Текст книги "Тень друга. Ветер на перекрестке"
Автор книги: Александр Кривицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
ДВАДЦАТЫЙ ВЕК,
ИЛИ
КОЕ-ЧТО О «БЕЛЫХ» И «КРАСНЫХ»
1
«Братие и дружина!» – обращались полководцы древней Руси к своему войску. «Братцы, ребята, други!» – восклицали кутузовские генералы, выходя перед строем солдат. «Благодетели, за мной!» – поднимал в атаку севастопольских богатырей знаменитый генерал Хрулев. Усатые канониры у орудий называли приезжавшего на бастион генерала Нахимова по имени и отчеству – Павлом Степановичем. И сам Суворов всегда был «батюшка» для его фанагорийцев. Но умный офицер не забывал, что тот же Суворов, о чем я уже упоминал, говорил о себе лаконично: «Я строг!»
Братство и панибратство – разные вещи. Суворовская школа офицеров ценила знание людей, их психологии как средство, позволяющее провести четкий водораздел между этими двумя различными явлениями. Ведь возглас «Благодетели, за мной!» относился к солдатам, которые должны были уже в шестой раз подняться на кровопролитный штурм вражеских траншей, а по имени-отчеству Нахимов разрешал называть себя заслуженным ветеранам, не раз глядевшим смерти в глаза.
Чем иным, как не борьбой с гатчиновщиной, нужно считать практику и военно-теоретическую работу известного русского генерала М. Драгомирова? Он талантливо отстаивал суворовское понимание задач офицерского корпуса и суворовские принципы обучения и воспитания войск.
Особое и даже решающее значение приобрели эти принципы в 1874 году, когда в России была введена всеобщая воинская повинность. И тот факт, что возникновение массовой армии при сокращении сроков службы настоятельно потребовало внедрения в войска петровских и суворовских взглядов на роль офицерского корпуса, лишний раз показал, насколько эти взгляды органичны для нашего народа.
Тогда Драгомиров писал:
«С введением обязательной воинской повинности весьма нелишне подумать о том, приготовлены ли мы, офицеры, к тому положению, которое эта повинность создаст нам. То золотое время, когда офицер служил за фельдфебеля, унтер-офицерами, рядовыми, считавшими время своей службы в этих должностях десятками лет, прошло безвозвратно. Как часто случается на вопрос о причине какого-либо упущения получать в ответ: «Я приказывал». Подобный ответ обнаруживает убеждение, будто обязанность офицера только приказывать, а воспитывать в исполнительности – не его дело».
Выход из этого положения, указанный Драгомировым, логически предполагал широкое распространение тех боевых традиций русского офицерства, которые сложились когда-то в относительно малочисленных, но крепких духом армиях Петра I, Румянцева, Суворова, Кутузова. «Теперь, – писал Драгомиров, – в воинском организме переворот полный: весьма мало учителей, весьма много учеников. Выход из подобного положения один: офицеру нужно беспрерывно и постоянно работать, если он хочет быть достоин своего звания... Велика и почетна роль офицера, понимаемая таким образом, и тягость ее не всякому под силу. Душу нужно положить в свое дело для того, чтобы с чистой совестью сказать: много людей прошло через мои руки и мало было между ними таких, которые от того не стали лучше. Ни одного я не заморил бестолковой работой или невниманием к его нуждам, ни в одном не подорвал доверия к собственным силам».
Драгомиров высмеивал тех потомков гатчинцев, которые полагали, что гуманное отношение к солдату может поколебать дисциплину и порядок. Воинская дисциплина есть главная сила армии, и она незыблема. Младший безусловно и безоговорочно подчинен старшему. Но всякий начальник – только исполнитель законов, на которых основаны его власть, права и обязанности. А как человек может ли он не быть товарищем всем, кто служит с ним под знаменем! Увы! Эту истину понимали только великие русские военачальники и те офицеры, в чьем сердце социальный эгоизм не задушил гражданской совести и человечности. Но даже в одной-единственной сфере, в обучении и воспитании войск, только офицеры-одиночки, только немногие могли перешагнуть классовый барьер, отделявший их от солдат. Настолько свиреп был режим в войсках, призванных вместе с полицией и жандармами охранять абсолютную монархию. Она и слышать не хотела о какой-либо, даже самой малейшей демократизации внутриармейских отношений.
Вот почему в глазах царя и его приближенных гатчинец всегда был охранителем устоев, а суворовец как бы вольнодумцем. Хотя ссылок на подобное размежевание, да еще с отчетливым употреблением принятой нами терминологии, в старой литературе, как я уже сказал, не существовало, в официальных источниках тем более. Офицерский корпус полагался единым. Но это было далеко не так. И как прекрасно, что в Советской стране имя «суворовец» получили юные питомцы школ, готовящих будущих офицеров.
Сочетание беспощадной требовательности к соблюдению воинского порядка с проникновением в души людей и их умелым воспитанием – именно это положение и выдвинуто суворовской школой в качестве основы работы офицера. Личный пример и вовремя сказанное слово всегда необычайно сильно воздействовало на солдат, ждавших от своих начальников призыва, ободрения, оценки.
Сохранился примечательный рассказ рядового о начале Альминского боя:
«Встали мы, сударь ты мой, на позиции спозаранку, помолились богу и стоим. А огонь неприятеля бьет со всех четырех сторон. Ну и неладно. А тут нам никто доброго слова не сказал: «Здорово, мол, ребята! Поработайте, мол, на совесть!» – или прочее. Вот и духу у нас поубавилось...»
Чем хуже условия боя, чем ожесточеннее борьба, чем больше потери и утомление, чем больше напряжены нервы, тем больше растет значение офицера. Всякий очевидец боя подтвердит, как внимательно, можно сказать, неотступно следят солдаты за своим офицером. По офицеру судят о положении дела, о большей или меньшей степени опасности, неудаче и удаче. Разумеется, начальник приобретает авторитет прежде всего из-за своего чина и власти, предоставленной ему уставами. Но старинное военное изречение гласит: «Эполеты офицера сверкают всего ярче в блеске его обаяния!» А это достигается тем трудом, к которому звала русских офицеров школа Суворова.
Обаяние офицера рождается благодаря его способности проявлять физическое и моральное напряжение, подавая этим пример и требуя того же от других. Сегодня можно уверенно сказать, что этому обаянию способствует доверие подчиненных, внушенное знанием дела; уважение, вызванное справедливостью, готовностью отвечать за все и подчинять себя не меньше, чем других, требованиям дисциплины; умение командовать с достоинством, но без чванства, всегда оставаясь корректным; сердечность без фамильярности, твердость убеждений, искренность и прямота. И конечно, лишь меньшинство старого русского офицерства соответствовало этому кодексу.
В повести А. Куприна «Поединок» изображена неприглядная жизнь армейского гарнизона провинциального городка. Произведение это было полемическим, и направлялось оно фактически против тех же гатчинцев, тяжелыми гирями висевших на старой армии России.
Однако прочтите повесть, и вы найдете там фигуру капитана Стельковского, чьи солдаты обожали своего командира за его умное руководство и душевное к ним отношение. На учениях, после того как рота Стельковского показала себя с самой лучшей стороны, командир корпуса остановился возле одного рядового, восхищенный его бравым видом, и спросил:
«– Что, капитан, он у вас хороший солдат?
– Очень хороший. У меня все они хороши, – ответил Стельковский своим обычным самоуверенным тоном.
Брови генерала сердито дрогнули, но губы улыбнулись, и от этого все его лицо стало добрым и старчески-милым.
– Ну, это вы, капитан, кажется, того... Есть же штрафованные.
– Ни одного, ваше превосходительство. Пятый год ни одного.
Генерал грузно нагнулся в седле и протянул Стельковскому свою пухлую руку в белой незастегнутой перчатке.
– Спасибо вам великое, родной мой, – сказал он дрожащим голосом, и его глаза вдруг заблестели слезами. Он, как и многие чудаковатые боевые генералы, любил иногда, поплакать. – Спасибо, утешили старика. Спасибо, богатыри! – энергично крикнул он роте».
Скажем прямо, такое внимание офицера к солдатам, какое проявил в этом случае старший начальник, было в русской армии редким и неизменно исходило от приверженцев суворовской школы. Последние годы XIX века ознаменовались усилением борьбы передовых слоев русского общества за изменение нравов офицерского корпуса. Суворовские взгляды Драгомирова находили новых последователей. На книжном рынке появилось немало брошюр и книг, трактовавших проблемы традиций и роль командиров как воспитателей. В армию проникли работы военных публицистов Ник. Бутовского, М. Галкина.
Суть их высказываний сводилась к тому, что офицер обязан непрестанно повышать свой военно-профессиональный уровень, вырабатывать в своем характере такие черты, которые позволят ему заслужить признание и уважение подчиненных, успешно управлять боем. Офицер обязан без устали заниматься самообразованием, ибо это ему предписывает воинский долг перед отечеством. Общество вправе требовать от него отчета в том, как он расходует свое время. Если допустить, что можно быть посредственным в каком-нибудь ином деле, то в том, от которого зависит судьба родины, необходимо достигнуть полного совершенства.
Таков круг идей, волновавших мыслящих людей в войсках. Первая мировая империалистическая война осложнила все человеческие связи в армии. Она заставила честных офицеров метаться в поисках решения своей судьбы между законом монархической присяги, пониманием бессмысленности происходящей бойни и призывами большевиков превратить войну империалистическую в войну гражданскую.
Тогда в армии был популярен Брусилов. И в нем мы встречаем непримиримого представителя суворовской школы не только в области оперативного искусства и тактики, но, что не менее важно, и в сфере воинского обучения и воспитания. И ему приходилось вести борьбу с тем же гатчинским направлением умов среди генералитета и офицерства, которое превыше всего ставило царские смотры, парады вдали от прифронтовой полосы и, окунувшись в штабные интриги или тыловые развлечения, не хотело и слышать о поле сражения.
Зато вокруг Брусилова и тех, кто мыслил так же, как и он, сплачивались боевые, инициативные офицеры. Они исполняли свой воинский долг и при этом старались беречь солдат, не бросать их зря в топку войны, выигрывать бой «не числом, а уменьем».
В романе Сергеева-Ценского «Брусиловский прорыв» очень хорошо показаны такие командиры всех степеней и их взаимоотношения. Когда потребовалось форсировать речную преграду, генерал Гильчевский – лицо, существовавшее в действительности, – узнал, что в одном из батальонов уже заготовляют для этой цели плетни и решетки. То была инициатива прапорщика Ливенцова. И генерал чистосердечно отдал должное молодому командиру, заботившемуся о предстоящем деле и о своих солдатах.
«– Вы видите, как, господа, получается. «Утаил бог от начальников дивизий генерал-лейтенантов и открыл прапорщикам», – говорится где-то в священном писании, И выходит, что это изречение вполне сюда применимо, – уходя из четвертого батальона, говорил Гильчевский. – Кто, как не я, болел душой, когда видел, что тонут люди у полковника Татарова? Отчего же но я придумал эти плетни и не полковник Татаров, у которого, не сомневаюсь, как у образцового командира, тоже болела и теперь болит душа по своим зря погибшим молодцам? Вот то-то и есть, господа! Не затирайте, а выдвигайте тех, какие поспособнее, вот что-с...»
Этот эпизод показывает нам, как умели командиры-брусиловцы ценить и развивать в подчиненных ту самую личную инициативу на поле боя и любовь к солдатам, необходимость которых записана еще в «Уставе воинском» Петра I и которые так поощрялись всеми представителями суворовской школы.
Прапорщик Ливенцов – замечательный тип русского офицера, находчивого, умелого, любящего солдат, воодушевленного идеей бескорыстного служения родине. Такие, как он, честно и доблестно воевали потом в Красной Армии. С таких Алексей Толстой писал своего Телегина в «Хождении по мукам».
2
Гатчиновщину нельзя считать только прусским чертополохом, высаженным на русскую почву, – ведь аракчеевский режим был доморощенным. Царизм вырабатывал сам по себе и в самом себе гормоны, питающие реакционную суть армии. Гатчиновщина лишь усиливала их действие.
Империя дряхлела, ее институты окостеневали. У трона толпились склеротические истуканы или полные жизни откровенные мошенники. Высшие военные посты занимала, за редким исключением, самовлюбленная посредственность. Дворянское офицерство злобилось, бесилось, чуяло: в воздухе пахнет грозой. Монархия, буржуазно-помещичий строй были гарантами его привилегий. Поэтому обычное презрение к солдату дополнялось яростными подозрениями: а не бунтовщик ли этот нижний чин?
В большевистской подпольной газете «Казарма» – она издавалась для армии – можно найти сотни примеров бесчеловечного отношения к солдату. Никакие его заслуги и медали не шли в счет, если он чем-нибудь прогневил офицера. 16 февраля 1906 года «Казарма» писала: «Капитан 2-го ранга Покровский недавно издал приказ остричься всем коротко. Через некоторое время он заметил, что портартуровец, георгиевский кавалер этого не сделал. Капитан Покровский избил его в кровь и посадил в карцер».
Само обращение к солдатам ставило их в положение полулюдей. «Серый», «серая порция», «облом» – в эти обидные клички вкладывалось столько мелкого дворянского высокомерия, что острая горечь пронзала рядового при одном только окрике начальства. Подчас уши солдата привыкали к брани, как и лицо к зуботычинам. Пыткой была его служба в царской армии. Самое слово «казарма» означало произвол, насилие, надругательство над личностью.
«Темным человеком легче управлять», – откровенно заявлял митрополит Филарет. Солдатам дурманили головы «словесностью», сложными правилами чинопочитания, все делали, чтобы заставить их не думать, не размышлять о своей доле.
Куда девались понятия воинской чести эпохи войн с Наполеоном? Теперь родовитые офицеры со связями берегли свои драгоценные шкуры, стремились отсидеться в штабах. Их там было не меньше, чем в окопах. А какие-нибудь прапорщики из студентов да солдаты несли всю тяжесть боев и походов. Кстати, из прапорщиков впоследствии выходили такие военные деятели, как Крыленко, Тухачевский.
В статье «Падение Порт-Артура» Ленин отметил, что не русский народ, а самодержавие пришло к позорному поражению, что царизм стал помехой новейшим требованиям военного дела, и дал уничтожающую оценку командованию армии. «Генералы и полководцы, – писал он, – оказались бездарностями и ничтожествами... Офицерство оказалось необразованным, неразвитым, неподготовленным, лишенным тесной связи с солдатами и не пользующимся их доверием».
Позднее Ленин указывал: «Старый командный состав состоял преимущественно из избалованных и извращенных сынков» правящих классов и самим этим словом «преимущественно» оставлял место другой, очень небольшой, но реально существующей прослойке офицерства. Оно чуждалось сколько-нибудь радикально-революционных идей, но остро переживало позор самодержавия, думало о народной судьбе, пыталось понять нужды солдат. Такой тип офицера достоверно изображен в романе В. Степанова «Порт-Артур».
Исторические события до дна измерили глубину классовых противоречий между командным и рядовым составом царской, а впоследствии и белой армии. В ходе гражданской войны генералы вынуждены были формировать сплошные офицерские части – корниловские, марковские, каппелевские. Именно эти отряды наиболее ярко выразили агонию помещичье-капиталистического строя, облик контрреволюции, обнажили ее классовые цели.
3
Конечно, после Октября нам было не до скрупулезного анализа различных течений в старом офицерском корпусе – кто хуже, кто лучше и насколько. Он представал сознанию в целом как островраждебная сила, опора царского трона, реакции, власти собственников.
У нас в семье два моих брата, Михаил и Роман, один – комиссар дивизии Первой Конной, второй – начподив 15-й дивизии на Южном фронте и оба коммунисты с первых Октябрьских дней, строго выговаривали брату Грише за его юнкерство. И хотя Владимирское военное училище в Петрограде не было аристократическим, как, например, Павловское, и во время первой мировой войны, когда потери в командном составе стали катастрофическими, туда принимали юнцов из разночинных семей, а брат уверял, что он ни сном ни духом не полагал себя защитником престола, а просто хотел послужить отечеству на поле брани и уже давно раскаялся в жажде офицерской карьеры, – братья были неумолимы. Мои комиссары не принимали никаких оправданий.
– Твое счастье, что не пошел к белым: поймали бы – застрелили б собственноручно, – услышал я однажды, когда Михаил и Роман съехались на недолгую побывку домой, в Курск, и застали там Гришу, который уже служил тогда в военной комендатуре города.
«Вот тебе и раз, – подумал я. – Зачем это они так обижают Гришу? Конечно, у них такие красивые кожаные куртки, они так блестят, ну прямо черное золото. А с другой стороны, что может сравниться со сверкающей рукояткой Гришиного кортика, с его синеватым лезвием...»
Мое мальчишечье сердце разрывалось между этими манящими куртками – казалось, братья не снимали их даже ночью, словно они стали их кожей, – и нарядным кортиком Гриши, висевшим над его кроватью. Между тем шум перебранки усиливался, я таращил глаза на спорщиков, мама хлопотала на кухне и тихо плакала, пока наконец не раздался голос отца:
– Хватить болтать, дурачье, драники пришли!
И тут все – и комиссары и бывший прапорщик – кидались к столу.
На этом место Павленко недоуменно прервал мой рассказ:
– Кто такие драники?
Вынужден просить у читателя прощения за небольшое отступление, не имеющее к главному моему рассказу ровно никакого касательства, но надо же объяснить, как и тогда Петру Павленко, кто такие, или, вернее, что такое, драники. Ведь но все свободное время говорили мы на военно-исторические темы, случались у нас и другие сюжеты. И вот один из них.
– Дом наш стоял на простой русской кухне, вернее, на белорусской, – рассказывал я Павленко. – Мама – из тех краев. Основой всего была картошка во всех видах – отварная, жареная, печеная. Она превращалась даже в начинку для пирожков. Это самое вкусное, что я ел в своей жизни, только тесто – оболочка – должно быть тончайшим и присыпано тмином. А венцом превращений картофеля были «драники» – оладьи, точнее, оладышки из тертого сырого картофеля, поджаренные до ломкости, до хруста, до коричневатости. Лучше всего их вводить в организм на сметане. Оладышки – огненные, сметана – ледяная. И никакой книги жалоб и предложений! Белоруска может запросто из картошки сделать крем-брюле. Но главная специальность мамы – «спесиалитэ дэ ля мэзон», как говорят французы, – это рубленые мясные котлеты. То было настоящее произведение искусства. Жаль было их есть. Все равно что растащить по кирпичику памятник адмиралу Нельсону в Трафальгар-сквере... Округлые, пышные, розовые, напоминающие фламинго!
– Фламинго, это ты слишком... – поморщился Павленко.
– Возможно, – согласился я, – но послушай дальше. Однажды я ехал из Курска в Москву, спутником моим оказался грузин, солидный мужчина. Я развернул сверток с едой, мамины котлеты были еще горячие. Мы объединили наши запасы, и я предложил попробовать котлетки. Он сначала отнекивался, а потом, когда распробовал, съел три штуки и сказал: «В принципе мы рубленое мясо не едим, мы его не понимаем, но ваш котлет – особенный котлет. – Мой спутник говорил о котлетах в мужском роде, очевидно, в знак уважения. – Ваш котлет особенный, как живой, он дышит». И правда, ты надавливал мамину котлетку вилкой, котлетка прогибалась, но вновь всходила, как только ты вилку убирал. В ней еще, видно, происходил процесс самоусовершенствования. Как мама их делала, не знаю. Спрашивал много раз, она отвечала: «Женишься, тогда жене твоей расскажу». И вот я женился.
– И жена умеет готовить драники? – заинтересовался Павленко.
– Еще как!
Рацион наш тогда был скуден, однообразен, и я понимал, какую картину лукуллова пира вызвал в его сознании.
Когда осенью 1942 года жена возвратилась из Уральского военного округа, а Павленко собирался на Северо-Кавказский фронт, он накануне отлета потребовал «устроить» драники. Мы ели их с наслаждением и вспоминали, как вдруг на горячей сковородке воображения вкатились они в наши ночные чтения сорок первого года.
4
Я уже сказал, что чтение военных мемуаров, романов из жизни старой армии и таких документов, как «Наставление господам офицерам в день сражения», не было для нас просто досужим делом. Кое-что из прочитанного входило и в нашу публицистику, а многое вызывало естественное желание еще и еще раз подумать о природе нашей армии, ее командном составе, о честном русском офицере суворовского склада.
После Октябрьского рубежа людей именно этого круга рядовые солдаты на фронтах первой мировой войны включали в полковые комитеты – выборные органы военно-революционных масс. А впоследствии Советская власть широко привлекала бывших царских офицеров такого склада на службу в Красную Армию.
Да, не все царские генералы и офицеры оказались в белом стане. Нашлись люди, сумевшие отринуть свое классовое естество и мужественно взглянуть в лицо истории.
Расскажу подробнее об одном из них – Михаиле Дмитриевиче Бонч-Бруевиче. Он был образованнейшим генералом старой армии, преподавал в Николаевской академии Генштаба. Известный военный теоретик М. Драгомиров привлек его к переработке учебника тактики.
По всем статьям он принадлежал к военной элите царской России. Были, однако, в характере этого человека и отличительные особенности. Ему претили карьеризм, угодничество перед сильными мира сего, он обладал чувством справедливости и той долей непоказного демократизма, что заставляла его прислушиваться к социальному гулу эпохи. Эти черты генерала не остались незамеченными.
После Февральской революции он был избран членом исполкома Псковского Совета рабочих и солдатских депутатов. Во время корниловского путча, будучи главнокомандующим Северным фронтом, способствовал провалу планов мятежного генерала. В дни Октября твердо стал на сторону Советской власти, был назначен начальником штаба Верховного главнокомандования и работал с первым советским главкомом Н. Крыленко.
В феврале 1918 года Ленин вызвал Бонч-Бруевича из ставки и поручил ему оборону Петрограда от кайзеровских войск, нарушивших перемирие. Вскоре он стал военным руководителем Высшего военного совета, а летом 1919 года, по предложению Владимира Ильича, возглавил полевой штаб Реввоенсовета республики.
Воспоминания М. Бонч-Бруевича о том периоде его жизни и несколько страниц его исповедального предисловия к ним представляют огромный интерес.
«Я не без колебаний пошел на службу к Советам, – писал Михаил Дмитриевич, – мне шел сорок седьмой год, возраст, когда человек не склонен к быстрым решениям и нелегко меняет налаженный быт. Я находился на военной службе около тридцати лет, и все эти годы мне внушали, что я должен отдать жизнь «за веру, царя и отечество». И мне совсем не так просто было прийти к мысли о ненужности и даже вредности царствующей династии, – военная среда, в которой я вращался, не уставала твердить об «обожаемом монархе».
Я привык к удобной и привилегированной жизни. Я был «вашим превосходительством», передо мной становились во фрунт, я мог обращаться с пренебрежительным «ты» почти к любому верноподданному огромной империи.
И вдруг все это полетело вверх тормашками. Не стало ни широких генеральских погон с зигзагами на золотом поле, ни дворянства, ни непоколебимых традиций лейб-гвардии Литовского полка, со службы в котором началась моя военная карьера.
Было боязно идти в революционную армию, где все представлялось необычным, а часто и непонятным, служить в войсках, отказавшись от чинов, красных лампасов и привычной муштры; окружить себя вчерашними нижними чинами и видеть в роли главнокомандующего недавнего ссыльного или каторжанина. Еще непонятнее казались коммунистические идеи, – я ведь всю жизнь тешился мыслью, что живу вне политики.
И все-таки я оказался на службе у революции. Но даже теперь, на восемьдесят седьмом году жизни, когда лукавить и хитрить мне незачем, я не могу дать сразу ясного и точного ответа на вопрос, почему я это сделал.
Разочарование в династии пришло не сразу. Трусливое отречение Николая II от престола было последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Ходынка, позорно проигранная русско-японская война, пятый год, дворцовая камарилья и распутинщина – все это, наконец, избавило меня от наивной веры в царя, которую вбивали с детства.
Режим Керенского с его безудержной говорильней показался мне каким-то ненастоящим. Пойти к белым я не мог; все во мне восставало против карьеризма и беспринципности таких моих однокашников, как генералы Краснов, Корнилов, Деникин и прочие.
Оставались только большевики... Я не был от них так далек, как это могло казаться. Огромную роль в ломке моего мировоззрения сыграла первая мировая война с ее бестолочью, с бездарностью верховного командования, с коварством союзников и бесцеремонным хозяйничаньем вражеской разведки в наших высших штабах и даже во дворце самого Николая II».
Такими были раздумья генерал-лейтенанта советской армии М. Бонч-Бруевича.
Владимир Маяковский писал:
Пролетарии
приходят к коммунизму
низом —
низом шахт,
серпов
и вил, —
я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви.
Генерал Бонч-Бруевич пришел к Советской власти, к Ленину и его идеям, потому что без них – он это понимал мучительно – не исчезнет в России уродство человеческих отношений, не прекратится разложение общества, военной верхушки, всего строя жизни, хорошо знакомого ему изнутри.
Он с презрением отвернулся от белого движения – этой смеси демонологии и мелодрамы. Оно не оставило после себя даже в рядах его активных участников никакой романтики – только оскомину и злобу. Оно оставило в сознании народа ощущение дьявольской беспросветной жестокости. Вспомним, как в талантливом романе Сергея Залыгина «Комиссия» последнюю каплю надежды крестьянина на справедливость выжигает свинец карательного отряда колчаковцев.
Белое движение было обречено, и оно откатывалось, отступало с воем и казнями, пока на берегу Черного моря не осталось ни одного врангелевского солдата.
Белогвардейский журналист А. Ветлугин в своей книге – она вышла в 1922 году в Берлине – с мрачным юмором вспоминает, как он открыл примету, по которой впоследствии безошибочно определил время, когда нужно бежать из того или иного города по принципу «давай бог ноги», поскольку становилось ясно, что, несмотря на хвастливые приказы белого командования, красные вот-вот появятся на горизонте.
Какая же это примета?
Если офицеры в ресторанах начинают требовать у оркестра музыку – «Сильва, ты меня не любишь», – значит, пиши пропало, нужно поскорее уматывать...
Автор ставит эту примету в ряд тех явлений, которые итальянцы называют «джататоре». Встреча с ними обещает несчастье. Он так и писал: «Все было совершенно спокойно, но стоило оркестру в кабаке заиграть попурри из «Сильвы», да еще «ты меня не любишь», и не позже чем через день начиналась эвакуация. Белые очищали город. И так на протяжении всей гражданской войны».
В этом юморе есть некоторый смысл: они пели «Боже, царя храни», когда наступали, и «Сильва, ты меня по любишь», когда отступали, разгромленные. Ни в одном, ни в другом случае они по вспоминали о народе. Гимн последнему царю и жалобная ария из оперетты – это и было музыкальным выражением демонологии и мелодрамы белого движения. Бонч-Бруевич знал заранее логику его развития.
Процесс психологической перестройки человека, принадлежавшего к царскому генералитету, был сложным, и достоверно, подкупающе искренне описан им самим. Исповедь генерала Бонч-Бруевича еще одно прекрасное свидетельство исторической правоты я неизбежности революции, которая потрясла весь мир, открыла стране новый путь и создала для своей защиты армию нового типа. К 1 января 1919 года только в центральных губерниях России были приняты в ряды советских войск двадцать две тысячи тех, кто добровольно сорвал кокарды и прикрепил красные звездочки к своим фуражкам. Были среди них и будущие изменники, только и ждавшие случая, чтобы перебежать к Колчаку, Деникину, Юденичу – белым генералам, возглавлявшим поход против новой России. Но офицеры демократических убеждений честно и самоотверженно дрались под знаменами революции.
Генерал-майор генерального штаба старой армии Федор Федорович Новицкий принадлежал к тем, кто с первых же дней возникновения Красной Армии стойко и беззаветно защищал в ее рядах свободу и независимость социалистической Родины. В первой мировой войне он командовал дивизией и корпусом. Его опыт сослужил хорошую службу, когда он участвовал в разгроме Колчака, в боях под Оренбургом и в Астраханском крае. В 1920 году Фрунзе командовал Туркестанским фронтом, а Новицкий был его заместителем. Тогда наши войска очищали от контрреволюционных сил Семиречье, Фергану и Закаспий.
Советский народ чтит имена генералов Брусилова, Новицкого, Бонч-Бруевича. В грозные годы гражданской войны они отдали Красной Армии все свои силы и знания.
А знаете ли вы, что внук Пушкина, царский полковник, был впоследствии командиром Красной Армии? Ни я, ни кто-либо из моих друзей и знакомых этого долгое время не знали. Думаю, что и многим, наверное, большинству читателей, будет в новинку этот факт. Он как-то сблизил пушкинскую эпоху с нашим временем, скрепив ее необычным звеном. В самом деле, ведь всего одно, ну, два поколения разделяют выстрел на Черной речке – месте дуэли – и пальбу питерских рабочих по Зимнему.
В роду Пушкина было немало военных. Его прапрадед по отцу нес ратную службу при Петре Алексеевиче и был награжден за нее вотчиной. Прадед служил в лейб-гвардии Преображенском полку, дед – в артиллерии, роде войск, издавна любимом в России. Младший брат был боевым офицером. По матери родословная поэта также насчитывает множество военных, начиная с Абрама Ганнибала. Да и сам Пушкин в начале своего жизненного пути думал о военном поприще и хотел выйти из лицея в лейб-гусары.
Внук Пушкина сражался против потомков «придворной черни» и дантесов, которые вели на молодую Советскую Россию полчища белых и интервентов. В этих мыслях нет спрямления событий. Все именно так. Давайте вспомним, что ведь и сам Дантес, дожив до преклонных лет, был реакционнейшим французским сенатором. Такие, как он, и стали в 1918 году организаторами похода против большевиков.