себе командующий. Война окончилась, но она еще бушевала в этом человеке со скульптурным, сильным лицом. Он был счастлив. Его шестьдесят вторая армия с боями прошла от Сталинграда до Берлина. Две крайние точки войны, а между ними прямая человеческой воли. Он был счастлив и задумчив. Сознание настороженно выходило из состояния войны в мир. Но радость, огромная радость затопляла смятение чувств и начинала безраздельно править сердцем.
Симонов читал прекрасные стихи о войне – свои и чужие. Композиторы щедро играли. Я попросил Блантера: «Офицерскую застольную»! Кто-то принес гитару. Песня пошла на взлет, мы подхватили припев...
Жизнь идет, новые времена – новые песни. Та, старая, начала забываться и в конце концов осталась в памяти музыкальным отблеском давних дней, полузабытым мотивом, звучащим в каких-то ассоциативных связях. Но вот все-таки вспомнил – и рад.
Великий путь прошли Вооруженные Силы страны. Наши военачальники показали немецким генералам, что такое оперативное искусство советской военной школы. Советские офицеры, волевые, мужественные, решительные, сбили спесь с самовлюбленных проповедников непогрешимости германской военной доктрины. В 1944—1945 годах десятки командиров немецких дивизий метались без штабов, потеряв управление соединениями и чувствуя, как противник навязывает свою волю им, воспитанникам берлинских академий.
Мы полной мерой дали испытать немецким обер-лейтенантам и майорам силу тактики маневрирования.
Прусский офицер, считавший себя венцом творения на земле и с детства ласкавший свое ухо словом «Канны», не вылезал из советского «котла». Окружение фашистских частей и полное уничтожение всех, кто не сложил оружия, стало отличительным признаком боев, проведенных Советской Армией.
Наши командиры научились соединять в своих действиях строгий расчет с риском. Подполковник Верзенко, один из тысяч советских офицеров прошедший с боями победный путь от Сталинграда до Берлина, говорил:
– В офицерском деле воля и знания являются основой творчества. Возьмем хорошего пианиста. Сидя за фортепиано, он не озабочен тем, чтобы его пальцы попали на нужные клавиши, – это техника, это самой собой разумеется. Он весь сосредоточен на выполнении своего творческого замысла. Так и хороший офицер. Вооруженный знанием техники своего дела, он имеет возможность обратиться к искусному ведению боя, к творческому решению боевой задачи в рамках тактического или оперативно-стратегического плана.
Если присмотреться к тому, что отличает наших офицеров на современных маневрах и учениях, то с очевидностью обнаружим творческий элемент во всей их деятельности. И в оценке позиций, и в разработке плана боя, и в организации взаимодействий, и в нанесении удара, и в расстановке техники, резервов. Нет шаблона. Офицеры действуют дерзко, внезапно, понимая цену времени в военном искусстве наших дней. Технически совершенное грозное оружие второй половины XX века, предназначенное в нашей армии не для агрессии, но для защиты Родины социализма, находится в руках и под управлением людей военно образованных и умелых.
24 ноября 1918 года в Советской стране был проведен «День красного офицера». Ленин говорил тогда: «Только красные офицеры будут иметь среди солдат авторитет и сумеют упрочить в нашей армии социализм». Так и произошло на страх врагам, на радость советскому народу.
7
Я пишу эти страницы, сводя воедино множество наших бесед с Павленко о воинских традициях. Он горячо одобрял мое пристрастие к этой теме. Однажды мы вернулись из очередной командировки на фронт и, усталые, перебирали свои впечатления. Все в редакции рвались на передовую, несмотря на огонь и смерть. Это подтвердит любой, кто работал в «Красной звезде». На линии боевого соприкосновения ты стоял лицом к лицу с врагом, здесь сражались, и было ясно: не ты его, так он тебя. Нужно было только точнее целиться. Мне кажется, тяжелее всего было оставаться в прифронтовой полосе, даже проезжать ее дорогами. Подмосковье стояло в терновом венце золы и пепла. Обгорелые печные трубы, как изувеченные руки, поднятые к небу, взывали о возмездии.
Мы говорили в тот вечер о темпах нашего наступления, о том, как важно их наращивать, чтобы лишить противника возможности методично сжигать наши деревни и города. Верховное главнокомандование требовало от войск обтекать опорные пункты врага, смелее перерезать коммуникации, выходить на тылы неприятеля, вынуждать его к поспешному бегству.
И, в который раз, мы возвращались к тактике маневрирования. В свое время наш Суворов довел ее до совершенства. Мы вспоминали брусиловский прорыв в 1916 году, блестящую русскую попытку нарушить позиционный характер войны, вывести ее к решительному исходу. В нашей беседе снова мелькали имена Петра Первого, Румянцева, Суворова, Кутузова...
И Павленко, затянувшись «Казбеком» и покашляв, задумчиво сказал:
– Если бы существовали только эти имена и не было других, промежуточных, связующих первоисточник традиции с движением и недрами жизни, если бы Петр не дополнялся Меншиковым, Шереметевым, другими, а Суворов – Багратионом, Кульневым, Денисом Давыдовым, то не было бы непрерывности явления, его, так сказать, поточности. Ибо традиция – это неиссякаемость. Без череды людей и поколений нет традиции. Она проникает через них все дальше и глубже и входит в плоть народа.
Это была серьезная мысль, а я тут же вспомнил имя первого солдата русской регулярной армии Сергея Бухвостова. Феномен Петра сочетал в себе самодержавную жестокость с поисками людей из народа, способных возвысить императорскую Россию. Он безжалостно замостил костями безвестных крестьян болота, на которых стоит Петербург, и он же, пренебрегая ропотом бояр, приближал к себе людей «низкого звания», учил, ставил на важные посты.
Так вот, 30 января 1683 года к царю Петру явился ладный парень, косая сажень в плечах. Был он конюхом, а хотел носить оружие и добровольно пришел служить. С него Петр и повел список своих войск. Именно в ту пору были образованы первые два регулярных полка русской армии.
Впоследствии Петр приказал отлить бронзовый бюст в честь первого солдата, а Бухвостов с течением лет стал одним из деятельных петровских офицеров.
Если бы велись генеалогические реестры каждой семьи, можно было бы проследить, выявить в череде потомков бывшего конюха ростки того, бухвостовского корня. Наверно, не пропала, не заглохла там воинская традиция, возникшая на заре русской армии.
А вернувшись к Суворову, я сказал:
– Знаешь, по-моему, вихревые тачанки, эти боевые колесницы гражданской войны, они, собственно, и возродили тактику маневрирования, утраченную в первой мировой войне. Недаром ее называли «окопной». От тачанок так и веет суворовским духом!
– Правильно, – отозвался Павленко. – Согласен. Только зачем же «вихревые»? И «боевые колесницы», – он поморщился. – Очень уж роскошно!
– Вымарал! – воскликнул я, проводя два раза в воздухе красным карандашом.
Павленко доволен. Его стихией было соединение серьезного со смешным, и во мне он, кажется, находил верного единомышленника.
– В самом деле, – продолжал он, видимо желая подтолкнуть меня к новым усилиям в разработке темы, – нужно ли затевать разговор о традициях, если им нет места в настоящем? Очевидно, потому и вспоминаются традиции, что на их почве выросли плоды и в нашу эпоху. А плоды эти румяные, наливные и обладают новым качеством по сравнению с прежними.
Да, примеров тому многое множество. Вот еще один. На него натолкнул меня спустя много лет после войны мой добрый товарищ, рассуждая и не о традициях вовсе, а о других аспектах войны.
Если вы раскроете двенадцатый ленинский том на 181-й странице, то познакомитесь с утверждением, что партизанская война не месть, а военные действия. Какая глубокая, политически дальновидная мысль! Она, бесспорно, берет исток в традициях войны 1812 года.
Лев Толстой назвал партизанскую эпопею дубиной народной войны. Недаром писатель с глубоким значением изобразил боевую жизнь таких офицеров, как Денис Давыдов и Долохов... Вспомним, неприятель считал тогда действия русских партизан противоправными, нарушающими «этику» войны. Ничего подобного он не встречал в Европе, за исключением испанской гверильи. Удивление, испуг Наполеона и его маршалов перед этой стихией народного отпора вызвали такие обвинения.
Кутузов, вопреки точке зрения многих сановников и генералов, боявшихся оружия в руках «собственных» крестьян, приказывал снабжать «летучие отряды» вооружением.
Традиции партизан времен французского нашествия были мощно, всеохватывающе развернуты в годы нашей Отечественной войны. Взаимодействие партизанских отрядов с армией вошло составной частью в самую основу советской стратегии. Гитлеровцы истязали и уничтожали военнопленных, а партизан вообще объявили вне закона – при поимке вешали на месте.
Но партизанское движение росло и росло. В нем горела, не сгорая, закалялась душа народа, давняя традиция, которую он собственной волей поставил на защиту ценностей социализма. Ленин прозорливо ограждал действия мирных людей, вынужденных к бою в тылу врага, от обвинения в незаконности. Он уравнивал партизан с регулярными войсками. И это была традиция русской военной силы, помноженная на сознание строителей социализма.
Думая обо всем этом, я живо вспомнил эпизод, один разговор, участником которого был сам в тылу врага. Дело было в Брянском лесу во время сложной многоступенчатой операции. Партизаны из отряда Михаила Ильича Дука захватили командира фашистского Остбатальона.
Подробности этой операции мне хорошо известны, но я хочу рассказать о другом. При возвращении из рейда нужно было проходить через полотно железной дороги. Охрану там несла венгерская часть. Партизаны однажды подбросили ее командиру записку, не мешайте нам переходить дорогу, за это и мы вас не тронем. Люди Дука разгромили немецкий гарнизон Верхополья и, проделав обратный путь в шестьдесят километров, благополучно прибыли на свою базу, а немецкого офицера привели в штаб на допрос.
– Ваше имя?
– Вольфганг фон Шрадер.
– Звание?
– Майор.
– Должность?
– Командир 619-го Остбатальона.
Допрашивает начальник штаба Виктор Кондратьевич Гоголюк.
Вольфганг фон Шрадер сидит перед нами на некрашеной скамье в хижине партизанского штаба. Его тонкие губы плотно сжаты, острый нос побелел от резкого мартовского ветра. Коротко остриженные волосы торчат на голове, как несколько рядов щетины.
Путешествие с конвоирами не очень отразилось на его форме – она лишь забрызгана грязью, и майор изо всех сил старается держаться с достоинством. Увы! Эта задача ему не по плечу. Колени майора дрожат, и он, озираясь вокруг, неожиданно спрашивает:
– У меня были завязаны глаза. Скажите мне только одно: как вашим людям удалось незаметно провести меня через две наши линии?
– На вас надели шапку-невидимку, – иронически отозвался Виктор Кондратьевич Гоголюк и резко добавил: – Вы здесь для того, чтобы отвечать, а не спрашивать.
Разведчик-конвоир, стоявший у двери, ухмыльнулся и сказал:
– Мы б его, чертова батьку, аж от самого Львова приволокли б, не то что от села. По своей земле да не пройти, э-эх!
Пока идет обычная процедура допроса, я разглядываю майора. Его белесые брови, надменный рот и немигающие глаза кажутся перерисованными из журнала «Лукоморье», с карикатур на кайзеровского офицера времен первой мировой войны.
И действительно, майор фон Шрадер – старый офицер германской армии. В 1914—1916 годах он имел чин лейтенанта, и в его военной биографии отразились судорожные стратегические комбинации немецкого генерального штаба: лейтенант Шрадер находился то на Западном, то на Восточном фронте, то наступал в долинах Фландрии, то отступал по болотам Галиции. Спустя год после прихода Гитлера к власти Шрадер получил чин капитана, а затем майора.
Шрадер бросает жадный взгляд на коробку с сигарами. Командир знаком разрешает ему курить, и немецкий майор, пододвинув к себе коробку, сконфуженно смотрит на знакомую этикетку: «Экстра. Берлин».
– Из вашего обоза взяли, – говорит Виктор Кондратьевич.
– Это было во вторник, – меланхолически замечает фон Шрадер.
– Вы ошибаетесь! Это в прошлую среду. А во вторник сигар не было – одни патроны и снаряды.
Виктор Кондратьевич предлагает мне принять участие в допросе Шрадера. Я спрашиваю:
– Какое у вас образование?
– Высшее.
– Хорошо ли вы знаете историю Германии?
– О да, я историк!
– Чем объяснить, что в годы, когда Европа находилась под сапогом Наполеона, в Пруссии не существовало массового партизанского движения?
Историк фон Шрадер морщит лоб и молчит.
– Известно ли вам, что, когда крестьянин Андрей Гофер в 1809 году поднял в Тироле восстание против наполеоновского владычества, битые немецкие генералы и раболепные министры отреклись от него, выдали партизана врагам на казнь?
Крупные капли пота выступают на лбу майора Шрадера, и он наконец бормочет:
– Партизанское движение возможно только в такой огромной стране, как Россия.
– Но в небольшой Испании храбрые партизаны не раз били опытных генералов Наполеона.
Майор фон Шрадер явно растерян.
– Известно ли вам, что только в 1813 году, после того как русская армия и русские партизаны разгромили войска Наполеона и сломили его могущество, в Пруссии начали возникать партизанские отряды для действий против французских оккупационных войск?
– У нас в Германии не любят вспоминать об этом, – понуро отвечает Шрадер.
– Правильно! А почему? Потому, что вы страшитесь партизанского движения и отрицаете его вообще, называя партизан разбойниками. Вы лично писали в листовках, что партизан нужно убивать на месте.
– Писал, – подтверждает фон Шрадер, понимая уже: в этой хижине известно все, что он делал неподалеку от леса. – Но мы в Германии вообще считаем партизанское движение нецелесообразным.
– Ваш личный опыт разве не дает вам теперь возможности убедиться в обратном?
Шрадер молчит.
8
На придворном балу император Николай I с высоты своего огромного роста лениво и назидательно объяснял заезжему французу, маркизу де Кюстину:
– Общая покорность дает вам повод считать, что у нас все однообразно. Вы ошибаетесь... Вы видите здесь, вблизи нас, группу офицеров: из них только двое первые – русские, трое следующих – примирившиеся с нами поляки, часть остальных – немцы. Даже ханы привозят мне своих сыновей, чтобы я их воспитывал среди моих кадетов.
Николай I, разумеется, имел в виду отпрысков знатных фамилий, пошедших на царскую военную службу, – остзейских баронов, польских феодалов и упомянутых им же ханов. Ему и в голову не приходило рассматривать национальный состав своего офицерского корпуса применительно к выходцам из простого люда – о какой бы народности окраин его империи ни шла речь. Самая мысль об этом подверглась бы экзекуции.
Так, собственно, и обстояло дело вплоть до конца последнего царствования. Далеко за перевалы истории ушло то время. Тогда, в дни Московского сражения, я особенно наглядно ощутил силу братства советских народов.
Союз Советских Социалистических Республик – это обозначение, это название нашей страны само по себе полно огромного смысла. И тем, кто еще сегодня сомневается в прочности этого союза, мы можем сказать: «Вы хотите знать, что такое дружба наших народов в бою? Посмотрите на подвиг двадцати восьми гвардейцев-панфиловцев».
Среди них были, как известно, русские и украинцы, казахи и киргизы... Они воевали вместе, рука об руку. Их кровь, их мужество слились на полях Подмосковья, явив миру сплав, из которого куется советская общность людей. Сердца всех наших республик были с Москвой. И в этой простой метафоре заключена постоянно действующая, обладающая материальной силой наша интернациональная философия, обновляемая, как вечно зеленеющее дерево жизни.
В те дни мне случилось читать письма родных бойцам-панфиловцам на фронт – мужьям, братьям, отцам, сыновьям – из Казахстана, Киргизии, Узбекистана. Они охотно показывали послания из дому, и удивительное чувство охватывало душу. Как будто на миллионном собрании договорились люди и били в одну точку, твердили одно и то же: «Защитите Москву!» А ведь совсем недавно царская Россия была «тюрьмой народов» и многие нации, ее населявшие, вовсе не призывались на военную службу. Монархия боялась вверить им оружие.
– Конечно, господин Палкин был по-своему неглуп и хорошо усвоил принцип: разделяй и властвуй. Но что такое неглупый, а в сущности, ограниченный легитимист перед одной пророческой строкой поэта, написанной в крепостнической России: «...и назовет меня всяк сущий в ней язык»! – Павленко усмехнулся: – Ей-богу, Пушкин знал что-то большее, чем нами в нем разгадано...
Вещие слова «Памятника» сбылись. Пушкин принадлежит всем народам страны. И вместе с тем на всех языках многонационального Союза зазвучали слова воинской присяги – клятвы бойца-гражданина. Он получил в свои руки оружие, чтобы защищать общую землю, Родину социалистической цивилизации.
Когда случалось, Павленко говорил о дружбе народов то же, что и все мы. А еще была в его суждениях на эту тому та внутренняя свобода, что дастся не только пониманием проблемы, но и ее кровной близостью тебе. Он был русским интеллигентом высшей пробы. И одновременно интернационалистом до мозга костей. Он подтверждал свое духовное кредо везде – на собрании, дома, в кругу друзей и уж конечно в писательстве.
С жаром рассказывал он о Туркмении, любил, как братьев, грузинских друзей. Он радовался всем приметам и знакам единосердечия и единоверия в том, главном, что позволило великой Руси, по слову гимна, навеки сплотить Союз нерушимый республик свободных и что было нашим кровным, советским, родным.
– Такой конгломерат народов и племен, как у нас, может сообща действовать и существовать в нераздельном целом только благодаря ленинской национальной политике. Другого не дано! Шовинизм и национализм – это ловушки для дураков, расставляемые негодяями, – энергично заключил Павленко, когда мы разговаривали с ним после чтения синей тетради.
Что это за тетрадь, я скажу позднее, а сейчас без труда вспоминаю (я ведь тогда же многое из наших бесед и записал), как Павленко завинтил свою мысль до отказа, соединив ее с главным содержанием наших размышлений той: поры:
– Идеологи расизма, тот же Гитлер, последыши Маркова-второго и прочая шпана считают наши принципы блефом, пропагандой для внутреннего употребления. Они скоро убедятся в боевой реальности советской дружбы народов. Между прочим, она и составляет ту воинскую традицию, которой не знала до нас ни одна армия в мире.
– Вот это да, Маркова-второго вспомнил!
– Кстати, этот черносотенец, член Государственной думы – твой земляк, курянин. Куда ты смотрел?
– Был еще маленький, – попробовал я оправдаться. – Но, между прочим, когда подрос, прочел его роман «Курские порубежники». Мог бы служить эталоном бездарности и по этому поводу храниться в подвале Института мировой литературы, подобно тому как прототип метра парижского меридиана берегут в бункере французского бюро мер и весов.
– Сильно пущено, – заметил Павленко.
Героями произведений Павленко почти всегда были люди разных национальностей, действующие в общем советском строю. Его военные новеллы и очерки собрали на своих страницах людей удивительной отваги, философских исканий и святой веры в нашу звезду.
Спустя много лет после войны я составлял для юбилейного издания «Великая Отечественная» том военной публицистики и фронтовых очерков и предложил открыть его как эпиграфом самым коротким очерком тех лет – миниатюрой Павленко «Последнее слово». В ней нет и странички, и она действительно стала флагом этого тома, потрясая своим драматическим лаконизмом.
Как много сказано в ной устами умирающего бойца морской пехоты! Читаешь, и комок подкатывает к горлу. Мудры, трагичны и прекрасны слова героя, его последние слова, обращенные к миру и семье:
– Ребята, не жалейте себя! Надо же понимать... Глаша, не жалей меня! Деточки мои, помните...
Умирая, он хотел быть услышанным. И он услышан. Во множестве сказаний, пьес, романов и очерков скорбящий и благодарный народ увековечил память погибших сынов Родины – героев войны.
С волнением читал я вскоре после отъезда Павленко на Закавказский фронт его очерк-рассказ «Григорий Сулухия». Вся Грузия помнит этого героя и признательна автору за правдивое, не тускнеющее от времени произведение. Молодой красноармеец родом из Зугдиди был ранен, потерял сознание и очнулся в плену.
Его допрашивали, уговаривали, истязали – все напрасно, он ничего не сказал врагам, не дал им никаких сведений, не изменил своей большой Родине. «Не застонал, не дрогнул телом – умер, точно упал с высоты, как птица, умершая в полете. Село было взято к началу ночи. Костер еще пылал, и обуглившееся тело Сулухия сохранило черно-багровую звезду между лопатками».
Тот же дух советского патриотизма владеет героем очерка-рассказа «Мой земляк Юсупов». Боец-узбек выходит в мир вооруженной борьбы, сознавая, что каждый боевой рубеж – это Октябрьский рубеж, что он защищает жизнь, завоеванную революцией.
Есть что-то лермонтовское в дагестанских былях Павленко, опубликованных в то время. Вот одна из них. Автор вспоминает ее в дни военных действий на Кавказе. Когда-то у огня, в сакле, где ночевал Павленко, застигнутый бурей, он услышал историю времен гражданской войны.
В одной семье отец и два сына воевали на стороне красных, третий, младший, добровольно пошел к белым, его ранили, и он вернулся и родной аул. Слухом земля полнится. Отец узнал, что мать приютила сына-белогвардейца. «Мать дом позорит, – сказал отец. – Надо отпуск взять, на два дня поехать».
Фронт проходил неподалеку, да и не был он сплошным. Матери скоро передали эти слова главы семьи. Она все поняла. Темной ночью столкнула сына, спавшего на крыше сакли, в пропасть... Так произошло в семье горца, чей дед сражался под зеленым знаменем пророка против русских в царствование Николая I.
Образ этой ночи, ее видения внезапно возникли перед сознанием, когда, оглядываясь вокруг, я думал о беспощадной логике нашей Отечественной войны и судьбе человека, ставшей воистину судьбою народной.
Спустя срок после наших с Павленко чтений и раздумий я читал эти его произведения. Живая душа друга глядела на меня с книжной страницы, и я вновь и вновь вспоминал наши беседы в холодной комнате на пятом этаже здания «Правды»...
9
А теперь о синей тетради.
Однажды с фронта я привез тетрадь в твердом синем переплете. Мне дал ее на время старший лейтенант Момыш-Улы, тогда командир одного из батальонов Панфиловской дивизии. На первой странице этой тетради записаны различные адреса. Мелькают названия улиц, номера домов, и почти все эти адреса, словно незримые нити любви и дружбы, ведут к одному городу – Алма-Ате. Родственники, знакомые, друзья владельца тетради живут в Казахстане. Там и он родился и вырос. Туда он пишет письма, шлет приветы. Его родина там, где раскинулись необозримые степи и возвышается безоблачный пик Хан-Тенгри, там, на земле, которая простирается от Волги до Синьцзяна и занимает территорию, более чем в пять раз превосходящую площадь Франции...
Но ведь и вся дивизия, как мы знаем, формировалась в этих краях, а добрая часть ее бойцов – соплеменники Момыш-Улы. Нет ли в этой синей тетради чего-то, что может нам по-своему объяснить природу их воинского характера? Драгоценно все, что лежит в нравственной основе подвига двадцати восьми. Автор этой тетради одно время был заместителем командира полка. Какого? Того, каким командовал полковник Капров. Того, где служили будущие герои Дубосекова.
Мы перелистываем синюю тетрадь и читаем фразы, чеканные и ясные, будто выбитые на меди: «Без отважных народа не бывает, без героев Родины не бывает», «За Москву лезть в огонь – не обожжешься. За жизнь до смерти дерись». Эти чистые слова – как бы девиз на фамильном горбе полковника Боурджана Момыш-Улы.
В синей тетради можно было несколько раз встретить имя казахского героя, легендарного батыра гражданской войны, большевика-военкома Амангельды Иманова. «Его подвиги должны стать живой традицией современных джигитов», – записывает Момыш-Улы, размышляя о своем соотечественнике, и это замечание подвело меня тогда, во время войны, к пониманию облика автора записей. А в синей тетради в какой-то степени можно было усмотреть продолжение известного документа, связанного с именем Амангельды.
В начале 1914 года Амангельды Иманову довелось побывать в Петербурге. Бродя по улицам шумной столицы, наблюдая и размышляя, он многое понял и решил занести свои мысли и впечатления в особую тетрадь. Она дошла к нам под названием «Петербургский дневник». В ней Амангельды раскрывает свою душу. Он думал в то время о демонизме самодержавия, о бесправии и нищете казахов, томившихся в «тюрьме народов», о справедливой борьбе русского рабочего класса.
Горечью и болью, но и решимостью пропитаны строки «Петербургского дневника». С той поры прошло немало лет. И подобно тому, как из этого дневника возникает образ великого казаха – борца за счастье своего народа, так и в военных дневниках полковника Боурджана Момыш-Улы мы увидели внутренний мир одного из духовных сыновей Амангельды – советского офицера. Даже беглого сопоставления этих двух документов достаточно, чтобы понять, как возмужали потомки Амангельды на преображенной свободной земле Казахстана, сколько в них идейной силы, военной зрелости и ничем не омраченного национального, советского достоинства.
Впервые я встретился с Боурджаном Момыш-Улы осенью 1941 года. В холодную, прокуренную избу, где разместился штаб полка, вошел высокий человек. Его строгое, словно окаменевшее лицо, было, как серебряным забралом, покрыто крохотными хлопьями льдистого снега. Мы сидели в углу, возле стола, на некрашеных самодельных стульях. О многом шел у нас тогда разговор. И среди того, что сказал Момыш-Улы, мне хорошо запомнилось:
– Мы еще покажем этой дряни, немецким расистам, что такое советский казах
До войны Момыш-Улы работал в Алма-Ате инструктором военного комиссариата. Он познакомился с Панфиловым в пору формирования дивизии. Панфилов открыл молодому офицеру простые тайны обучения и воспитания солдат. Момыш-Улы перенял у своего генерала легкую и свободную «воинскую походку», тот офицерский стиль поведения, который вначале дается тяжелым трудом, но потом, с течением времени, становится уже органическим свойством человека.
Момыш-Улы, сосредоточенный, почти угрюмый, внутренне замирал, когда Панфилов, прощаясь с ним, пожимал двумя руками, по-казахски, его руку. И, выслушав приказ генерала, Момыш-Улы, нарушая уставную форму ответа, тихо и почтительно говорил: «Будет исполнено, аксакал».
В точном переводе «аксакал» значит «седая борода». Так называют казахи старшего в роду, главу семьи.
– Иван Васильевич Панфилов – мой военный отец, – убежденно и твердо сказал мне Момыш-Улы. – С ним, с мертвым, я и сейчас советуюсь перед боем, думаю, как бы он поступил на моем месте.
Так русская советская военная школа, вобрав в себя опыт прошлого, учение Ленина о войне и армии, научные работы Фрунзе, курсы, читанные в военных академиях, – так эта школа через знания и опыт Ивана Панфилова проникла в сознание и сердце людей, чьи отцы были кочевниками. Она скрестилась в их душах, с качествами жителя степей, служивших некогда театром гигантских сражений.