355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кривицкий » Тень друга. Ветер на перекрестке » Текст книги (страница 16)
Тень друга. Ветер на перекрестке
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:20

Текст книги "Тень друга. Ветер на перекрестке"


Автор книги: Александр Кривицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)

Но продолжим нашу тему. Я рассказал о странной судьбе свидетельства Батюшкова. Теперь несколько слов о странностях самого свидетельства.

Казалось бы, после разговора с Раевским в Эльзасе в 1814 году Батюшков не мог не поделиться его содержанием с кем-либо из друзей, особенно с Жуковским, как мы знаем, причастным к распространению славы подвига отца и его сыновей под Салтановкой.

Он писал Жуковскому письма и в 1815 году, уже после своей Эльзасской беседы, и в 1817 и в 1819 годах, после того как изложил ее суть на бумаге. Но ничего подобного нет ни в одном из его писем ни Жуковскому, ни кому-либо из других, близких ему людей.

У нас нет, разумеется, никаких оснований не верить Батюшкову. Да, он, видимо, точно передал слова Раевского. Да, генерал отрицал и даже высмеял факт, которым восхищались петербургские газеты, вся армия, читающая публика, народ, который черпал вести о таких подвигах из рассказов ветеранов, вернувшихся в деревни или к городским промыслам.

Но чем же объяснить, что ни историки, ни мемуаристы, ни писатели не откликнулись на это сообщение Батюшкова? Соображения охраны престижа Раевского отпадают полностью, поскольку отрицание исходит от него самого. Может быть, читающая публика отвергла рассказ Батюшкова, поскольку не дождалась его подтверждения в виде письма потомков Раевского в газету или журнал? Ко времени первой публикации записной книжки поэта самого генерала уже давно не было в живых.

Какой сильный отзвук в русском обществе получил поступок Раевского, можно судить по тому, что Лев Толстой не обошел его молчанием на страницах «Войны и мира». В романе, как помните, офицер, однополчанин Николая Ростова, рассказывал на гусарском биваке в шалаше о подвиге «Раевского, который вывел на плотине двух сыновей под страшный огонь и с ними рядом пошел в атаку».

Ростов слушал этот рассказ молча. «Во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, – думал Ростов, – остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что́ им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре».

В размышлениях Ростова сквозит протест против непривычного. В таких случаях, как писал Писарев в статье «Старое барство», анализируя «Войну и мир», он «не только зажмуривался сам, но также с фантастическим упорством старался зажимать глаза другим». Впрочем, логичность одного из суждений Ростова, кажется, неоспорима. Да, наверно, немногие могли воочию увидеть то, что сделал Раевский. Поле боя – не театр, где одни произносят слова для истории и совершают драматические поступки, а другие, сидя в удобных креслах, все видят и слышат. Но логичность Ростова неоспорима только на первый взгляд.

В другом месте романа и по другому поводу Толстой объяснил, как мгновенно действует «армейская связь». Я говорю о том замечательном эпизоде, когда после Бородинского сражения возникает, складывается оценка произошедшего. Флигель-адъютант Вольцоген, по пословице «у страха глаза велики», докладывает Кутузову о полном расстройстве русских войск. Кутузов кричит, что Вольцоген плохо видел и ничего не знает.

«Да вот он, мой герой, – сказал Кутузов полному красивому черноволосому генералу, который в это время входил на курган. Это был Раевский, проведший весь день на главном пункте Бородинского поля.

Раевский доносил, что войска твердо стоят на своих местах и что француз не смеет атаковать более».

И тогда Кутузов, глядя на Вольцогена, демонстративно распорядился писать приказ: неприятель побежден, отбит на левом фланге и поражен на правом. Отбит везде, за что и нужно благодарить бога и наше храброе войско. А назавтра – атака.

Очень поучительно читать у Толстого о той самой «армейской связи», что действует быстро, а в нужные моменты просто молниеносно, словно огонь, бегущий по бикфордову шнуру к точке взрыва. Толстой пишет: «По неопределимой таинственной связи, поддерживающей во всей армии одно и то же настроение, называемое духом армии и составляющее главный нерв войны, слова Кутузова, его приказ к сражению на завтрашний день, передались одновременно во все концы войска».

И еще: «Далеко не самые слова, не самый приказ передавался в последней цепи этой связи. Даже ничего не было похожего в тех рассказах, которые передавались на разных концах армии, на то, что сказал Кутузов; но смысл его слов сообщился повсюду, потому что то, что сказал Кутузов, вытекало не из хитрых соображений, а из чувства, которое лежало в душе главнокомандующего так же, как в душе каждого русского человека».

Масштаб действий Раевского под Салтановкой был меньше, чем то, что произошло под Бородино, но суть дела от этого не изменилась. Напротив. Слова Раевского, его хладнокровие, его призыв к атаке, сам факт пребывания его сыновей под огнем, все это, особенно при плотном боевом порядке, который применялся в то время, могло, конечно, облететь солдатский строй в мгновение ока, от одного к другому. То, что видели десять человек, через секунды как бы видят все.

Не вдаваясь во всю систему рассуждений Толстого и персонажей его эпопеи о войне и армии, хочу сказать о такой частности, как подвиг самого Ростова, – лихой налет во фланг французским драгунам. Кажется, он совершил его, вопреки собственным представлениям о привычном, не очень отдавая себе отчет, насколько «тут дело шло о собственной шкуре».

Может быть, и те, кто окружал тогда Раевского, тоже не очень рассуждали о «собственных шкурах», да еще пораженные отвагой своего командира?

Ростов думает: «зачем тут на войне мешать своих детей», он никогда не повел бы пятнадцатилетнего брата в опасное место. Но великий роман создан по прихотливым законам жизни. В ту же пору Петя Ростов только и мечтает об армии, о своей доле в спасении отечества. И старый граф Ростов в конце концов сам едет записывать младшего сына в казачий полк, куда уже зачислен Петин товарищ, пятнадцатилетний Феденька Оболенский.

А потом, спустя малый срок, Петя Ростов, задыхаясь от волнения и счастья «своей атаки», помчится на коне туда, где выстрелы, дым, смерть... И эти знаменитые страницы романа стиснут нам сердце, но мы, со слезами на глазах, понимаем: они не могли быть иными.

Николай Ростов, при всей его горячности, которая, правда, с годами уменьшалась и уменьшалась, не способен выйти за рамки общепринятого. Поэтому все, что совершается в сфере необычного, вызывает его сомнение, протест, хотя и сам он, особенно в молодости, повиновался импульсу, толкающему в неизвестное. И все же преобладало в этом характере, как заметил Писарев в упомянутой статье, желание жизни, «где все определено и размерено, где все ясно и просто, где думать решительно не о чем». Может быть, оно и сказалось на его размышлении о необычайных подробностях дела под Салтановкой.

И еще раз мы прочтем о них в романе. В те же, видно, дни, когда Ростов слушал рассказ на биваке, Трубецкая писала из Москвы в имение Лысые горы княжне Марье, будущей жене Николая: «Вы, верно, слышали о героическом подвиге Раевского, обнявшего двух сыновей и сказавшего: погибну с ними, но не поколеблемся. И действительно, хотя неприятель был вдвое сильнее нас, мы не колебнулись».

После окончания войны с Наполеоном во всем мире всколыхнулось обсуждение ее движущих сил и множества проблем, с нею связанных. Ссора Багратиона с Барклаем де Толли. Кутузов и Барклай. Кутузов и царь. Окружение Александра и его влияние на оценку всех событий войны.

Споры обо всем этом приобрели в русском общество весьма серьезный характер. При жизни непосредственных участников военных событий к мнениям и оценкам примешивались и личные пристрастия, и невозможность проверить услышанное или виденное точным документом. Многие видные военачальники оказывались в плену своих симпатий и антипатий. Не избежал такого и Раевский.

Рассказ Батюшкова об их разговоре в Эльзасе начинается не с ошибок в описании эпизода под Салтановкой, а с гораздо более важных обобщений Раевского, до времени опущенных мною при цитировании. Сейчас я приведу этот текст: «Из меня сделали римлянина, милый Батюшков, – сказал он мне, – из Милорадовича – великого человека, из Витгенштейна – спасителя отечества, из Кутузова – Фабия. Я не римлянин, но зато и эти господа – не великие птицы. Обстоятельства ими управляли, теперь всем движет государь. Провиденье спасло отечество, Европу спасает государь, или провиденье его внушает. Приехал царь – все великие люди исчезли. Он был в Петербурге, и карлы выросли. Сколько небылиц напечатали эти карлы...»

И дальше Раевский приводит в пример описание салтановского эпизода. Иллюстрация по масштабам несравнимо меньшая, чем размах самой преамбулы. Можно пожалеть, конечно, что такие характеристики Кутузова и Милорадовича вырвались из уст генерала одной с ними, суворовской, школы.

Но что поделаешь! Личные отношения, взаимные боли и обиды существуют, и тут ничего не изменишь.

Раевский не мог знать ни переписки Кутузова с государем, ни острой, но тайной борьбы английского посла в России Вильсона, злых наветов на фельдмаршала, искусно запущенных в дворцовые круги этим рыжим демоном, находившимся в то время при главном штабе российских войск.

Не знал Раевский и того, скольких усилий стоило убедить Александра, приехавшего к войскам в первые дни войны, покинуть армию. Ровным счетом ничего не понимая в военной стратегии и тактике, государь вмешивался во все, разъезжал с огромной свитой военных профанов и болтунов, приводил в полное смущение боевых генералов. И, кстати говоря, ругал Багратиона за тот его недавний маневр, каким он ушел от Даву, прикрытый тем же Раевским под Салтановкой. Царь желал, чтобы Багратион пошел на Минск, не понимая, что так погибла бы вся 2-я армия, на нее навалились бы основные силы Наполеона. Никакого соединения 1-й и 2-й Западных армий не произошло бы.

Все, кто знал военную обстановку, приходили в ужас от распоряжений Александра. Дело кончилось тем, что государственный секретарь Шишков, генерал Балашов и Аракчеев – да, да, даже Аракчеев, поскольку и он понимал, что дальнейшее вмешательство государя в военные действия приведет к катастрофе, – уговорили его под разными предлогами отбыть в Москву и далее – в Петербург.

Делалось это в глубочайшем секрете в Полоцке, и, конечно, боевые генералы и не подозревали, от каких бед были спасены их войска и Россия. Удаление государя, – что мог знать обо всем этом Раевский, да еще находясь не в 1-й, куда приезжал Александр, а во 2-й армии?

Царь говорил тогда укоризненно: «Вот Багратион, кажется, не Барклай, но что сделал!» А военные историки до сих пор полагают, что такой маневр кроме Багратиона в Европе мог бы осуществить только один военачальник – Наполеон.

Итак, и Багратион плох, и Барклай нехорош, о Кутузове и говорить нечего. Хорош был только один Фуль – немецкий генерал на русской службе, военный наставник царя, автор высочайше утвержденного проекта Дрисского лагеря, где вся русская армия оказалась бы в смертельной ловушке, не сообрази Барклай и его генералы, как поскорее выбраться из нее. Клаузевиц назвал как-то Фуля «полоумным», и никто не вздумал с ним спорить.

И вот о поклоннике Фуля Раевский, по словам Батюшкова, сказал: «Приехал царь – все великие люди исчезли». Мог он так сказать? Мог, разумеется. Русский генералитет был предан монарху до мозга костей. Государь был символом легитимизма, нарушенного в Европе Наполеоном.

И дело, в общем, не в том, знал Раевский или не знал о военной бездарности царя. И для тех, кто знал, особа государя все равно была священной, олицетворяя незыблемость существующего порядка жизни. Царь стоял как бы вне игры воли и самолюбия, возвышаясь над нею. Но только «как бы»...

Парадокс состоял в том, что Раевский, как и Багратион, Коновницын, Кульнев, как Милорадович и Кутузов и другие генералы, принадлежал к группе военачальников, не любимых царским двором. Таких в русской армии было не много. Они были воспитаны по петровско-румянцевским установлениям, выучены Суворовым и видели в русском солдате не «механизм, артикулом предусмотренный», но соотечественника, защитника родины, призванного под ее знамена.

Велики были заслуги Раевского в войне с Наполеоном, и нельзя сказать, что он был вовсе обойден наградами. Но мог законно претендовать и на большее. Рано погиб Раевского любимый начальник – Багратион, а никто не знал его так, как тот, и никто, как тот, не ценил его так высоко и справедливо.

Трудно сказать, чем вызваны желчные оценки Раевского. Он уравнял Кутузова и Милорадовича с Витгенштейном – военачальником действительно посредственным, хотя на последнем этапе войны императорский двор не прочь был посадить его даже на постамент «спасителя отечества».

Как помним, незаслуженное выдвижение Витгенштейна раздражало тогда и Милорадовича и многих других. Но несправедливое отношение Раевского к Милорадовичу, не говоря уже о Кутузове, трудно объяснить.

Так же вот была не очень понятна, но вполне несправедлива неприязнь Багратиона к Барклаю де Толли, хотя ее разделяли широкие слои русского общества. Понадобилось время, знаменитое стихотворение Пушкина «Полководец» и тома военно-научных исследований, чтобы снять с Барклая большинство предъявленных ему обвинений. Между тем Багратион много раз высказывал свое резко отрицательное мнение о Барклае, посылая в ходе военных действий пространные письма начальнику штаба 1-й армии Ермолову, а в Петербург – всесильному Аракчееву. Ну а к принижению великой роли Кутузова в Отечественной войне, как известно, приложил руку сам царь.

Весь военный архив Кутузова после его смерти, вся документация, которая отражала его оперативно-стратегические взгляды, была спрятана тогда под замок, и без разрешения Александра к ней но было доступа.

Писать историю – дело нелегкое. Она не пишется в один присест. Время и наука промывают руду событий, отсеивая, отводя ложное, оговаривая сомнительное, выявляя запрятанное, движущееся в донном течении. Сознанию предстает достоверность, счищенная от искажений.

В полной мере значение и масштаб полководческого таланта Кутузова выявлены и объяснены только в советское время. Была научно восстановлена репутация Барклая до Толли и стократно подтверждены несравненные достоинства Багратиона. Разногласия характеров были отделены от борьбы идей. А разные направления в оценке военных действий получили объективное истолкование.

Царскому самодержавию были всегда близки генералы-гатчинцы, сподвижники Аракчеева, почитатели прусской муштры и линейного строя. И оно всегда с инстинктивным недоверием относилось к военачальникам, чьим символом веры была суворовская школа обучения и воспитания солдат. Но именно такие люди, во главе с Кутузовым, и составили плеяду героев-генералов двенадцатого года. И именно их не терпели русские венценосцы, начиная с Павла.

После смерти Кутузова пять его дочерей оказались по ряду причин без средств к существованию. Они обратились к царю с просьбой о помощи. И на их прошении, по высочайшему повелению, Аракчеев наложил резолюцию: «Оставить без ответа». Генерал Раевский никогда не был любим в придворных кругах, а после декабристского восстания, когда на его сыновей пало подозрение царских следователей, и вовсе стал опальным. И это храбрейший из храбрых, народный герой, верный защитник России!

Насколько мне удалось установить, оценка Раевским Кутузова и Милорадовича зафиксирована в письменном виде только один раз – в заметках Батюшкова. Был ли раздражен генерал в тот вечер, изволил ли насмешничать или зло пошутить, слышались ли в его словах отголоски царской немилости к Кутузову, – подлинная интонация произнесенного утрачена.


6

Вернемся, однако, к эпизоду под Салтановкой. Батюшков иронически восклицает, повторяя слова Вольтера: «Так вот пишется история!» Были ли в рассказе Раевского основания для такого заключения-сентенции? Как будто бы нет.

Сам бой у деревни Салтановка – правда. Большое значение его для всей операции Багратиона – правда (именно потому ни один историк не обходит его описания). Ожесточение противников – правда. Храбрость самого генерала, воодушевлявшего под картечью дрогнувших солдат, – правда.

Что же ложно или сомнительно? Присутствие там сыновей генерала?

Но у одного из них, того, кто впоследствии дружил с Пушкиным. как подтверждает сам Раевский, были прострелены пулей панталоны, когда он собирал ягоды в лесу.

Позвольте, пулей? Но ведь дальность ружейной стрельбы в то время была весьма невелика. Русская пехота располагала гладкоствольными ружьями образца 1778—1808 гг. Эффективный выстрел был возможен лишь на расстоянии не более 90—100 сажен. Французская армия того времени не обладала более совершенным пехотным оружием. Следовательно, мальчик, находясь в сфере действительного огня, фактически был на поле боя. Ему оставалось сделать несколько шагов, чтобы приблизиться к отцу.

Сделал ли он эти шаги?

И где в это время был его старший брат?

Как видим, версия, рассказанная самим отцом, возбуждает немало вопросов.

Что мне кажется вполне резонным в записи Батюшкова, так это отрицание Раевским тех слов, обращенных к солдатам, что приписаны ему в сообщении о подвиге: «Вперед, ребята, я и дети мои откроем вам путь к славе...»

Такую фразу вряд ли мог произнести Раевский. Она совсем не в лексическом духе той группы генералов, к которой он принадлежал. В ней смесь словаря лубочных афишек, какие выпускал в Москве ее губернатор Ростопчин, с выспренностью приказов французских маршалов. Характерно, что слова эти фигурировали только в первых сообщениях о подвиге, а в дальнейшем уже не упоминались.

Я думаю, ироническое восклицание Батюшкова «Так вот пишется история!» могло бы по справедливости относиться к таким фактам, как изъятие из общественного обращения архива Кутузова, поддержка царским окружением лживых клеветнических книг английского посла в России Вильсона, всячески чернивших русского фельдмаршала, и т. д.

«Вы всегда говорили мне правду, которую я не мог бы узнать другим путем. Я знаю, что фельдмаршал не сделал ничего, что он должен был сделать», – кощунственно говорил Вильсону Александр в Вильне о подлинном вожде русского народа в той Отечественной войне.

Стиль этих высказываний оказал огромное влияние на работы многих историков о Кутузове – русских и иностранных. Так вот и хотело самодержавие писать историю того времени: с Александром в роли мессии. Хотело, но не смогло. Правда фактов и правда народного чувства оказались сильнее.

Кто-то сказал: «Бывает, из ста фактов не выкроишь ни одного ощущения». А без чувств, без ощущений мертвы и факты. История Отечественной войны двенадцатого года была, в конце концов, написана правдиво, а в ней нашел себе прочное место и эпизод под Салтановкой.

И в созвездии военачальников той поры мы видим рядом с Кутузовым и Барклая с Багратионом, и Раевского с Милорадовичем, Ермолова и Платова, видим Коновницына и Дохтурова, Неверовского и Воронцова, видим их вместе, в тесной группе, в сверкающих эполетах, с решимостью во взорах, такими, какими их изобразил Доу в галерее Отечественной войны 1812 года в Эрмитаже.

Видим их вместе – независимо от подробностей их личного отношения друг к другу, где по-человечески все было возможно, особенно при действии коварного принципа самодержавных правителей – «Разделяй и властвуй!»

И все же о Салтановке. Нет у меня сомнений, все там истинно. Сыновья генерала были при нем. А вот в такой ли близости, что он их обнял и сделал с ними несколько шагов вперед?..

Конечно, много было написано и такого в ту войну, что позже, во время второй мировой, было окрещено термином «кузьмакрючковщина», выпускались и пресловутые афишки Ростопчина с их ерническим языком, шапкозакидательством и тем, что мы называем лакировкой действительности. Были и поспешно хвастливые реляции, и военные известия, высосанные из пальца и поданные в газетах как свежие сообщения с полей действующих армий.

Но все это не имеет отношения к таким событиям, как эпизод под Салтановкой. Он весь в правде того времени. Он сияет отблеском того воодушевления и той самоотверженности перед лицом неприятеля, что сплотила русский народ, взметнула ввысь его национальное самосознание. Он сохранился не только в бесчисленных письменных источниках, – ни один автор ни одной книги о войне двенадцатого года не упустил возможности полюбоваться, восхититься этой жемчужиной стойкости русского духа.

И одновременно этот эпизод стал преданием, то есть памятью о событии, перешедшей устно от предков к потомкам, поучением и наставлением, в данном случае – примером самоотвержения, переданным одним поколением другому, заповедью, заветом, поверьем.

А что есть поверье? То, чему народ верит безотчетно, но принимая в свое сердце не все, что в руки плывет, что в ушах гудит. а лишь то, чему есть корень и основание.

Но я не сказал еще о главном свидетеле, который веско подтвердил достоверность перворассказа о подвиге отца и его сыновей. Оно потому прозвучит в конце, что я сам познакомился с ним лишь после публикации «Тени друга» в журнале. Приведу его полностью:

«Некрология генерала от кавалерии Н. Н. Раевского».

«В конце истекшего года вышла в свет некрология генерала от кавалерии Н. Н. Раевского, умершего 16 сентября 1829 года. Сие сжатое обозрение, писанное, как нам кажется, человеком, сведущим в военном деле («некрология» была опубликована без подписи. – А. К.), отличается благородною теплотою слога и чувств. Желательно, чтобы то же перо описало пространные подвиги и превратную жизнь героя и добродетельного человека. С удивлением заметили мы непонятное упущение со стороны неизвестного некролога: он не упомянул о двух строках, приведенных отцом на поле сражений в кровавом 1812 году!.. Отечество того не забыло!»

Н. Раевский-младший – друг еще с лицейской поры, задушевный собеседник Пушкина. Их отношения отличались подлинной теплотой. К сожалению, переписка приятелей утрачена, а содержание их сердечных бесед осталось нам неизвестным. Нет сомнения, что в долголетнем тесном общении они многое поверяли друг другу, и еще тогда, в лицейские годы, зная страсть Пушкина к военному делу, Николай Раевский конечно же не мог не рассказать ему подробности всего, что происходило под Салтановкой.

Н. Раевский-старший умер в 1829 году. Вскоре же после его смерти вышла в свет «Некрология», а «Литературная газета» тех времен откликнулась на нее в первом же номере 1830 года коротенькой рецензией Пушкина. Переписывал я ее и вдруг, сразу же, как результат таинственной работы памяти, четко и ясно вспомнились пушкинские строки:


 
Едва расцвел, и вслед отца-героя
В поля кровавые под тучи вражьих стрел,
Младенец избранный, ты гордо полетел.
 

Да, отечество того не забыло.

Но почему же Раевский-старший в разговоре с адъютантом отрицал факт, не поколебленный, как мне теперь удалось убедиться, временем, – не знаю.

В сорок первом году, когда мы с Павленко читали Батюшкова и наткнулись на его запись о рассказе Раевского, я, еще до всех своих скромных исследований в этой области, стал прикидывать, судить и рядить о том, кто тут прав, кто виноват.

– Ну, что ты мучаешься? – разозлился тогда Павленко. – Неужели непонятно? Наверно, когда бабушка или жена – не знаю, кто там у него хозяйничал дома – отпускала сыновей к отцу на фронт, то взяли с него слово не подвергать детей опасности, а потом прочли в газете, как он пошел с ними под картечь, и ахнули. Ахнули и послали ему ругательное письмо, потребовали детей обратно, к родным пенатам. Генерал и стал открещиваться, не было, дескать, такого дела, выдумка все это. И еще адъютанта стал вербовать в свидетели. Семейная это история, семейная! нечего и голову ломать.

Мы тогда посмеялись вдоволь. Но совета друга я на этот раз не послушался. Маленько поломал голову над всем этим и о том не жалею.

И, наконец, последнее свидетельство. Оно исходит из самой семьи знаменитого генерала войны 1812 года. Княжна Волконская, дочь Раевского-старшего и жена декабриста, умерла в 1863 году. В конце 50-х годов XIX века она написала воспоминания. Почти полстолетия они оставались неизвестными читателю. Ее сын М. С. Волконский впервые издал мемуары матери в 1904 году. Вторично они вышли в свет в 1906 году. А в 1914-м появилось новое издание, подготовленное известным пушкинистом П. Е. Щеголевым. В 1975 году воспоминания Волконской были изданы в Красноярске. Вот интересующие нас строки:

«Мой отец, герой 1812 года с твердым и возвышенным характером, этот патриот, при Дашковке, видя, что войска его поколебались, схватил двух своих сыновей, еще отроков, и бросился с ними в огонь неприятеля...»





    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю