Текст книги "Тень друга. Ветер на перекрестке"
Автор книги: Александр Кривицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
СТРОКИ ЛЕРМОНТОВА,
ИЛИ
ЗАВЕЩАНИЕ МОЛОДОГО ОФИЦЕРА
...Неотступно твердил я про себя строки лермонтовского «Бородино». В тот день противник прорвался под Можайском. А вечером я писал передовую в клетушке на четвертом или пятом этаже пятиугольного здания Театра Советской Армии на площади Коммуны, где размещалась наша редакция. «Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя», – теснились в сознании слова стихотворения.
Нет, в «нынешнее племя» я верил твердо. Оно было моим, кровным, и оно знало, что никакой жизни, кроме советской, у него нет и не будет. Эта война была судьбой «нынешнего племени», и оно отстоит отечество...
Я озаглавил передовую «Ребята, не Москва ль за нами» и понес ее редактору. Он прочитал текст, не помню, правил или нет, но названии зачеркнул и написал новое, более спокойное, кажется, так-«Значение боев под Москвой». Наверное, новый заголовок был лучше.
А мы с Павленко не могли в то дни расстаться с Лермонтовым, перечитывали его «Валерик» и много раз повторяли друг другу вслух его удивительное, ни с каким другим в мировой поэзии для меня по сравнимое завещание:
Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят,
Мне остается жить!
Поедешь скоро ты домой:
Смотри ж... Да что? моей судьбой.
Сказать по правде, очень
Никто но озабочен.
А если спросит кто-нибудь...
Ну, кто бы ни спросил,
Скажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был,
Что умер честно за царя.
Что плохи наши лекаря
И что родному краю
Поклон я посылаю.
Отца и мать мою едва ль
Застанешь ты в живых...
Признаться, право, было б жаль
Мне опечалить их;
Но если кто из них и жив.
Скажи, что я писать ленив.
Что полк в поход послали
И чтоб меня не ждали.
Соседка есть у них одна...
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит... все равно,
Ты расскажи всю правду ей,
Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет...
Ей ничего не значит!
Перед нами молодой человек, офицер, очевидно, армии, действующей на Кавказе. А как, откуда мы узнали, что офицер, а не солдат? Вся лексика завещания, все обороты ее принадлежат человеку образованного класса, а лермонтовское перо – чуткая мембрана, точно улавливающая оттенки человеческой речи. Ираклий Андроников отметил и косвенное свидетельство того, что герой «Завещания» – офицер. «Скажи, что я писать ленив» – грамотные солдаты в царской России того времени были редкостью.
Как дорог нам этот молодой человек, перевязанный бинтами. Он лежит на лазаретной койке и, с трудом поднимая голову от подушки, видит вокруг других раненых, незнакомых ему людей, и тихо шепчет: «Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть». Спокойно, с горькой усмешкой, прерываемой отточиями, приступами боли, звучат его слова.
Эти стихи щемят сердце, но но наводят уныния. В них – сознание исполненного долга. А как мы жаждали торжества этого чувства в своей душе, лишь одно оно могло быть нравственной опорой в той жизни. В стихах оно покрывало собой и покорность судьбе, и неизбежность конца. Ах, только бы хватило мужества вот так же спокойно встретить свою и самую роковую судьбу...
Однажды мы вернулись из фронтовой командировки: поездка недальняя, передовая – рядом. На обратном пути попали под сильную бомбежку, полежали изрядно на мокром снегу, потом в болотной жиже на дне кювета, охолодали, промерзли.
В редакцию добрались позже, чем хотели, хватили спиртного, поели свиной тушенки, согрелись. Сели за стол приводить в порядок блокноты – обоим надо было писать в номер. Я для бодрости духа запел вполголоса: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром...» – и предложил сидящему напротив меня Павленко:
– Подтягивай. – И тут же подумал, что я ведь ни разу не видел, не слышал его поющим, ну, не поющим по-настоящему, так-то и я не пел, а хотя бы напевающим.
Павленко посмотрел на меня и с удивлением, смешно сморщив нос, что обычно предвещало неожиданное развитие разговора, сказал:
– Ты что-то напутал. Это Фадеев поет. Особенно хорошо у него получается: «Как на синий ерик, как на синий ерик вдарили татары в сорок тысяч лошадей...» Поют Платонов с Фраерманом. Но они, кажется, все больше тянут «И мой сурок со мною...». А я не пою. – И, как бы вспомнив что-то очень важное, добавил: – И Тихонов не поет.
– Почему так?
– Ну, во-первых, нет голоса. Впрочем, если судить по тебе, то его отсутствие – скорее стимулирующий фактор. А во-вторых, когда мы с Колей были в Ашхабаде, то слыхали, как один местный джигит сказал: «Мужчина-туркмен не поет и не плачет». Не знаю, так ли на самом деле или нет, но мое «непение» получило с тех пор твердую основу.
– Итак, значит, Павленко не поет и не плачет?
– Итак! – подтвердил он решительно и тут же довольно громко запел: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром...»
Мы грянули в унисон и пели, вернее, голосили, пока не отворилась дверь и в ее проеме не показалось круглое лицо ответственного секретаря редакции. Он внимательно осмотрел нашу «обитель», шумно взял носом пробу воздуха в непосредственной близости от нас и грозно спросил:
– У вас что, спевка? Затеваете самодеятельность? Сначала сдайте материал в номер.
Через два часа мы сделали все, что требовалось. Но в газете само писание – это полдела. До глубокой ночи мы не спали, вносили поправки редактора, «выясняли отношения» с военным цензором, вычитывали гранки, потом верстку, а в промежутках говорили о Лермонтове.
Люблю Лермонтова. Он весь как натянутая струна, как сухой жар, как открытая рана. Люблю его имя, отчество и фамилию. В них словно кодовое обозначение чуда русской литературы.
Михаил Юрьевич Лермонтов – гениальное дитя декабристского восстания. Вы мысленно листаете страницы его сочинений и думаете о поэзии, судьбе России, жизни и смерти. Бесконечную цепь ассоциаций влечет за собой всего лишь один человек, убитый в двадцать шесть лет. И сразу перед глазами это горькое место.
Я впервые приехал туда с Ираклием Андрониковым и удивился: оно, это место, не там, где стоит монумент поэта, а на склоне Машука, у подножия Перкальской скалы. Андроников, в котором борются ученый и актер, попеременно кладя друг друга на лопатки, на этот раз был ровен, серьезен, тих.
Он рассказывал о дуэли. Вызван был Лермонтов и потому обладал правом первого выстрела. Поэта томила нелепая ссора. Он предложил Мартынову мир. Но тщетно. Тогда он сказал ему: «У меня рука на тебя не подымется», отвел пистолет в сторону и выстрелил в воздух. «Зато моя подымается», – злобно ответил Мартынов.
Дуэлянтов разделяли пятнадцать шагов. Лермонтов оставался на месте. В руке – пистолет дулом вниз, дымок вился из ствола Мартынову дистанция показалась слишком большой. Он сделал пять шагов вперед, подошел к самому барьеру – шапке, что лежала на земле.
Теперь их разделяло немыслимое для таких случаев пространство – десять шагов. С этого расстояния не промахнуться и в зайца. Лермонтов был застрелен в упор...
Андроников говорил спокойно, но, потоптавшись на пыльной траве, вдруг бросил на землю свою серую шляпу и двинулся от нее вперед, – он с жуткой наглядностью отмерял дистанцию, как если бы сейчас предстояла дуэль, на тех самых неотвратимых условиях.
Он удалялся, мы глядели ему в спину, и, казалось, обернись он, мы станем свидетелями таинства превращения – увидим Трубецкого или Глебова. Неожиданно все то, страшное до дрожи в коленях, до мурашек по телу, придвинулось к самым глазам. Происходило оживление прошлого.
Узкая, продолговатая поляна, окаймленная тогда кустарником, а теперь – зеленой хвоей деревьев, наполнилась негромким говором, отрывочными восклицаниями шестерых совсем еще молодых мужчин.
Темно-зеленое форменное сукно казалось черным в надвинувшихся тенях, – над головой клубились мемориальные тучи. Тускло отсвечивало золото погон. Их было здесь шестеро: дуэлянты, два секунданта, два свидетеля. Шестеро участников и свидетелей великой драмы русской жизни.
Да, действительно, бойтесь лермонтовского «рука не подымется» перед лицом опасного и не знающего пощады противника. Не вы его, так он вас. Убьет.
Первая пулеметная дробь дождя крупными тяжелыми каплями простучала в деревьях. Как и тогда, начинался ливень. Время сместилось. Былое держало нас в себе. Лермонтов, в молниях и громе, лежал там, где упал бездыханный. Возле мертвого оставался под проливным дождем один Столыпин. Остальные, гонимые страхом, умчались в город.
Наваждение того дня с Андрониковым на место дуэли живет в душе уже много лет.
Люблю Лермонтова. Мало кто из русских писателей не испытал на себе его могучего влияния. Кавказские повести Толстого в истоке своем имеют все тот же бессмертный «Валерик». Это азбучная истина.
Но ведь из лермонтовского «Бородино» выросла и эпопея «Войны и мира». Лев Николаевич так считал сам. Обличительные стихи поэта вдохновляли сатиру Салтыкова-Щедрина. В повестях Тургенева, таких, как «Бреттер», «Три портрета», мелькают силуэты лермонтовской прозы...
Проходят десятилетия. Не иссякает гипнотическая власть поэта и в современности.
Во время войны, особенно осенью сорок первого года, я неотвязно перечитывал Лермонтова. Вот кто писал о войне по-военному – никакой условности старинных батальных гравюр, никакой мишуры, сладко питающей воображение недотеп, не нюхавших пороха. И только реальность военной страды, где условия человеческого существования противоестественны, а превозмогаются лишь великой силой духа.
Первые народные характеры на войне принадлежат в русской литературе Лермонтову. Кричать ему «ура» перекатами. Из поколения в поколение.
МУНДИР С ПОГОНАМИ,
ИЛИ
ЕЩЕ РАЗ О ВОИНСКИХ ТРАДИЦИЯХ
1
Однажды, много лет спустя после войны, мой друг грузинский поэт Карло Каладзе рассказал мне, как Петр Павленко, будучи на Кавказском фронте, заехал к нему в Тбилиси. Хозяин хотя и не имел воинского звания, но как писатель ездил в командировку к передовым линиям и только недавно вернулся домой. Горячее дыхание фронта доносилось сюда, обжигая и будоража.
Теперь они стояли, рассматривая обыкновенную географическую карту, стараясь представить себе дальнейший ход военных действий. Солнце било прямой наводкой по улице Мачабели. Над городом плыла жара.
– Ну, и что же нам мешает закурить? – спросил Павленко, уже давно разминая пальцами папиросу, и сам ответил: – Нет спичек!
– Гульда, пойди на кухню и принеси дяде спички, – сказал Каладзе сыну, восьмилетнему смуглому красавцу с коричневыми жучками, бегающими в глазах. Мальчик глядел то на карту, стараясь протиснуться между взрослыми, то на китель Павленко, украшенный орденами.
– Я хочу смотреть карту, – ответил Гульда.
– Дядя – наш гость, ты должен быть любезным хозяином, – увещевал отец сына и даже рассердился. – Ты грузин или нет?
– Я грузин, – без колебаний ответил Гульда и не без резона добавил: – Но почему я должен идти на кухню?
– Грузин делает все, чтобы гостю было приятно, – попытался отец накоротке сформулировать кодекс гостеприимства.
Мальчик задумался и после паузы сказал:
– Папа, ты тоже грузин, почему ты не идешь на кухню за спичками?
Каладзе даже опешил от этой сокрушительной логики и уже хотел наказать сына за дерзость. Но Павленко вдруг снял с себя китель с новенькими, недавно пришитыми погонами и орденами, надел его на Гульду.
– На тебе военная форма, Гульда, ты теперь военный человек.
– Да, я военный человек, – подтвердил мальчик, путаясь в кителе, как в длиннополой шинели.
– Ну так вот, слушай мою команду! Полуоборот напра-во, на кухню за спичками – ша-аа-гом марш!
И случилось чудо: маленький Гульда с силой приложил руку к виску, подобрал полы кителя и замаршировал на кухню.
– Вот что такое форма, – обратился Павленко к Каладзе. – Без нее как-то неудобно и содержанию, а ведь это всего лишь китель с погонами. А если бы мундир, ты представляешь себе...
Павленко был тогда полковым комиссаром. 13 августа 1943 года он писал Николаю Тихонову:
«С середины октября я в Грозном, на Тереке, в Орджоникидзе, на Ставрополыцине, в Пятигорске, а с февраля на Черноморье, у Новороссийска, у Краснодара... Видел я довольно много, начиная с прошлогодней Керчи, из которой уходил на покрышке через пролив, и кончая весенним освобождением Северного Кавказа».
...Гульда не стал военным. Грузия – и не только она – признала его талант скульптора. Мы с ним приятельствовали. Он был самым гостеприимным человеком из всех, кого я когда-либо встречал в жизни. Он рано умер. Давно нет на земле Павленко. А рассказ Карло Каладзе оживил их обоих. Я узнал упрямство и независимость Гульды, оно не оставило его и и зрелости. Услышал интонации милого моего друга Павленко, ощутил его сложнозанимательную натуру, редкую по органическому сочетанию шутливого с серьезным. А суть рассказа побудила меня вспомнить прошлое, вернуться к одной давней теме...
2
Сорок первый год. Поздно ночью, закончив текущие дела, читаю сборник военных афоризмов:
«Обнаженные мечи всего ярче сверкают в блеске эполет». Ох, что-то совсем не то. Из этой старинной военной пословицы так и выступает лексический дух явления, точно названного академиком Д. Лихачевым «повышенной церемониальностью феодализма». Нет, все это нужно отбросить... Я исподволь собираю материал для статей о воинских традициях. Не знаю, пригодится ли он мне для работы, но бесконечно интересно рыться в старых книгах, и этому занятию я посвящаю клочки времени, оторванные от сна и отдыха.
Поистине назабываемый сорок первый год. Сколь многое вместили его грозные дни! Страхи и надежды, радость и отчаяние, уныние и вера – постоянные спутники человека. Эти чувства возникают в сотнях, тысячах оттенков, и каждый из них действует в сознании и сердце с разной степенью эмоциональной температуры.
Страх бывает безотчетным, паническим или поддающимся воздействию рассудка. Уныние может быть мимолетным, как налетевший внезапно шквалистый ветер, – глядишь, уже сияет безоблачный день, или долгим, казалось бы, беспросветным, словно обложной дождь, когда все вокруг затянуто грязно-серой пеленой.
Радость случается нечаянной – в чем дело, сразу не поймешь, или долгожданной, взлелеянной мечтой и ожиданием.
Одни чувства текут вяло, как в замедленной киносъемке, другие скачут без оглядки – хотел насладиться ощущением, и вот его уже нет, оно исчезло, растворилось в неведомом пространстве.
Сорок первый год подхлестнул, обострил до крайности все чувства людей. На войне, с ее тяжким трудом и неизбежными потерями, люди все-таки не ходят опустив головы. Смятение, уныние обрадовало бы только противника. Люди воевали, трудились. И на фронте возникали дружеские узы, вспыхивала любовь. Каждое мгновенье таило в себе угрозу, и хрупкое счастье влюбленных длилось иногда лишь до первого боя. Но жизнь продолжалась. Выпадали и на фронте часы и дни передышки.
Все это я к тому, что оставалось и в действующей армии время для раздумий о жизни, о прошлом и будущем. Настоящее шло рядом – оно было жестким и ясным. Нужно было одолеть врага. Будущее представлялось в образе Победы – и никак иначе. А прошлое – исход гражданской войны и слава русского оружия в справедливых войнах – укрепляло веру в торжество над противником.
О прошлом напоминала история, сама земля, сельские погосты, городские мемориалы, памятник тысячелетия России в Новгороде, монументы Бородинского поля, часовня в честь русских гренадеров, павших под Пленной...
Во фронтовых командировках, после бесед о самом важном – действиях на передовой, вчерашнем опыте, сегодняшнем бое, о множестве слагаемых, образующих понятие «переднего края», – почти всегда заходила речь о боевых традициях.
Эта тема но была отвлеченной. Она вытекала из проблем воинской дисциплины и воинского воспитания. Армия нового типа но могла игнорировать опыт, накопленный строительством вооруженных сил разных времен и народов.
Идеологические основы царской армии были сломаны и обращены в прах Октябрьской революцией. Вместе с ними Красная Армия отвергла и все старые формы внутренней жизни войск. Тогда не было времени тщательно классифицировать степень пригодности каждой из них для нового военного организма, еще не виданного в истории. Армейские уставы создавались в боях. Революция диктовала стратегию и тактику. Морскую крепость штурмовали с суши. Конница в неслыханном масштабе действовала самостоятельно. Пулеметная тачанка вновь вернула на поле боя бурный маневр, а слово «братишка» звучало куда более почетно, чем «ваше превосходительство».
С течением времени наша армия взяла на вооружение многое из того, что было выработано в прошлом и зафиксировано на страницах военной истории.
Основой советской военной доктрины стало учение Ленина о войне и армии. Появились военно-теоретические работы Фрунзе, Триандофилова, Тухачевского. Старым канонам был дан иной толк. Былые открытия получили иное продолжение. Революционная теория оплодотворяла зерна старой практики, выращивала из них новые плоды, создавала никогда ранее не существовавшие формы армейской жизни.
Помню, как с генералом Лизюковым, командиром знаменитой Пролетарской дивизии (до войны она ходила на московских парадах со штыками наперевес), мы говорили о парадной форме советских войск в будущем. Он хотел видеть на ней отблеск гражданской войны – гимнастерки с красными «разговорами» поперек груди, островерхие буденновские шлемы.
Мне нравилась эта мысль. Дома у нас, в Курске, сохранилась такая форма брата Романа, и я, открывая платяной шкаф со старыми вещами, восхищенно и завистливо ощупывал суконную звезду, распластанную на шлеме, ромбы с покоробленной эмалью в петлицах...
Рокоссовский – он командовал тогда 16-й армией под Москвой – и Панфилов, командир знаменитой 8-й Гвардейской дивизии, и многие другие высказывались за погоны.
Их суждения сводились к тому, что ведь не все установления старых армий вызывались их классовой природой. Были и такие, что брали свое основание в боевом опыте, военной целесообразности.
Хорошо помню, как, поддерживая мнение Рокоссовского, я сказал: «Наверно, вы правы. Одно дело обращение «нижнего чина» к офицеру – «ваше благородие», выражающее классовую принадлежность солдата, а другое – знаки воинского различия, укрепленные на погонах».
– Будут они у нас в армии, как полагаете? – спросил я у Рокоссовского.
– Вот уж чего не знаю, того не знаю, – ответил командующий. – Если спросят мое мнение, я – «за».
В поездках, во встречах с командирами разных степеней я накапливал материал, связанный с военными традициями. Самый первый импульс такого интереса к этой теме дала мне, как я уже писал, библиотека братьев. Она составилась из книг, накопленных ими еще во время гражданской войны и в первые мирные годы.
Братья вели кочевую жизнь, имуществом не обрастали, и большая часть их книг оседала в доме родителей, в городе Курске, где я учился в школе и главным образом читал и читал, прерывая это упоительное занятие только для опустошительных набегов совместно с приятелями на окрестные яблоневые сады летом, а зимой – для «лыжных» катаний на двух деревяшках в Горелом лесу.
Потом, когда я, еще мальчишкой, приехал в Москву, то первым делом притащил с собой два ящика с книгами братьев, а так как я жил на первых порах сначала у одного, а потом у другого, то и книги эти всегда были у меня под рукой.
Пригодилась мне эта библиотечка на работе в газете «Красная звезда». Собственно, она и дала основные военные знания, а главное – приохотила к военной книге.
В конце 1942 года редактор таинственно позвал меня в Управление тыла Красной Армии.
– Что будем там делать? – спросил я.
– Ничего. Смотреть!
– Смотреть и слушать, – хотел я его поправить.
– Нет. Только смотреть.
Я ничего не понимал. Но прекратил расспросы. Судя по всему, сюрприз редактора не обещал ничего неприятного: смотреть так смотреть. Впрочем, на разговоры в пути было мало времени. Управление тыла находилось недалеко от редакции в большом угловом доме на улице Горького. В подъезде Управления нас ждал майор. Из его обрывочных замечаний можно было понять, что он встречает нас по поручению самого начальника тыла Хрулева – человека, хорошо известного армии своей энергичной деятельностью.
Мы пошли за майором. Как видно, нам действительно предстояло увидеть нечто неожиданное. Особенно мне. Редактор, кажется, был в курсе дела уже давно. Майор подвел нас к двустворчатой двери – такие обычно ведут в большие залы, – сделал приглашающий жест, и мы очутились... В глаза брызнуло желто-золотое, серебряное.
Где мы? Неужто попали на банкет или на прием с участием иностранных атташе? Я увидел военные мундиры разного покроя, в различной степени украшенные золотым шитьем, аксельбантами, галунами, шевронами. Какой армии все эти формы? Они не были похожи ни на французское обмундирование, ни на английское, ни на американское. Были там пышные мундиры, столь щедро оснащенные золотом, что хотелось зажмуриться. Куда мы попали?
Но нет, то был не банкет, не прием, а выставка образцов новой военной формы с погонами. Иллюзия длилась лишь мгновенье. За дверью оказалось помещение, похожее на портняжную мастерскую или огромную витрину магазина, где выставлено военное платье, подобно тем, какие можно сейчас увидеть на проспекте Калинина вдоль фасада здания Военторга.
Но если редактор хотел вдохновить меня этим зрелищем, то он добился этого вполне. Я, с непонятным мне самому волнением, смотрел на погоны, сделанные из галуна особого переплетения: для полевых – из шелка цвета хаки, для повседневных – из золотой волоки, отделанные по краям цветным кантом; смотрел на знаки различия, размещенные на поле погона, – звездочки, просветы, нашивки и эмблемы. Мелькнула мысль: а как бы отнесся к такой форме брат Роман, чья скромная шинель и гимнастерка гражданской войны хранились когда-то в Курске?
Мы с редактором сошлись во вкусе. Нам понравились образцы комплекта, наиболее скромного по отделке, «тихие» – полевые и повседневные, но достаточно по-военному нарядные. Вот они-то и походили на старорусское военное обмундирование. Между тем мы узнали, что ни один из комплектов еще не был утвержден окончательно.
– Вот, – сказал редактор после того, как я, разинув рот, обошел всю выставку, нагляделся вволю и даже украдкой пощупал прекрасное армейское суконце, – вот, видели, теперь пишите статью о мундире и погонах.
– Что же именно?
– Ну, там... их историю, и все такое. Срок пять дней. Указ может прийти в любой момент. Сталин посмотрит – и все.
Да, за дело следовало браться немедленно. Редактор и сам не любил бесцельной гонки, но тут все могло решиться в одно мгновенье. Введение погон и новой формы – не шуточное событие в армии. Его надо было объяснить читателю и сделать это точно в срок, в том же номере газеты, где будет опубликован указ.
Возвращаясь в редакцию, я обдумывал содержание статьи. История? Конечно, начинать надо было с происхождения погон. Ведь в номере обязательно пойдет передовая статья, а в ней будет сказано все, связанное с современностью. Итак, история.
Беседы и чтения сорок первого и сорок второго годов не пропали даром. Они побудили меня тогда же собрать кое-какой материал. Но вот эволюция формы, ее генеалогия? И тут на помощь пришло нечто прочитанное когда-то в библиотеке брата Романа: кавалерия... Густав Адольф... «Удар смерти»... Да, кавалерия! Сейчас, по дороге в редакцию, намять подкатила к сознанию: само возникновение погон связано с этим родом войск.
Остальное уже было делом усидчивости.
Через несколько дней, в ночь с 6 на 7 января 1943 года пришел указ. Мой очерк уже лежал в сейфе редактора – до поры до времени он не посылался в набор, никто не должен был знать о проекте изменений в форме обмундирования советских войск. В армии – все секрет.
3
Военные звания, присвоенные советским офицерам, – это знаки незыблемого полновластия. Ордена и медали, украшающие грудь командиров, свидетельствуют об их личной храбрости и воинских талантах. Форма одежды, которую носят командиры, знаки различия, правительственные награды – все это в совокупности является внешним выражением чести и достоинства командира. Форма нашего командира и бойца приобрела ту законченность, какая необходима для образцового внешнего вида. После войны в нее были вновь внесены изменения, но они уже не коснулись главных ее элементов.
Содержание и значение формы, обмундирования войск и связанных с этим правил дисциплины и порядка было всегда очень велико. М. Фрунзе писал: «...У нас нередко наблюдается отношение к военной выправке, дисциплине строя, внешнему порядку как к чему-то вредному, нереволюционному и ненужному. Это – абсолютная чепуха. Внутренняя сознательная дисциплина должна обязательно проявиться и во внешнем порядке».
Возрождение традиционного солдатского и офицерского погона в дни Отечественной войны символически подчеркнуло преемственность славы русских войск на протяжении их истории, вплоть до нашего времени. А такие важнейшие детали формы, как красная звезда на кокарде фуражки и других частях обмундирования, служат выражением ее советско-патриотической и интернациональной сути. Впрочем, форма слитна, воспринимается как единое целое и определяет облик воина армии нового типа.
Военная форма издавна служит средством выделения вооруженных защитников страны. В глубокой древности каждый мужчина, способный носить оружие, был воином и выходил на поля сражений в том платье, которое носил постоянно. Однако необходимость издали отличать свои войска от неприятельских уже тогда привела к стремлению иметь одноцветную одежду или по крайней мере отличительные знаки.
В Спарте, этом суровом государстве античности, было положено начало правильному обмундированию войск. Форма воина становилась признаком доблести. Для своей военной одежды спартанцы избрали красный цвет, чтобы кровь, текущая из ран, была менее заметна и не смущала малодушных.
В русской армии еще до петровских реформ одеяние воина считалось признаком его чести. Едва ли не первой степенью среди наград была выдача одежды. В 1469 году, например, устюжане за мужество, показанное в сечах, получили от Ивана III триста сермяг и бараньих шуб, удобных для ратных походов.
До конца XVII века в России постоянных войск почти не было. Но уже стрельцы, составляя нечто вроде регулярной армии, имели и однообразную одежду – красную с белыми берендейками.
Позже стрельцы оделись в длинные кафтаны из сукна. В мирное время они носили мягкие, отороченные мехом шапки, в военное – круглые железные. Уже тогда в деталях одежды строго подчеркивалось должностное различие. С этой целью начальствующие лица имели кожаные рукавицы и посохи, служившие в то время вообще знаком власти.
Петр, образовавший регулярную русскую армию, дал ей и единообразное обмундирование. В характере одежды петровских войск очень ясно сказывается желание поставить ее на службу целям укрепления дисциплины, подчинения младших старшим.
Отличием унтер-офицера был золотой галун на обшлагах камзола и полях шляпы. Таким же галуном обшивались борта и карманы кафтанов у офицеров. Сверх того офицерам полагались золоченые пуговицы, белый галстук, а при парадной форме – белый с красным плюмаж на шляпе. В строю офицеры надевали на шею еще и особый металлический значок. Шарфы с золотыми и серебряными кистями служили для отличия штаб– и обер-офицеров.
«Возлюбленные чада Петра» ценили свое обмундирование. Оно было освящено в битвах с врагами. Вокруг деталей одежды преображенцев и семеновцев начали складываться военные традиции. Этим полкам, единственным в русской армии, был пожалован белый кант, сохранившийся в их форме на долгие годы. Цвет этот считался принадлежностью моряков, а гвардейской пехоте напоминал ее участие в морских операциях Петра.
Форма петровских войск, довольно удобная для солдат и офицеров той эпохи, существовала с небольшими изменениями вплоть до начала царствования «гатчинского капрала» Павла. Этот поклонник палочной фридриховской системы, как уже не раз сказано, стремился превратить русскую армию из грозной боевой силы, какой она была, в строгие квадраты плац-парадных оловянных солдатиков. Форма одежды была обессмысленна. Традиции, связанные с деталями внешнего вида, забывались.
Легендарные бляхи, пожалованные Преображенскому и Семеновскому полкам за Нарву, были отменены вовсе. Самая идея мундира как символа боевой чести была утрачена, ибо армия готовилась не к войне, а к «балетным» перестроениям. «Награда потеряла свою прелесть, – писал Карамзин, – наказание – сопряженный с ним стыд».
Тонкости одежды составили целую науку, которая с трудом давалась солдатам и офицерам. Больше всего хлопот причиняла нижним чинам уборка шевелюры. Каждое утро приходилось связывать волосы в косицы, заплетать и мазать салом, а при парадной форме – и пудрить. Косицы у всех солдат должны были быть совершенно одинаковыми – равнение по фронту происходило не в затылок, а в косицу. Причесанному с вечера к вахт-параду солдату не разрешалось спать, потому что можно было помять букли; а кроме того, было немало случаев, когда крысы в казармах отгрызали у солдат кончики косиц во время сна.
Армия задыхалась под гнетом павловского режима. Но громко звучал голос Суворова. Он говорил: «Нет вшивее пруссаков»: в шильотгаузе и возле будки не пройдешь без заразы, а головной их убор вонью подарит вам обморок. Мы от гадости (паразитов) были чисты, а ныне они первою докукою стали солдат... Коса не шпага, пудра не порох, а мы не пруссаки, а русские». Суворов старался вернуть мундиру российских войск его истинное значение. Он постоянно напоминал своим солдатам и офицерам о славе, с которой связаны их знаки отличия. Когда после кончанской опалы Суворов прибыл к войскам, чтобы начать Итальянский поход, он в первый же день марша приказал всем снять павловские косицы.
Суворовские чудо-богатыри – фанагорийцы, апшеронцы, суздальцы – покрыли свои знамена и мундиры нетленной славой. Из поколения в поколение в семьях, как драгоценные реликвии, сохранялись кресты и медали солдат, заслуживших их под Измаилом, в Фокшанском деле, при Требби, среди льдов Сен-Готарда.
И при взгляде на эти почетные знаки, украшавшие мундира героев, в сознании потомков зримо возникали образы суворовских ветеранов, их походов и боев.
Особенное значение символа чести приобрел военный мундир в период войн с Наполеоном 1805—1807 годов, Отечественной войны 1812 года.
4
Доблесть русской армии, разгромившей полчища Наполеона, получила мировое признание. В этой войне прославились десятки и десятки полков, навеки связавших цвета и форму своих мундиров с героическими подвигами в знаменитых сражениях. К этому же времени относится и окончательное внедрение в русской армии погонов и эполет. Впервые погоны на одно плечо введены в 1763 году.