Текст книги "Правда о Николае I. Оболганный император"
Автор книги: Александр Тюрин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)
При Николае I определился известный всему миру строгий и прекрасный облик Петербурга (на 60° с.ш. нет во всем мире ничего подобного, севернее, конечно, тоже).
Почти весь цикл строительства Исаакиевского собора пришелся на его царствование.
Монферран воздвиг Александрийскую колонну на Дворцовой площади. Клодт поставил «Укротителя коней» на Аничковом мосту. Злые языки говорили, что Укротитель – это сам император, а кони – это Россия. Но Николай, скорее, напоминает атлантов из Нового Эрмитажа, что был построен Кленцером. С созданием по проектам Росси здания Сената и Синода, Александринского театра, Михайловского дворца (ныне Русский музей), Главного штаба классицизм достиг своих высот, после чего начал уходить.
Константин Тон, возрождавший традиции древнерусской архитектуры, строил пятиглавые церкви с русским и византийским декором. По его проекту был возведен Большой кремлевский дворец в Москве.
В 1839 заложен храм Христа Спасителя, этот собор создавался с привлечением добровольных народных пожертвований и выполнял роль колоссального воинского мемориала – в нем находились мраморные доски с именами павших в 1812 русских солдат.
Среди интересных начинаний Николая было открытие художественных коллекций, собранных российскими правителями, для людей всех сословий. Эрмитаж распахнул двери для широкой публики в 1852 г.
При Николае I творили как художники классической школы, Брюлов, Кипренский, Тропинин, А. А. Иванов, так и Павел Федотов – основатель критического реализма.
После ознакомления с работами мичмана Федотова, император разрешил ему покинуть морскую службу.
Художник Иванов ни много ни мало тридцать лет писал «Явление в мире Христа» (и создал действительно шедевр) и император постоянно поддерживал его.
На время Николая приходится спасение древнерусской письменной культуры, которая на протяжении более ста лет подвергалась уничтожению, как никому не нужный хлам. С 1829 г. начались экспедиции Русского археографического общества. Под девизом «Пусть целая Россия превратится в одну библиотеку, нам доступную» П. Строев и его помощники собирали по всей стране «письменные памятники нашей истории и древней словесности». Последовательно «северная», «средняя» и «западная» экспедиции перерыли почти всю страну в поисках древних свитков и книг.
Организация и финансирование археографических экспедиций осуществлялось Академией наук, которую возглавлял граф Уваров. Император изучал от «доски до доски» все тома переписанных вручную исторических документов.[310]310
Платонов, с.42
[Закрыть] С конца 1840-х гг. начнется издание Полного собрания русских летописей. То, что западники считали темной, молчащей, варварской Русью, вдруг заговорило. Не случайно, что российская история только с этого времени приобретает черты науки.
При Николае I русская литература стала явлением мирового масштаба. Едва утвердившись на троне, император поспешил вызвать Пушкина из ссылки и немедленно содействовал изданию «Бориса Годунова».
Уже в конце 1820-х гг. стала оформляться роль Пушкина как национального культурного лидера.
«Пушкин, – пишет Достоевский, – как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с Петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению темной дороги нашей новым направляющим светом. В этом-то смысле Пушкин есть пророчество и указание».
Определенным порогом в пушкинском творчестве стали стихотворения «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» – написанные вслед за событиям русско-польской войны 1830–1831 гг., в отклик на густую волну русофобии, прокатившуюся по европейской прессе.
Иль Русского Царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало ль нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал, до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет Русская Земля?
Эти тексты, конечно, вызвали злобное возбуждение западнической партии внутри самой России, один из представителей которой масон и, кстати камергер, князь П. Вяземский назвал их приношением шинельного поэта. «Пушкин в стихах своих… кажет… шиш из кармана…»; «Царская ласка – курва соблазнительная… которая вводит в грех…»
От почитателей Белинского, Герцена и всех последующих поколений правых и левых революционеров Пушкин отделил себя словами «лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые приходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений человеческих, страшных для человечества».
Последние годы Пушкин много занимался русской историей. И даже день накануне смерти он провел в работе над статьей о русских первопроходцах Сибири.
В своем ответе теоретизирующему русофобу Чаадаеву Пушкин ясно выразился насчет мнимого несовершенства русской истории. Соглашаясь с чаадаевский посылом, что «история – ключ к пониманию народов», Пушкин пишет: «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы – разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие – печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, – так неужели все это не история, а лишь бледный полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел нас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен, – но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал.»
Такое Пушкинское Credo поставило его в оппозицию не только к Чаадаеву, который отказался от России в явной форме, но и к большой части российской элиты, которая сделала это менее сознательно, но более страшно. Чаадаев честно отказался и ушел в себя; остальные продолжали вести светскую жизнь, сидеть в правительственных комитетах и дворянских собраниях, на университетских кафедрах, командовать войсками.
Четкое позиционирование Пушкина как лидера национальной культуры и не могло не встревожить западническую партию.
В заговоре против Пушкина участвовал и дипломатический представитель Голландии, чья политика была полностью подчинена Англии, и находящийся с ним в нетрадиционной сексуальной связи французский офицер, с неясными целями появившийся в России, и представители семьи Полетика, известной своими пропольскими и мазепинскими взглядами, и многие видные масоны. Масоны П. Вяземский, А. Тургенев, В. Жуковский, завсегдатаи карамзинского салона, принимали участие в раскручивании интриги.
Император, видимо, почувствовал ее масштаб и 23 ноября 1836 взял с Пушкина слово: не драться на дуэли.
Как показал исследователь С. Фомин, граф Г. Строганов выполнял роль координатора заговора. Григорий Строганов, приближенный еще к Александру I дипломат с обширными международными связями, друг Нессельроде и посла Геккерна, как раз советует голландцу, чтобы его «приемный сын» Дантес вызвал Пушкина на дуэль.
Незаконная дочь графа Строганова Идалия Полетика была активным координатором антипушкинской интриги (она сводит Дантеса с женой Пушкина у себя дома). После дуэли Строганов и Нессельроде проводят остаток дня у Геккерна, лихорадочно совещаясь, как замести следы. С кончиной Пушкина участники заговора проделывают оставшуюся часть свой подлой работы. Жуковский выносит из его квартиры какие-то бумаги, а граф Строганов занимается организацией похорон, присматривая за тем, чтобы они не приняли какого-нибудь опасного для заговорщиков направления.
После смерти великого русского поэта Николай I заплатил все его долги, дал большую пенсию его семье и профинансировал издание его сочинений.[311]311
Янковский, с.23.
[Закрыть]
Последними словами Пушкина об императоре были: «…Весь был бы Его» и «Попросите Государя, чтобы Он меня простил». Речь идет о нарушении данного Николаю слова не драться на дуэли.
Даже такое прощание Пушкина с императором не помешало трепетным интеллигентам переврать всё, что можно. В стихотворении «Поэт и царь» Цветаева надрывно давит из себя: «Зорче вглядися! Не забывай: Певцоубийца Царь Николай Первый». В экстатическом выплеске чувств она по сути делает из Николая I вечного врага свободы, Амалека, Антихриста.
Приложив столько усилий к гибели поэта, российские либеральные силы более полутора веков занимались привычным для них делом, приватизацией. Они занимались приватизацией памяти о русском гении, выставляя его этаким декабристом, случайно не добравшимся до сенатской площади. Из Пушкина выходила очередная штампованная «жертва царизма», попадавшая на одну полку вместе с одномерными «борцами с самодержавием».
Впрочем на либеральной сцене ставился и другой спектакль на тему Пушкина. Еще де Кюстин описал Пушкина поэтом малозначительным и подражательным. А в начале 20 в. люди типа литератора Алданова стали упрекать Пушкина в политиканстве и даже продажности. «Он брал денежные подарки от правительства Николая I». Ну да, Пушкин, бывший издателем общественного литературного журнала, должен был, наверное, получать деньги в голландском посольстве. Кстати, от правительства Николая получала «денежные подарки» тьма тьмущая российских интеллигентов – даже сегодня трудно найти «критика режима», который не кормился бы с государственной руки. Попытки оклеветать Пушкина и выбросить его с «корабля современности» не нашли понимания в зрелом СССР, однако возобновились в эмигрантско-диссидентской среде в 1970-е, а затем были подхвачены западными «исследователями».
Такая же интеллектуальная общность как с Пушкиным, у Николая I была и с Гоголем.
Произведение Гоголя «Тарас Бульба», своего рода русская «Илиада», стала мощным ударом по мазепинщине, по идее раскола малорусской и великорусской ветвей русской нации.
Гоголь прекрасно видел то, что было недоступно самовлюбленным поверхностным белинским: «Велико незнание России посреди России. Все живет в иностранных журналах и газетах, а не в земле своей. Город не знает города, человек – человека, люди, живущие за одной стеной, кажется, как бы живут за морями.»
Вопреки либеральному мифу о том, что Николай I не терпел критики, направление критического реализма не только выросло в его время, но и получило поддержку с его стороны.
Вскоре после театральной премьеры «Ревизора», которую дали по личному указанию императора, пьеса была напечатана. На премьере Николай сказал автору: «Всем досталось, а мне больше всего». Вспоминал император героев «Ревизора» и при встречах с провинциальными российскими чиновниками. Николай также отменил цензурный запрет на издание «Мертвых душ». Не боялся он за «самодержавие» и надеялся, что эта книга подействует на омертвевшие души дворянства, вцепившегося в свои вольности.
И острая пьеса «Горе от ума» А. Грибоедова была напечатана по указанию императора.
Николай I одним из первых заметил одаренность Льва Толстого, тогда офицера на Восточной войне, и помог ему погрузиться в литературную деятельность, не исключено, что даже спас от гибели на поле боя. За это «зеркало русской революции» отблагодарил уже покойного императора отменной злобы пасквилями вроде «Хаджи Мурата» и «Николая Палкина». Увы, талант не всегда сочетается с совестью, особенно если политические тенденции не способствуют честности.
И, хотя общественный путь Достоевского начался с участия в антиправительственной организации, созданной польским заговорщиком, очень быстро оформились его взгляды, носившие явный отпечаток николаевского мировоззрения. Через несколько лет после кончины Николая I Достоевский называет себя «совершенным монархистом». В одном из своих писем Достоеский вскрывает корни «незнания России»: «Эти явления – прямое последствие вековой оторванности всего посвященного русского общества от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности… Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева».
При Николае расцвел гениальный поэт Тютчев, оформились Некрасов и Тургенев, творили Крылов, Языков, Фет, первый русский фантаст В. Одоевский.
Наши интеллигенты очень любят повторять строки Лермонтова: «Прощай, немытая Россия». Однако не будем забывать, что Лермонтов погиб очень молодым человеком. Гениальность дается человеку сразу, а вот постижение мира длится всю жизнь. Если бы Лермонтов не ушел в 27 лет, то, скорее всего, прошел бы творческим путем Пушкина и Достоевского. Ведь Лермонтову уже принадлежали строки:
Композиторы Глинка (оперы «Жизнь за царя», «Руслан и Людмила») и Даргомыжский (опера «Русалка») фактически стали основателями русской светской музыки, причем обратившись к национальным сюжетам. Император дал дорогу операм Глинки на сцену императорского театра, хотя тогда эта музыка считалась новаторской.
Сильна при Николае цензура, сильнее, чем даже в советское время. Но именно его время является золотым веком русской культуры. Никогда, ни до, ни после не было столько выдающихся ее деятелей. (А вот бесцензурная эпоха породила почти что один мусор.) Скорее всего, николаевская цензура предохраняла русскую культуру от дешевых соблазнов. Рациональный четкий иронический ум Николая словно оказался матрицей для хорошей литературы. Ушла псевдоклассика, которая «воспевала надутыми словами разные иллюминации» и стала смешной романтическая фраза, «дева и луна».
В царствование Николая появилось большое количество общественно-литературных изданий. Среди них выделялся национально-ориентированный «Современник», издававшийся Пушкиным. Погодин издавал либерально-западнический «Московский телеграф». «Вестник Европы» придерживался консервативно-западнических позиций. А в «Отечественных записках» работал соловей европоцентризма Белинский.
И хотя господствующим направлением в российской мысли было западничество, в эпоху Николая появляется плеяда людей, пытавшихся постигнуть самобытность России, определить ее особенности, отличающие ее от Европы. Это, конечно, «старшие славянофилы», братья Аксаковы, И. Киреевский, А. Хомяков, но также ряд мыслителей, пик творчества которых придется на последующее время.
Стоит упомянуть Н. Данилевского, биолога по образованию, выпускника Петербургского университета, создавшего теорию культурно-исторических типов задолго до Тойнби и Хантингтона. И, конечно, Менделеева, педагога по образованию, осмыслившего не только основы мироздания, но и оригинальный путь русской цивилизации.
Как считал философ К. Леонтьев, николаевское царствование дало крепкую основу для развития русской мысли: «Все они (русские мыслители) роптали на этот строй, все они более или менее пламенно прилагали руки к его уничтожению; но как они, так и лучшие поэты наши и романисты обязаны этому сословному строю в значительной мере своим развитием.»[313]313
Леонтьев К. Владимир Соловьев против Данилевского.
[Закрыть]
Феномен российской интеллигенции
При Николае I фактически началось массовое производство специалистов в области гуманитарного знания. Император делал расчет на то, что они будут возрождать русскую национальную культуру – во время от Петра Великого до начала 19 века та потерпела столь огромный ущерб, что еще немного и возрождать было бы нечего.
Сегодня трудно это представить, но спасать приходилось даже русский язык. Живой русский язык протопопа Аввакума и замечательный русский язык Пушкина и Гоголя были разделены более чем вековым языковым обмороком, когда для образованного класса родная речь стала практически чужой, применялась лишь для отдания приказаний «туземцам» (унеси-принеси), была замусорена иноязычными лексическими и грамматическими формами. И вот этот обморок наконец закончился. Волшебные перья Пушкина и Гоголя вернули яркость российской словесности, а вместе с тем язык ожил и заиграл, вернулся в обиход образованного класса и был очищен от иноязычного сора. Ученые вспомнили о традиционной русской культуре, из задавленного состояния вышла церковь.
Но гуманитарную среду стали поражать «идейные эпидемии», одна за другой приходящие с Запада, как ранее приходила оттуда чума. Словно в чашке Петри, достаточно было одного-двух «микроорганизмов» и вот уже вся поверхность питательного бульона покрыта свежей зеленой плесенью. Идеи французского просвещения сменялись идеями католического консерватизма и английского либерализма, вслед за тем идеями французского утопического социализма, а потом концепциями научного социализма Маркса и анархизма Прудона. Возбудитель эпидемии все время менялся, постоянным оставалось лихорадочное возбуждение, которое он вызывал во многих российских умах. Идеи, созданные на Западе из прагматических нужд, у нас обретали фанатический оттенок, превращались в суррогат религиозной веры и вызывали острое желание немедленно смести якобы установленные государством препоны, дабы присоединиться к передовой Европе.
Специалисты в области гуманитарного знания обернулись интеллигенцией, которая в психологическом и организационном плане многое унаследовала от масонства и других тайных дворянских организаций. «Масоны и декабристы подготавливают появление русской интеллигенции XIX в., которую на западе плохо понимают, смешивая с тем, что там называют intellectuels», – определяет Бердяев.
«Мы мечтали о том, как начать новый союз по образцу декабристов», – свидетельствует Герцен об университетской атмосфере 1830-х, а уж его можно смело назвать отцом-основателем российской интеллигенции.
У интеллигенции была та же психологическая зависимость от абстрактных идей, как у масонов, такая же отделенность от темной массы, которую нужно «просвещать», которую нужно вести к счастью, но с которой не нужно сливаться. У интеллигенции сразу возникла своя система опознания «свой-чужой» – чем она также напоминала масонство.
Вне зависимости от того, ориентировалась ли интеллигенция на либеральные или социалистические проекты, сидела ли она сама в высших властных эшелонах или преимущественно со стопкой водки по трактирам, для нее все мерзости жизни объяснялось зловредностью «самодержавия», препятствующего воцарению правильных идей. И если государство (самодержавие) слито с русской церковью и русской нацией – они и создавались вместе – интеллигенция готова разрушить государство вместе с церковью и нацией.
Для западного intellectuel, работающего в государственных инстанциях, исповедание антигосударственных взглядов – это в 19 веке нонсенс, для наших интеллигентов (среди которых 99 % получают жалование от правительства) – это норма.
Способствовало переходу нашей гуманитарной интеллигенции в разряд манихейской религиозной секты и то, что она создавалась как бы на вырост. Она количественно не соответствовала уровню развития производительных сил, размерам производимого в стране прибавочного продукта. Отсюда такое количество «лишних людей», объясняющих свою неполную занятость (или полное безделие) несогласием с режимом. К примеру, суперактивный Виссарион Белинский был занят работой в журнале не более 5–7 дней в месяц, остальное время проводя в дружеских беседах и застольях.
Как бы компенсируя свою неполную занятость, интеллигенция присваивает себе функции морального судьи, «общественной совести», назначающей вину и меру ответственности царям, чиновникам, народу. Но при этом саму себя освобождая от каких-либо моральных норм. Она легко выносит приговоры и вскоре начинает приводить их в исполнение – взрывчатка и револьвер идут в ход уже в царствование Александра II.
Ключевский пишет, что русскому интеллигенту даже не приходило в голову, что обстановку, которая так ему не нравится, «он может улучшить упорным трудом, чтобы приблизить ее к любимым идеям».
А Достоевский видит фундаментальную неспособность людей, набравшихся яда манихейских абстракций, послужить своей стране: «Тут главное, давнишний, старинный, старческий и исторический уже испуг наш перед дерзкой мыслью о возможности русской самостоятельности… если разобрать все воззрения нашей европействующей интеллигенции, то ничего более враждебного здоровому, правильному и самостоятельному развитию русского народа нельзя и придумать.»
Фанатический ум «истинного интеллигента» утверждал неправильность русской жизни не только в настоящем, но и на всем ее протяжении, называя ее неисторической, выпадающей из мирового прогресса, и противопоставляя ее западной жизни, исторической и прогрессивной.
Для Чаадаева русские не живут жизнью человечества и по сей день, потому что держатся за свою религию, отделяющую их от цивилизованного Запада. «С первой минуты нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей; ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды». «Мы, во всяком случае, составляем пробел в нравственном миропорядке». Как тут не вспомнить фразу одного известного генерала, что глупость – это особая форма ума.
Для Белинского русские люди до начала вестернизации были «народ, не живший жизнию человечества». Читая автора 17 века, Котошихина, Белинский поражается, как русские власти порют князя и боярина, как отнимают у них поместья и вотчины всего лишь за преступление, совершенное против мужиков. Поражается темноте и дикости России! Хотя надо было поражаться справедливости русского государства, поскольку в большинстве европейских стран того времени за грабеж и убийство мужиков никаких наказаний людям высшего сословия не полагалось. Для Белинского телесное наказание – вообще какое-то специфически русское явление. Ему ничего неизвестно об унизительных телесных наказаниях, которые существуют даже в современном ему западном мире, не говоря уже о Европе 17 века. Не «ложится» это в концепцию. И как же надо было в московском университете преподавать и изучать мировую историю?
А историю «передовых» стран студентам преподавали в парадном отутюженном виде, не вскрывая то, что находится за фасадом технических и социальных достижений. Популярнейший профессор истории Т. Грановский, к примеру, полностью находился под влиянием гегельянской философии, которая утверждала историчность только западных романо-германских наций, через которые проявляется мировой дух. Грановский говорил московским студентам о том, «какой необъятный долг благодарности лежит на нас по отношению к Европе, от которой мы даром получили блага цивилизации.»[314]314
Коялович. История русского самосознания, c.216.
[Закрыть]
Возможно, Белинский и слышал о том, как работает гильотина во Франции, бич и виселица в Англии, однако забывает это по одной уж причине, что французы и англичане – исторические народы и всё, что у них происходит, служит всемирному прогрессу.
При всем сочувствии к обиженным московским боярам, Белинский мог сообщить в июне 1841 г. своему приятелю Боткину: «Увы, друг мой, я теперь забился в одну идею, которая поглотила и пожрала меня всего… Во мне развилась какая-то дикая, бешенная фанатическая любовь к свободе и независимости человеческой личности, которые возможны только при обществе, основанном на правде и доблести… Я понял… кровавую любовь Марата к свободе, его кровавую ненависть ко всему, что хотело отделяться от братства с человечеством хоть коляскою с гербом… Я начинаю любить человечество по-маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я кажется, огнем и мечом истребил бы остальную.»
В этом месте своей переписки с другом Белинскому следовало бы остановиться и принюхаться, не пахнет ли серой, не слышны ли из подпола слова: «Добро пожаловать в ад». В душе Белинского уже сидят бесы, которые в итоге разрушат одну из самых устойчивых социальных систем в мире, выживавшую, возобновлявшуюся и расширявшуюся на протяжении многих веков в самых неблагоприятных условиях.
Белинский испытывает художественную ненависть к Гоголю за то, что тот не разделяет интеллигентских взглядов на Европу и Россию.
«Невежество абсолютное. Что наблевал о Париже-то», – пишет Белинский, никогда не бывавший за границей, о парижских заметках Гоголя. Насколько это в стилистике нашей интеллигенции – фанатическое желание уничтожить любое мнение, противоречащее догматам ее веры, веры в Запад.
Рациональная часть писем Белинского к Гоголю показывает лишь ограниченного защитника догмы, что «Запад лучше России» и в полной красе демонстрирует агрессивно-послушное состояние сознания. Послушное по отношению к умозрительной картине Европы, агрессивное по отношению к своим мыслящим соотечественникам.
Белинский называет гоголевские «Выбранные места из переписки с друзьями» «артистически рассчитанной подлостью», «плодом умственного расстройства», потому что усматривает в них «гимн властям предержащим». Но, по существу, об умственном растройстве стоило бы задуматься самому неистовому Виссариону, который без всяких затей признавался: «Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастью.»
Гоголь не ученый, а художник, и поэтому лишь может обратить внимание Белинского на необходимость постижения не только манихейских схем, но и конкретных основ русской жизни: «И прежде, и теперь я был уверен в том, что нужно очень хорошо и очень глубоко узнать свою русскую природу, и что только с помощью этого знания можно почувствовать, что именно следует нам брать и заимствовать из Европы, которая сама этого не говорит». «Россия не Франция; элементы французские – не русские. Ты позабыл даже своеобразность каждого народа и думаешь, что одни и те же события могут действовать одинаковым образом на каждый народ.»
Примечательно обращение Гоголя к Белинскому с предложением продолжить свое образование: «Вспомните, что вы учились кое-как, не кончили даже университетского курса. Вознаградите это чтеньем больших сочинений, а не современных брошюр, писанных разгоряченным умом, совращающим с прямого взгляда».[315]315
Гоголь Н.В. Полное собрание сочинений в 14 томах. Л., 1952. Т. 13, с. 435–446.
[Закрыть]
Справедливости ради замечу, что трудно представить Белинского, продающего свое перо врагу. А вот для Герцена это уже возможно. Столь ценимый, как либеральными кругами, так революционерами, он тесно сотрудничал с людьми, которые по его же словам, ненавидели Россию и все русское «дико, безумно, неисправимо», сливался с ними в борьбе против русского государства. Знакомство с Герценым водили чуть ли не все, кто желал нагадить России любыми средствами. Александр Иванович помогал им чем мог, видя в них, так или иначе, борцов за счастье русского народа. Среди друзей Герцена числятся конкретные головорезы, убивавшие русских солдат и похищавшие на Кавказе русских женщин и детей. Он был в курсе секретных диверсионных операций против России, организованных на английские деньги. Ненадежным людям таких сведений не доверяют. Иногда Герцен совсем уж напоминает координатора антироссийской подрывной деятельности – это видно даже из тщательно отшлифованных воспоминаний «Былое и думы». Надо полагать, на бумаге Герцен вспомнил о своей работе далеко не все. Однако надо быть незнайкой-либералом, чтобы не заметить, как много сказал «Искандер» в своих знаменитых мемуарах, как в строках, так и между.
Удивительно, но в Герцене стальное закаленное желание уничтожить российское государство сочеталось с полной переменчивостью идеологических взглядов.
Под воздействием страшных сцен парижской бойни июня 1848 г., он поменял свои убеждения с либеральных западнических на социалистические, тоже западнические.
Русскую общину, о существовании которой Герцен узнал из труда Гакстхаузена «Этюды о России», он стал соединять с сен-симонистским фаланстером. Во взглядах Герцена на социализм было мало понимания реальностей русской общины, исторических и современных. С Герцена начинается любопытный футуристический квазипатриотизм, согласно которому можно использовать русских, «свежее девственное племя», как кирпичи для построения какой-нибудь социальной идиллии на благо всего человечества. Герцен разбудил не только Троцкого со товарищи, но и многих других строителей утопии на русской земле, включая гайдаровских мальчиков.
Переход Герцена к социалистической идеологии Достоевский оценивает не как истинное страдание за народ, а лишь как чрезвычайную отзывчивость к отвлеченным идеям, проистекающую из внутренней пустоты.
«Разумеется, Герцен должен был стать социалистом и именно как русский барин, то есть безо всякой нужды и цели, а из одного только «логического течения идей» и от сердечной пустоты на родине. Он отрекся от основ прежнего общества, отрицал семейство и был, кажется, хорошим отцом и мужем. Отрицал собственность, а в ожидании успел устроить дела свои и с удовольствием ощущал за границей свою обеспеченность. Он заводил революции, и подстрекал к ним других, и в то же время любил комфорт и семейный покой… Всегда, везде и во всю свою жизнь, он, прежде всего был gentil homme Russe et Citoyen du Monde (русский барин и гражданин мира), был попросту продукт прежнего крепостничества, которое он ненавидел и из которого произошел, не по отцу только, а именно через разрыв с родной землей и с ее идеалами.»
В Лондоне Герцен уже не был таким чувствительным, как в Париже; по поводу горестного положения ирландцев, пострадавших от английской «свободы», дипломатично молчал.
На британских островах появляется и бывший доцент московского университета Печорин, который принял католицизм и написал из идеалистических соображений:
Как сладостно отчизну ненавидеть,
И жадно ждать ее уничтоженья,
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницы пробужденья.
Однако, в отличие от Герцена, Печорин был все-таки человеком с христианской совестью, поэтому пытался как-то помогать своим новым собратьям по вере, несчастным католикам-ирландцам.
А великое сердце Герцена (чья фамилия означает «сердечный») никогда не беспокоится по поводу тех вопросов, которые могут вызвать раздражение британских властей.
Тщетно искать в его произведениях отклики на современные ему события британской жизни: ирландский голод, бессовестную опиумную войну, кровавое подавление индийского восстания, подневольный труд на колониальных плантациях, уничтожение австралийских аборигенов, работные дома-морильни, ночлежки и пролетарские трущобы Лондона. На тему телесного наказания моряков Герцен писал обличительные письма редким русским капитанам, заходящим в Лондон, а вовсе не английским флотоводцам.