Текст книги "Поединок над Пухотью"
Автор книги: Александр Коноплин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
– Я все понял, товарищ старшина.
– Ни. Нэ все. – Батюк положил «шмайссер» на землю, снял пояс, сунул штык от СВТ за голенище. – Будешь стрелять одиночными, бо патронов нэбогато.
Цепляясь за свисающие корни деревьев, он начал карабкаться вверх по откосу. Ничего не понимая, Игорь следил за ним, пока тот не скрылся.
Спать хотелось невыносимо. Густая тьма слева и яркая белизна лунного света справа… Как в театре. Зеленов крикнул. Сидевшие невдалеке вороны встрепенулись и снова замерли, неподвижные и темные, как мазки тушью на серой стене. Чтобы не смотреть на них – Игорь уже знал, для чего эти большие черные птицы собираются вместе, – он повернул голову и стал смотреть вдоль реки. Прямо перед ним среди невысоких торосов шевелились какие-то тени. Зеленов вгляделся. По льду бежали, быстро удаляясь от берега, три неуклюжие фигуры в белом. Двое тащили волоком какой-то груз, третий подталкивал его сзади.
С высокого берега, оттуда, где лежал Чуднов, раздалась автоматная очередь.
– Товарищ старшина, они уходят! Уходят!
Игорь схватил автомат Батюка, выстрелил. Трое продолжали удаляться. Зеленов побежал за ними, довольно скоро нагнал и снова выстрелил. Тот, что шел сзади, упал. Двое даже не остановились. Зеленов снова нагнал их и, целясь в ноги, дал очередь, но, то ли стрелял он слишком плохо, то ли это были не люди, а призраки, пули Зеленова не причинили им вреда. Больше в магазине патронов не было. В отчаянии Игорь повернул к берегу.
…Этот, последний, оставленный в засаде немец, был, наверное, не сильнее предыдущих, но и Батюк был уже не тот. Бросившись сверху, он подмял немца и уже готовился прикончить, когда тот неожиданно дернулся в сторону, и нож Батюка прошел мимо. В ту же секунду правая рука старшины оказалась прижатой к земле. Батюку с трудом удалось освободиться. Его противник был молод, действовал умело, но в его движениях старшина уловил странную нерешительность. Казалось, он не знал, что для него лучше: победить или стать побежденным. Дважды у него была возможность убить Батюка, и дважды он ею не воспользовался. Сражаясь, он только оборонялся и если доставал Батюка иногда точным боксерским ударом, то лишь для того, чтобы спастись от его страшного ножа.
Поединок закончился неожиданно. Сделав очередной выпад, старшина поскользнулся и упал в опасной близости от противника. Но ожидаемого удара не последовало. Немец стоял с поднятыми руками.
– Русс, дойче – плен! Гитлер – капут! – тяжело дыша, сказал он. Его «шмайссер» валялся тут же. Смахнув с подбородка кровавую юшку, Батюк поднялся, подобрал автомат. В рожке еще оставались патроны…
– Русс! Никс шиссен! Никс шиссен! – забеспокоился немец. – Дойче – плен!..
– Щоб ты сгынув! – досадливо отмахнулся Батюк и стал звать Чуднова.
– Гебен зи мир битте эссен, – уже тише произнес немец и вдруг повалился набок.
– А ну, не балуй! – грозно приказал старшина, но его третий немец уже крепко спал, положив голову на ноздреватый валун.
В вихре снежной пыли с обрыва кубарем скатился рядовой Кашин.
– Дэ Чуднов? – накинулся на него старшина.
– Не знаю, – виновато моргая, ответил Кашин, – его куда-то ранило…
Батюк приказал ему и Зеленову вести пленного на батарею, а сам, тяжело припадая на правую ногу, побежал по льду догонять диверсантов.
Покричав немного и не получив ответа, Кашин снял с себя брючный ремень, связал бесчувственному немцу руки и отправился по берегу искать Зеленова. Ярко светила луна, кругом совсем по-мирному было тихо, и Вася ничего не боялся.
Догнать бредущих с тяжелой ношей людей даже для немолодого человека – не такая уж трудность. Минут через пять Батюк увидел впереди силуэты двух диверсантов и дал предупредительную очередь – он понимал, что за груз они тащат. Он почти не таился – таиться, собственно, было негде, разве что лечь плашмя, но тогда диверсанты снова уйдут. До противоположного берега оставалось метров сто. Экономя патроны, старшина перевел автомат на одиночные. Оба диверсанта были ранены – Батюк видел это по нетвердым шагам их, медленным жестам, когда, желая отделаться от преследователя, они поворачивались, чтобы дать по нему выстрел из парабеллума.
Но вот выстрелы с их стороны прекратились. Старшина наддал из последних сил – ему показалось, что у диверсантов не осталось патронов.
Однако недаром говорят, что и на старуху бывает проруха. По его команде «хенде хох!» оба немца повернулись к нему и подняли руки, Батюк без опаски приблизился к ним. Взгляд его был прикован к лежащему неподвижно рядовому Осокину.
Один из немцев взмахнул рукой. Что-то сильно ударило старшину в грудь, ожгло изнутри, отозвалось болью в спине и внизу живота. Чтобы не потерять равновесия, он хотел сделать шаг вперед, но откуда-то снизу, от той самой боли, вязким комом накатилась тошнота. Он хотел крикнуть, но тошнота выплеснулась из него темнокрасным сгустком, подавив крик, и пьяно пахнущим облаком стала растекаться по льду. Упав на колени, он попытался подползти к Осокину, посмотреть, что с ним, но руки и ноги начали наливаться жидким свинцом и наливались до тех пор, пока руки не подломились от этой страшной тяжести.
Старшина Батюк упал.
* * *
Только к утру, отмахав по лесу километров пятнадцать, Стрекалов вышел к жилью. С пригорка, поросшего сосняком, он разглядел приземистые крыши изб, какие-то полуразвалившиеся сараи, одинокий журавель у колодца. Вниз, по косогору, тянулась дорога со следами саней, клочками оброненного сена и конскими катышками. Под горой стояло несколько бань, еще ниже, на дне лощины, под покровом снега, угадывался ручей, по его берегам в изобилии росла ольха, краснела верба.
Ближе других к Стрекалову стояла аккуратная, должно быть, года два назад срубленная избушка. Под соломенной крышей висели сосульки. Стрекалов постоял немного, ожидая увидеть людей, но, так и не дождавшись, спустился вниз и перешел ручей. От усталости и потери крови он едва передвигал ноги, автомат и пустой вещмешок прижимали его к земле, руки и ноги от холода потеряли чувствительность. Подойдя к двери, сержант откинул палку, служившую запором, и вошел. Уже в сенях ощутил он долгожданный запах человеческого жилья – смесь запахов кислой капусты, мокрой овчины, дыма – и нетерпеливо потянул на себя вторую дверь.
Крохотное оконце освещало лавку под ним, большую печь напротив и маленький участок дощатого, давно не мытого пола. Стрекалов тяжело сел на лавку.
– Есть кто-нибудь?
Ему никто не ответил. Сашка попытался снять сапоги – он не чувствовал ног, – но из этого ничего не получилось.
– Не бойтесь, никого я не трону.
И опять никто не отозвался. После нескольких неудачных попыток Сашке удалось снять один сапог. Пальцы не чувствовали боли, не сгибались, не реагировали на щипки и уколы.
– Этого только не хватало! – с горечью воскликнул Сашка и глянул в оконце. К избушке приближалась одетая в рубище женщина с холщовой сумкой через плечо и посохом в руке. Лица ее не было видно – всю нижнюю часть закрывала черная тряпка, со лба свешивался рваный платок.
Прыгая на одной ноге, Сашка добрался до двери, выглянул на улицу. Тропинка, ведущая от деревни, была пуста. У самого порога цепочка маленьких следов делала крутой поворот и уходила куда-то в сторону, через реку и дальше в глубь леса.
Стрекалов вернулся в избу и сел, прислонившись спиной к печке. Начавшееся вчера недомогание усилилось, появился озноб. Сашка нашел немецкий котелок, набил в него снегу и сунул за заслонку: если начнется лихорадка, вода будет кстати. Теперь его мысли были заняты только одним: наступавшей болезнью. Сцепив зубы, он стащил наконец второй сапог и, забравшись на чуть теплую печь, укрылся телогрейкой.
Незнакомую деревню он воспринял сначала как досадную помеху на пути: чтобы ее миновать, надо сделать версты две крюку, но через минуту понял, что больше не может обойтись без посторонней помощи, без тепла, куска хлеба. Воспаленное болезнью воображение рисовало ему теплую избу, насквозь пропахшую молоком, ватрушками и ржаным хлебом; седобородый старик в рубахе горошком и старуха в теплом полушалке на плечах – оба с иконописными лицами – сидят и кого-то ждут…
Вот почему Стрекалов решил не обходить деревню.
Между тем целебное тепло русской печки делало свое дело. Сашкины веки сами собой закрылись, рука, державшая автомат, ослабла.
Проснулся он внезапно, как от толчка, и тут же схватился за оружие. У стола, уронив голову на сложенные крест-накрест руки, сидела женщина. Сбившийся на затылок платок открывал копну давно не чесанных волос и маленькое розовое ухо.
Сержант шевельнулся. Женщина вздрогнула, выпрямилась, села неподвижно, сложив руки на коленях.
– Вы, мамаша, меня не бойтесь, – начал Стрекалов как можно мягче, – я не бандит какой-нибудь, не налетчик, мне от вас ничего не нужно. Я вот обогреюсь немного и уйду.
Хозяйка зачастила неожиданно сильным грудным голосом:
– А вовсе я вас не боюсь, с чего вы такое взяли? Богатства у меня нет никакого. Отдыхайте сколько пожелаете, а кто вы есть, меня вовсе это не касается, да и не мамаша я вам, у вас самих небось дети есть, ведь не молоденькие уж…
Она проворно сбегала к печке и вернулась оттуда с небольшим чугунком в руках. Под низким потолком запахло вареной картошкой.
– Сидайте снидать, господин хороший, коли нами не брезгаете, чем богаты, тем и рады, а только не обессудьте, больше у нас ничего нет.
Пропустив мимо ушей все, кроме «господина хорошего», Стрекалов – после сна он чувствовал себя лучше – сел за стол, разломил картофелину, поискал глазами соль. Женщина, следившая за каждым его движением, сказала:
– Не прогневайтесь, господин, соли тоже нету, ни солины во всем доме, если не верите, сами поглядите…
– Ладно, чего там…
За кого же она его принимала? Поедая картошку, Стрекалов не забывал следить за улицей, что также не ускользнуло от внимания хозяйки.
– У нас тут редко кто, бывало, зайдет, места наши сильно глухие, до войны еще когда-никогда по ягоды, али по грибы, али охотники с города, а теперь и вовсе нету никого, спасибочко, ваши не забывают, навещают когда-никогда…
Стрекалов перестал жевать.
– Какие наши?
– А ваши…
Женщина проворно снова отошла к печке, но вернулась с пустыми руками и села не на прежнее место, а в простенке, так, чтобы свет ее не доставал.
– Чего не едите? – Сашка кивнул на чугунок.
– Спасибочки, мы отсытились, много ли нам, бабам, надо. Да вы угощайтесь, не глядите на нас.
Стрекалов отодвинул чугунок.
– И часто у вас бывают… наши?
Женщина слегка шевельнулась в своем углу.
– Теперь часто, иной день по два раза. Да мы не сетуем, понимаем: за порядком следить надо…
«За каким порядком?» – хотел крикнуть Сашка, но сдержался.
– Сегодня были?
– Были. Наране были, затемно еще, скоро обратно будут… Да вот и оне! – Она даже слегка привстала, чтобы лучше видеть. По дороге от деревни неспешно трусила пегая кобыленка, запряженная в розвальни, впереди сидел и правил ею бородатый мужик, по виду крестьянин, в полушубке и солдатской шапке-ушанке, за ним на ворохе соломы полулежали три человека, из которых один был одет в солдатскую шинель без погон, другой в такую же, как у Стрекалова, телогрейку, третий был просто немецким солдатом. Все трое были вооружены винтовками. И еще приметил сержант: на левом рукаве того, что в телогрейке, виднелась белая нарукавная повязка…
С автоматом наготове Сашка встал за дверью. Женщина осталась на месте, только плотнее запахнула драный кожушок. Она смотрела то в окно, то бросала быстрые взгляды на Сашку.
– Шла бы ты, хозяюшка, отсюда куда-нибудь, – посоветовал он, – не ровен час, заденут…
– Проехали, – спокойно объявила женщина. Стрекалов вышел из угла, швырнул автомат на стол. Его бил озноб. Женщина заметила, сняла с себя кожух, сказала совсем другим, уверенным тоном:
– Лезь на печь, я тебе еще одну шубейку дам.
Стрекалов усмехнулся.
– А как же насчет «господина хорошего»? Вдруг я – он самый и есть, а ты меня на «ты»…
Женщина ответила не сразу. Должно быть, ей было неловко за то, что строила из себя дуру…
– Много вас тут шатается, разве всякого поймешь?
– А меня поняла?
– Чего ж не понять… Лезь-ко на печь, гляди, в чем душа держится, аж почернел весь!
По-матерински ласково она заставила его снять телогрейку, уложила на теплые кирпичи, набросила сверху полушубок.
– Моя горница с богом не спорится. Когда потоплю немного, а когда и так сойдет. Редко я тут бываю.
– Где ж тебя носит?
Женщина не ответила. Руки ее двигались сноровисто, глаза смотрели строго, не по-старушечьи, как раньше, а молодо, смело. От быстрых движений платок съехал, и спутанные, но густые волосы рассыпались по плечам. Сашка не удержался, погладил их здоровой рукой. Женщина сдвинула брови и сердито оттолкнула Сашкину руку. Парень взвыл от боли.
– Тихо ты, сумасшедшая!
Женщина ахнула, прикрыв ладошкой рот.
– Батюшки, да он же раненый! Ах ты, сердешный! Чего ж не сказал?
– А чего говорить?
– Перевязать надо.
– До своих доберусь, тогда… Да у тебя, наверное, и нечем.
Она подумала, зашла за печку, повозилась там немного и вышла, держа в руках что-то белое. Теперь на ней была только вязаная кофта и юбка, сшитая из немецкого упаковочного мешка с орлом спереди и несмываемым номером сзади. Неизвестно почему, Сашку рассмешил этот орел.
– Веселишься? – мрачно сказала женщина. – Чего же не веселился, когда полицаи ехали? – Она с треском разорвала свою сорочку на несколько длинных лоскутков. – А ну, скидовай рубаху, вояка.
Сцепив зубы, Сашка позволил себя раздеть и даже не ойкнул, когда она отдирала присохшую к ране гимнастерку.
– Повезло тебе, – сказала женщина. И Сашка согласился: действительно повезло. Раны чепуховые, в сорок первом с такими в госпиталь не всегда направляли, а тут он лежит, как путный, и над ним хлопочет если не бывшая медсестра, то уж наверняка человек, знакомый с такими делами…
Женщина отмыла кровь, смазала раны какой-то мазью, наложила повязку.
– Молодой ты. А я думала, в годах… Ишь, как жизнь тебя тряханула. Тебе куда надо-то? На ту сторону, что ли?
Но он уже спал тем мертвым сном без сновидений и забот, которым спят дети и солдаты и который не так-то легко прервать.
Женщина накинула полушубок и вышла, тихо притворив дверь.
Вернулась она, когда в единственном окошке ее дома потух дневной свет, вынула из-под полы чугунок с картошкой, поставила на стол. Подумав, достала из щели в стене обломок гребня, маленькое круглое зеркальце и, установив его на подоконнике, принялась расчесывать свои густые, свалявшиеся волосы. Заплетя их в одну тугую косу, она не спеша подошла к печке и, привстав на цыпочки, позвала:
– Солдат, а солдат, вставай, пора!
Он поймал ее руку, потянул к себе…
– Ни к чему это, миленький, – сказала она шепотом, – не ровен час, нагрянут немцы, пропадем ведь. Ты вставай, повечеряй, а там я тебя до реки провожу.
Щурясь от огонька светильника, он торопливо ел холодную картошку, которую, ободрав с нее кожуру, подавали ему ласковые руки женщины.
– Сыночек был у меня, – рассказывала она, не поднимая глаз, – месяца нет, как помер. Закопала в снег… Могилку-то ведь ладить некому да и нечем. Земля как камень. Вот дождусь весны, раскопаю, тогда похороню как след…
– Вы с ним тут и жили, с сыном-то?
– Тут, где же еще! – Она долго молчала, прежде чем выговорить самое главное. – Муж ведь у меня есть…
– Муж?
Она еще ниже наклонила голову.
– В Красной Армии служит. – Она судорожно вздохнула, бросила очередную картофелину. – Он там, на фронте, а я здесь…
– Ладно, не переживай, – сказал Сашка, – вернется, будет у вас все чин-чинарем. Звать-то как?
– Семеном. А по фамилии Драганов.
Сашка поперхнулся картофелиной.
– Как?!
– Чего как? Драганов Семен Михайлович, командир. Чего уставился? Не веришь?
– Верю…
– «Верю», а бельмы таращишь. Небось думал, гулящая? Все вы, мужики, глупые… Правда, не расписанные мы. Без сельсовета обошлось. Не было тогда уж сельсовета, немцы разогнали.
– Писал? Семен, спрашиваю, писал?
– Куда писать, дурачок? Часть ихняя тут, недалеко, стояла, потом немцы наступили и заняли нас. А их окружили. Потом командир ихний спрашивает, кто, дескать, знает дорогу? Чтоб проводили, значит. Места у нас гиблые. Кто дороги не знает, лучше не соваться, в аккурат в трясину попадешь. А не то – просто заблудишься. Сколь разов такое бывало…
– Так это ты их вывела?
– Я. Места мне с детства знакомые. Отец тут лесником был. Мы не здесь, на хуторе жили. Большое хозяйство было. Да и семья не маленькая: отец, мать, две сестренки, братовьев пятеро. Теперь вот одна осталась. – Она отвернулась в угол, вытерла слезы концом платка. – Вспоминать, только душу травить…
Стрекалов понемногу успокаивался.
– Семен тебе номер полевой почты оставил?
– Не успел, должно быть, сказать. Меня одной рукой обнимал, а другой за автомат держался, такая жизнь у нас с ним была… Ладно, пойдем, темно уж. До реки доведу, а там сам ступай. Дойдешь, чай, потихоньку-то? Ну, чего застыл? Гляди, немцы завсегда об эту пору по избам шарят.
– Вместе пойдем, – сказал он, – нельзя тебе здесь оставаться.
– А это уж не твое дело.
Он взял ее за плечи.
– Почему не идешь к нашим? Кругом все освобождено, люди колхозы восстанавливают, весной сеять будут.
Она сердито дернула плечом.
– Убери лапы. Думаешь, если одна, так все можно…
Он разозлился.
– Говоришь, немцы заходят?
– Бывали. Часть тут у них. А может, и не одна.
– Как это они молодую красивую бабу не тронули?
– Не до баб им. Насчет жратвы промышляют. В чем душа держится. Да и хитрые мы. Ты меня днем видел? Старуха. Все тут такие. Волоса золой посыпаем, чтобы седыми казаться, на себя что ни страшней надеваем…
– Ты мне зубы не заговаривай. Отвечай, почему не уходишь?
Она молчала.
– Может, из-за сына? Так ведь его нет. Вернешься весной, сделаешь что надо, а теперь чего тут торчать? Слушай, неужто из-за Семена?
Она мгновенно преобразилась.
– Да. Из-за него, – досадуя на свою слабость и стыдясь Сашки, крепко вытерла слезы ладонью. – А где мне его еще ждать? Почты для нас с ним нет…
– Обожди, не плачь.
– Я не плачу. Идем, парень, очень тебя прошу. На душе тревожно как-то…
– Вот что, забирай шмотки и идем вместе.
Она исподлобья, враждебно глядела на него.
– Нельзя тебе здесь оставаться. Скоро тут такое начнется… А там, за рекой, устроишься в деревне, хозяйство заведешь и жди себе.
Она упрямо качнула головой, пошла к двери. Он понял, что иного выхода нет…
– Глаша!
Она замерла на месте, но еще долго не оборачивалась, боясь, что ослышалась, потом подошла к Сашке, заглянула ему в самые зрачки.
– Откуда мое имечко знаешь, солдат? Или я его тебе называла?
– Называла, – поспешно соврал он. Она покачала головой.
– Неправда. – И вдруг крепко схватила за телогрейку: – Солдат, миленький, скажи, откуда? Богом прошу, скажи! Ну хочешь, я перед тобой на колени встану? – Она и в самом деле упала перед ним на пол, охватила его сапоги руками. – Не томи душу, не видишь, изболелась вся. Только он один мое имечко знает. Да говори же! Он сказал, да?
– Ну он, чего кричишь? Дружки мы с ним. В одной части служили.
Она, как подброшенная пружиной, вскочила на ноги.
– Пошто сразу не сказал? У, пустоголовый! – Вздохнула, как человек, сбросивший с плеч непосильный груз. – Ну вот, теперь и уйти можно. Семен-то где сейчас? Найдем мы его? – говоря это, она лихорадочно собирала вещи, завязывая все в большой узел. – А ты все-таки олух царя небесного, парень, хоть обижайся, хоть нет. Жены-то нет? И не будет. Бабы таких не любят. Вот мой Сема… Ну как он там? Голодает небось? Обо мне-то хоть вспоминает? Да не стой столбом, помогай! Звать тебя как? Семен называл одно имечко… Александром? Ну пошли, Александр, больше нам тут делать нечего.
У двери она обернулась, обвела прощальным взглядом свою конуру, закусила губу, чтобы не расплакаться.
РАДИОГРАММА
«Пугачеву
Сегодня, 13.12.43, в 0,47 в ваше распоряжение направлены следующие части и подразделения: 230-й Отдельный танковый батальон (командир гвардии подполковник Синицын), батарея СУ-120 (командир гвардии капитан Кравченко), один ИПТАП 210 (командир майор Быков), а также два батальона 530-го с. п. под командованием капитана Рустамова.
Основание: приказ № 171 ШТАРМа от 12.12.43
Филипченко».
РАДИОГРАММА
«Весьма срочно!
Пугачеву
Сообщаю приказание командующего армией № 08943 от 13.12.43.
В связи с крайне напряженной обстановкой на участке Лагутино – Мхи приказываю:
1) немедленно остановить продвижение немецких частей ген. Шлауберга на рубеже р. Пухоть;
2) вторично предложить противнику сложить оружие, гарантировав жизнь всем от солдата до генерала;
3) в случае отказа сдаться ликвидировать окруженную группировку всеми имеющимися в вашем распоряжении средствами.
Белозеров».
Тяжелый, слышный теперь отовсюду гул нарастал, полз с севера, от реки, тянулся по земле, прижимаемый книзу ветром, и то заглушался им, то становился отчетливо ясным. Батарейцы притихли.
Нет на свете ничего тяжелее последних, перед боем, минут, когда все, что было за долгую или недолгую жизнь, превратившись в одно сияющее мгновение, в последний раз мелькнуло перед глазами и исчезло, когда душа, надев чистую рубаху, уже приготовилась в любую минуту покинуть тело, когда мысленно прощены все долги, забыты обиды и когда вчерашний недруг отдает тебе свою последнюю цигарку, а командир взвода, забывшись, называет по имени…
Что-то непонятное тоненько прокричал телефонист. Командир батареи скомандовал: «Бронебойным заряжай!» Сулаев торопливо пихнул патрон в казенник, дослал кулаком, быстро убрал руку от щелкнувшего затвора, взялся за спусковую рукоятку.
На сплошном, сером, как бетонная стена, фоне стали проявляться и исчезать размытые, почти бесформенные темные пятна. Двигались они не по земле и не по небу, а просачивались где-то между ними, медленно вырастая до размеров спичечного коробка, после чего исчезали, будто проваливались в бездну.
Телефонист передал команду «огонь».
– Огонь! – повторил торжественно Тимич, а за ним и Уткин.
– Огонь! – прохрипел наводчик Грудин.
Сулаев дернул за спусковую рукоятку.
От страшного удара в оба уха Кашин едва не упал. Пудовый патрон вывалился из его рук, кувыркнулся через станину и покатился под ноги заряжающему. Ослепленный огнем, Василий попытался ощупью найти другой, но под руки попадали только комья мерзлой глины. Плача от боли – взрывная волна особенно сильно ударила в правое ухо, – Василий случайно наткнулся на нишу, вполз в нее, съежился, стиснул руками виски… Но тут над его головой что-то разорвалось, с бруствера посыпалась земля и колотый лед. Упал, раскинув руки, заряжающий Сулаев. Кашин видел все, но не мог сдвинуться с места. Временами ему казалось, что он уже умер, убит немецким снарядом, а видеть продолжает просто так, по инерции, как только что обезглавленный петух – скакать и прыгать по двору…
А чертовы снаряды – вот они! Стоят в ящиках вдоль стенки ровика. Преодолев дикий, противный страх, Кашин на четвереньках выполз из ниши, ухватил руками медный цилиндр, прижал к груди. Снова грохнуло, но чуть потише, и Василий патрона из рук не выпустил. Дополз до орудия, сунул патрон Уткину, который теперь стоял у казенника.
– Куды тычешь? – взревел Уткин. – Не видишь, чего натворили?
На конце орудийного ствола вместо дульного тормоза появился диковинный цветок с лепестками, закрученными в обратную сторону.
– Накрылась пушка. – Уткин сложил ладони рупором, крикнул: – Первая вышла из строя!
В ровик прыгнул командир взвода, осмотрел «цветок», зачем-то заглянул в казенник.
– Сколько сделал выстрелов?
– Один.
– Позовите старшего лейтенанта, а сами – во второй расчет! Быстро!
Перевалив через бруствер, спрыгнули в соседний ровик.
– Чего к нам?
– У нас ствол разорвало. Диверсанты, должно, заклинили…
Москалев – мужик огромного роста, каждый кулак – в два кашинских, снаряды берет играючи, как сухие поленца.
– Вторррое готово!
– Тррретье готово!
– Четвертое готово!
– Ба-та-ре-я-а-а! – закричал Гречин. – Огонь!!
Сквозь снежный буран Тимич увидел три огненные вспышки: одну слева от танка, другую справа, третью как раз посередине.
– Огонь!
После третьего выстрела головная машина остановилась, остальные начали обходить ее стороной. Сейчас ударят по батарее.
Тимич вскочил с сиденья.
– Грудин, на место! Наводить по головному!
Выстрелы орудий следовали один за другим часто, но позади огневой раздались тяжелые взрывы – немцы нащупали батарею. Тимич оглянулся. Судя по звукам, бой шел по всей линии обороны 216-го полка. Гремели орудия среднего калибра – это дрались вторая и третья батареи лохматовского дивизиона, отбивалась от немцев батарея сорокапяток, впереди, ближе к Пухоти, трещали пулеметы.
Три горбатые зенитки с непривычно для них поднятыми казенниками и броневыми щитами выстроились в ряд, развернув длинные стволы с конусами дульных тормозов. И возле каждой по семь мальчишек, о которых он, Тимич, еще ничего не знает…
– Наводить по головному! – упрямо командовал Гречин.
Снова рвануло позади огневой, теперь уже совсем близко. Почему-то немцы все время опережали выстрелы орудий.
– Огонь!
Прямое попадание. Огневики издали дружный вопль. Орудие головного больше не стреляло, танк задымил.
Немцы переменили тактику: они развернулись фронтом и увеличили скорость. Стрелять по ним стало удобней, но снаряды отскакивали от лобовой брони и рвались в воздухе или зарывались в снег.
– Бить по гусеницам! – приказал Тимич.
Один из танков, желая, видимо, обойти батарею с тыла, на развороте неосторожно подставил борт. В тот же миг снаряд пробил его броню. Танк загорелся. Почти одновременно с этим Чуднову удалось разорвать гусеницу другого танка. От горевшего обратно к Пухоти бежали танкисты. Их никто не обстреливал – пехота 216-го полка изнемогала под натиском боевых машин Шлауберга.
Метрах в трехстах от огневой загорелся еще один танк, но выстрелом другого был уничтожен весь четвертый орудийный расчет. Этим другим оказался «тигр». Чуднов вначале уцелел – он был в стороне, за бруствером – и даже как будто нацелился рвануть прочь, но передумал, пополз навстречу «тигру». Краем глаза Тимич видел, как он, держа гранату перед собой, перекинулся через развороченный бруствер, как ноги его в валенках раза два мелькнули на снегу – из артиллеристов мало кто умеет ползать по-пластунски, как выплеснул красный огонек, будто спичку зажгли, как потом по этому месту невредимо прошли гусеницы танка. Пока Носов разворачивал свое орудие, «тигр» проскочил оставшиеся метры, вполз в ровик четвертого расчета и, зацепив чудновскую пушку, поволок ее задом наперед, вдвинул в ход сообщения, перевернул, смял и как ни в чем не бывало припустил через огневую в глубь обороны. Носов дал вдогонку несколько выстрелов, но вынужден был снова развернуть пушку: просекая поднятый гусеницами снег, перемешивая его с копотью, на батарею неслась новая волна танков.
«Только бы без пехоты!» – подумал Тимич, с беспокойством всматриваясь в снежные вихри, поднятые гусеницами. Слабой искрой мелькнул выстрел танковой пушки, потом сразу два. Совсем рядом за бруствером вспыхнуло слепящее пламя, но удар Тимич ощутил почему-то не оттуда, а сзади, в спину и в затылок одновременно и, не удержав равновесия, упал лицом вниз на утрамбованное каблуками, черное от копоти дно ровика. Москалев, думая, что командир взвода ранен, хотел оттащить его в сторону, но вместо этого навалился на него, придавив Тимичу ногу.
Снова ударила пушка, ровик заволокло дымом и глиняной пылью, на зубах захрустело. Тимич хотел подняться, но Москалев и не думал вставать. Взводный попытался свалить его на бок, но упершись ладонью в спину Москалева, почувствовал под руками липкую сырость…
Опять выстрел. Выброшенная экстрактором горячая гильза, попав фланцем в станину, отскочила со звоном и упала рядом с Тимичем и ожгла ему щеку. Сделав усилие, он слегка приподнялся. Правое бедро пронзила острая, режущая боль. «Ранен! Неужели ранен?» Увидев Уткина, он так и сказал: «Кажется, я ранен».
– Осколочные! Осколочные подавай! – орал Носов, пиная валенком чей-то торчащий возле ящика со снарядами зад.
– Почему осколочными? – хотел спросить Тимич и увидел совсем близко силуэты людей со странными, непомерно большими головами. По ним, этим уродцам, били трассы крупнокалиберных со стороны взвода Овсяникова и зенитных – слева, где стояла счетверенка, била картечью пушка Носова, а они лезли, как муравьи, на взгорок, где распаханная гусеницами вдоль и поперек, щербатая от воронок и черная от копоти, сражалась артиллерийская огневая. Вскарабкавшись на бугор, они сталкивались здесь с подоспевшими на выручку пехотинцами и, сцепившись с ними, кучами грязных лохмотьев сваливались в ровики и ходы сообщения, заполняя их до краев, колотили, рубили, рвали зубами, хрипели, рычали и затихали, не докричав, умирали с замершей в поднятой руке саперной лопаткой или ножом. Потом крик начал слабнуть, вниз с бугра пополз обратно к реке, в то время как гул моторов и лязг гусениц уходил в другую сторону, к югу, где были тылы 216-го стрелкового полка. Прошло немного времени, и запылало в той стороне небо, красным отсветом задевая облака, понеслись ввысь малиновые искры пожарища.
– Переходы горят! – крикнул кто-то, и Тимич тоже стал кричать, но по другой причине: он боялся, что под громадным Москалевым его, маленького, могут и не заметить…
Его заметили, а может быть, услышали и перенесли в землянку.
Снова ударила пушка раз, другой, третий и принялась бить часто, всполошенно. В промежутках между выстрелами Тимич слышал голос командира батареи. Обычно стеснительный Коля Гречин сейчас громко кричал, кого-то ругал и даже матерился.
Громыхнуло над головой, со стен посыпалась глина, поднятые взрывной волной доски куда-то улетели, и Тимич увидел небо. Оказалось, что ночь уже прошла, над Пухотью занималась чумазая от дыма заря. Разрывы теперь следовали один за другим, глиняные стенки, нары, столбики вздрагивали, в воздухе плавала, не успевая оседать, душная пыль. Потом дрожание участилось, и Тимич услышал знакомое равномерное гудение дизельного мотора. Стреляла пушка, кричал командир батареи, кричал Носов, а гудение становилось все громче, отчетливей. Постепенно оно заглушило все другие звуки, и Тимич понял, что танк, несмотря ни на что, все приближается и приближается к нему. Упершись рукой в краешек нар, а ногой в выступ стенки, он хотел подняться, но над неровным краем землянки показался длинный ствол орудия с обгоревшим пламегасителем, затем широкая угловатая башня и грохочущая блестящими траками гусеница. Они пронеслись над головой Тимича, обдали жаром выхлопных газов, запахом солярки, оглушили грохотом, засыпали ледяной крошкой.