Текст книги "Левый полусладкий"
Автор книги: Александр Ткаченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
7
Отец получил большой дом с садом после апреля сорок четвертого, когда все татарское население в течение суток было отправлено в драных вагонах из Крыма навсегда на Север, на восток необъятной Родины. Все. И даже те, кто воевал вместе с моим отцом против немцев в отряде. Отец недоумевал: армяне, караимы даже его любимый друг, грек Якустиди вместе с татарами в теплушках сидели на узлах и ждали отхода поезда. Отец знал их всех, знал, как они воевали, и тем не менее. Ошибка, думал отец, надо собирать отряд, ехать на вокзал и доказать, что его друзья – не враги, что они… Вокзал был оцеплен войсками НКВД. Отец достал документы и был пропущен и тут же со своими ребятами бросился по вагонам, выкрикивая имена своих… Наконец, он добрался к одному вагону, откуда закричали человек десять: «Петро, да шо же это такое, ведь мы всю войну…» Отец стал сбивать замок на вагоне, но в это время его подхватили под руки люди в тяжелых шинелях и синими околышами и поставили к стенке вокзала, – если б мы не знали тебя, Петро Матвеич, шлепнули бы, не разговаривая, а так забирай своих хлопцев и вали отсюда, пока цел… Отец начал писать письма повсюду, понимая, что татар уже не вернуть, тем более что у него на столе, столе первого секретаря райкома, лежала телеграмма: «Назначаетесь ответственным за выселение татар из Крыма. Иосиф Сталин». Однако через полгода все его друзья, выселенные с семьями, вернулись домой, кроме татар. Жить было негде, и отец взял дом, принадлежавший выселенному татарскому семейству. У него тоже была семья. Меня еще не было, но жена и двое детей уже выехали из эвакуации из далекой Пензенской области. Отец вошел в спальную комнату, где на полу до самого потолка лежали перины. Он начал снимать одну за одной. Там были деньги. Под каждой рассыпанные купюры, довоенные деньги, входившие снова в силу. В подвале он нашел два ящика шампанского и большое количество хромовой кожи, готовой для шитья. Вероятно, это был дом зажиточного татарина-скорняка. Уже когда моя будущая мать с моими будущими братом и сестрой приехали в новый дом, отец собрал деньги и кожу и сдал все это, как он думал, государству. Мать потом издевалась над ним: вон они все, твои начальники, ходят в сапогах и пальто из кожи этого татарина, а ты… Шампанское конечно же выпили. Отец горько ухмылялся и курил, курил… Помню, что прожили мы в этом доме более десяти лет. Вероятно, это были довольно счастливые годы для семьи. Отец много работал, мать воспитывала детей. Потом отец начал болеть. Гипертония. Пиявки. Алоэ. Помню, мы пошли с ним в баню и там ему стало плохо. А ведь молод был, ему тогда чуть за сорок было, видно, что-то точило его – утро каждого воскресенья начиналось с того, что мы шли с ним в центр города и по пути он заходил в каждый магазинчик или буфет, где у него были всегда знакомые. Там стояли бочки с пивом и высокие, вбитые в верхнее дно краны, и время от времени к ним подходил буфетчик в белом переднике и наполнял пенным тягучим напитком отчужденные бокалы. Мне всегда и везде выдавали микадо – восточную сладость в форме треугольника, это была вафля, пропитанная сладким застывшим сиропом со щелями между двух накрывавших друг друга геометрических фигур. Помню, как однажды я надкусил одну из них и из щели выскочил таракан. Возвращались к обеду, и мать все ругала отца, а он ложился на пол и валялся, охая и ахая, отчего – я тогда не понимал, и говорил: «Оля, ты сейчас помоги, не ругай, завтра будешь говорить», – и мать покорно шла на кухню и ревела там. Плакал и я, но, убегая в сад, все забывал. Потом что-то случилось на работе у отца. Помню тихие разговоры на кухне, и я понял, что отец решил поменять наш дом на другой. Все дальнейшее было для отца как бы местью за жизнь в чужом доме – доме людей, которые были угнаны с родины, из родных стен, где пытался построить жизнь отец. Мы поменялись. Деньги, полученные в результате размена, ушли на долги…
8
Когда-то по городу ходили трамваи. Такие застекленные буфеты на железных колесах. Они скрипели на поворотах, ибо, чтобы не было им скользко из-под передних колес высыпался песок. Это делалось движением ноги водителя трамвая: он нажимал на педаль, и вместе с тормозом высыпались порции песка. Город из-за трамваев выглядел как-то по-столичному и даже очень индустриально, и мне все представлялось, что я живу в каком-то большом городе, ну, Москве или Харькове. Но после двух-трех остановок, когда исчезали трех-четырехэтажные дома и начинались маленькие южные домики, почти деревенские, я понимал, где я живу. И тем не менее город имел свой центр, вполне уютный и даже интимный, – это то, чего давно уже не встретишь в новых городах. В центре пешеходной улицы стоял старинный фонтан с водой, и в него регулярно падали пьяные, заговорившиеся и отодвигавшиеся назад, не помня про фонтан. Наконец, он бил им по ногам, и один или двое под хохот прохожих принимали публичную ванну. Обычно на этой улице ходили те, кто хотел показать себя другим, – сюда выходила местная знать, сюда выходили молодые парни и девчонки, чтобы кадрить друг друга, снимать, знакомиться, идти потом на танцы; здесь был большой рынок страсти, взглядов, улыбок, эротики, моды, запахов, пьянства, попрошайничества, хождений до полуночи и стояний до утра в надежде на встречу, неожиданную, судьбоносную. Но все знали друг друга, и только новые и новые поколения представляли интерес для корифеев этой улицы.
Новенькие вливались сразу же после выпускных вечеров и так и оставались там практически до старости. На эту улицу можно было прийти без копейки денег и уйти на бровях пьяным и обласканным, иногда и избитым, правда, не до смерти. Улица в основном была добрая. Все знали друг друга в лицо, но не здоровались для приличия. Совсем незазорным было у магазина с вином и водкой шкубать, как мы говорили, на выпивку: слышь, парень, дай пятнадцать копеек, на портвейн не хватает. И он давал, хотя это были наши первые пятнадцать в одном рубле восьмидесяти копейках – стоимости портвейна. Иногда на такой вопрос отвечали: сам ищу – или, наоборот, отваливали целый рубль. Чаще всего деньги бывали у девиц: они же не пили сами, а выпивали с нами. Всегда было три-четыре короля на этой улице – король алкашей, король шпаны и местных бандитов, король-бабник; над всеми возвышался авторитет из отсидевших, вернувшийся только что из последней ходки и с отвисшей челюстью наблюдавший не наскучившую ему жизнь и туберкулезными глазами сверливший любую хорошую бабель с крепким тузом на коротких ногах… Эта улица вечная. Приливы и отливы гулявших по ней зависели только от погоды, социально-экономических ситуаций и неведомо чего еще. Были и корифеи, которые стоят или гуляют до сих пор. Многие из них уехали в Америки и Израили, навсегда оголив места в компаниях, знавших о жизни все и рассуждавших почище, чем в Гайд-парке, обо всем.
Когда-то и по ней ходили трамваи; они разрезали улицу вдоль одной линией и ходили в разные стороны по очереди. Это было очень странно смотреть на человека за стеклом, когда он медленно ехал мимо тебя и тоже поворачивал голову в твою сторону. Люди были близки на расстоянии дыхания. Каких только чудаков не было на ней. То один ходил в пальто и шляпе в любую погоду, но обязательно босиком, чтобы его замечали конечно же девицы. То другой проходил половину улицы на руках, и тоже, чтобы заметили. Был и такой, который знал наизусть слова и песни кинофильма «Великолепная семерка» и стоял в окружении поклонников, каждый вечер повторяя и повторяя историю о ковбое Крисе и его парнях. Но самым, пожалуй, известным был король-ебарь по кличке Аккордеон, который за вечер старался снять как можно больше и по очереди таскал их к себе на соседнюю улицу. По его разговорам, доходило до десяти за вечер, начиная с семи. Думаю, что с последними пятью или шестью он уже просто беседовал, но это неважно: это был его коронный номер. Потом в городе появились цирковые. Огромные красивые телки, которые в местном здании цирка готовились к выступлениям в балете на льду. Потом они уехали, прихватив с собой пару-тройку наших ребят, естественно выйдя за них замуж. Через пару лет из Москвы стали поступать слухи о том, что с ними стало происходить что-то неладное: у них стали выпадать зубы, волосы, кожа стала шелушиться, а на ногах стали прорастать маленькие поросячьи копытца. В Институте ревматологии, куда их отвели их благоверные, сразу заговорили о загадках климатических влияний и вредоносного слияния спермы мужской и женской на уровне ступней, мол, нельзя совокупляться стоя, чего наши практиковали в большом количестве из-за южноморских романов и постоянной спешки к другим особям… В общем, вскоре они почему-то вернулись, какие-то помятые, спившиеся, опустившиеся, и долго еще рассказывали на углу улицы Пушкинской о своей жизни в столицах с балеринами. Выгнали они их потому, что там нет крымского портвейна, а на шмурдяках «Три семерки» они долго не протянули, и их рожи посинели, скукожились и стали вышатываться челюсти к тому же… «Скоро пойдем на поправку», – сказал один из них, запивая белый массандровский портвейн портвейном красным ливадийским.
Миха стоял среди них и внимательно выслушивал их. У него была ремиссия, и он не поворачивал голову даже в сторону Кобылы, известной в городе бляди. Кобыла прошла, вихляя бедрами, крутя лопатками, и хвост ее схваченных гребешком волос бил ее по заднице. Она ногой отворила дверь небольшого кафе, и вся улица задрожала окнами. Кобыла была конечно же не проституткой. Она просто любила это дело, но молва сделала из нее монстра. На самом деле она просто спала с теми, кого выбирала сама, и конечно же не принадлежала к тому племени женщин, исповедовавших простую философию – с кем сплю, того люблю. И даже когда ты, упираясь ногами в стенку прижимал ее к полу и распластывал ее скелет катком, доставая своим жалом до самых ее глубин, и она стонала, и охала, и лепетала слова любви – все это на самом деле было сладкой ложью, нужной тебе, а не ей, не более того. Она принадлежала тебе только тогда, когда ты натирал ее сладкую промежность до дыма, но потом она вставала, медленно ходила голая, на каблуках, курила и мечтательно смотрела в окно на далеких прохожих… И ты понимал, что пронять ее невозможно, ее дух витал где-то за светло-голубыми яблоками совершенно не блядских в эти моменты глаз. Она могла пустить слезу, прочитать что-то из Пастернака и уйти, не попрощавшись. Никто не трогал ее, если она сама не проявляла интереса. Исключение составлял Миха. В пору цветения вишневых рогатых веточек на его голове и персиковых побегов из предплечий и шейных позвонков Кобыла по просьбе матери шла к нему бесплатно, и Миха отводил свою пьяную спермой плоть и успокаивался. Кобыла жалела не Миху, а его несчастную мать. Было ей лет двадцать пять, она закончила романо-германский факультет и знала два языка – английский и французский. Как она зарабатывала на жизнь – никто не знал, но все в городе думали, что только одним способом, хотя это было не так. В конце концов, она вышла замуж за москвича и часто приезжала в родной город со своим мужем, вполне обычным мужиком, правда, с одной по запястье отрезанной рукой. Ходили слухи, что он строил Останкинскую башню и упал с довольно большой высоты. Остался жив, но потерял руку… Он знал о Кобыле все и, вероятно, любил ее от этого еще больше… Однажды мы случайно оказались за одним столиком в кафе. «Знаешь, – сказала она, – а я ведь когда-то хотела тебя». – «Ну и что же ты?» – «Тебя перебил мой любимчик однорукий». – «Это почему же?» – «Когда я его впервые увидела, то подумала: как же он много теряет с одной рукой. Если вы все хапаете нас, баб, и руками, и ногами, и чем только можно, а он, бедненький… подумала я и влюбилась». И она так посмотрела куда-то за мои плечи, что я на мгновение пожалел, что это не я потерял руку…
9
Сквозь кафе прошли два дежурных гэбэшника. Они снисходительно посмотрели в нашу сторону, подошли к нашему столику и покровительственно, строго произнесли: «Отдыхаете? Ну, отдыхайте, отдыхайте…» С одним из них, которого я знал еще со школы, был замечательный случай. В то время мы все ошивались у самого модного ресторана «Москва». Местные шлюхи, извечные городские фраера и деловые заезжие актеры – все были там, всем хватало места, но не всех пускали, и этак часам к семи, когда начинался приход и визгливые девятки то и дело выплевывали разодетых советских господ, у входа перед адмиральского вида швейцаром стояла толпа и, называя всякие пароли и стуча железными рублями в двери, пыталась пролезть любым способом, с любым паразитом, каким его считали все обиженные, внутрь, чтобы прикоснуться к теплому миру водки, женских танцующих тел, блатных песен, знакомств. Но не тут-то было! Швейцар был преданным псом, мы не знали только кому, и свое адмиральство мог отдать из ведомых только ему интересов. Поскольку я почти всегда был в этой толпе, то вызывал у него только раздражение. Один раз я даже получил от него в морду, совсем не обидевшись на него: сам нарвался. Но рядом в небольшом баре мы частенько выпивали с моим школьным приятелем. Я даже толком не знал, кем он работает. Но многозначительность, молчаливость, подозрительность и то, как он ловко проникал через любую толпу у двери в ресторан, наводило меня на мысль о том, что… Да он и сам как-то мне сказал: «А у тебя что, есть проблемы с этим матросом?» Он показал подбородком на адмирала. Я молча кивнул. «Пошли, – сказал он и подвел к атакуемому адмиралу-матросу. – Вот видишь, – сказал он ему приказным тоном, показывая на меня, – этого длинноволосого парня, он артист, – многозначительно добавил он и затем, помолчав, бросил: – Из „Песняров“, пускать всегда». – «Слушаюся, ваше чуть ли не высокородие», – послышалось мне. С тех пор проблем не было никогда. Я водил в ресторан друзей и блядей пачками, бросая ему на чай тот самый железный рубль, и он вытягивался передо мной во фрунт, отдавая честь под щвейцарскую фуражку. Однажды проездом в нашем городе была известная актриса. Друзья из Москвы попросили меня поопекать ее по дороге в Мисхор, что я делал с радостью. Решил даже накормить в нашем прикольном ресторане, чтобы не ехать голодными, но больше, конечно, чтобы порисоваться. И вот мы вошли в кабак еще засветло. Он начал постепенно заполняться гуляками разного сорта, и все конечно же узнавали абсолютно обожаемую московскую актрису. Я балдел и делал вид, что веду с ней исключительно деловую беседу. Конечно же к нам никто не подсаживался, и два лишних стула были убраны к оркестрантам. Стало темнеть, нужно было ехать. Ресторан уже напрягался всеми колготами, шпильками, галстуками и воротничками, но больше всего вниманием к нашему столу. Я тихо сказал: «Ну что, пора, водитель ждет». – «Да», – податливо ответила ее величество Актриса, и, рассчитавшись, мы начали медленно, как бы рассеянно, собираться в дорогу на юг… – так, сумка, зонтик, бутылочка шампанского. Стали подходить с автографами. «Нет, нет, мы спешим, ну, два, ну, три», – и она двинулась вперед, на выход, прямо на адмирала, матроса-швейцара, который почему-то встал с этой стороны дверей и спиной отталкивал напиравших с улицы. Актриса, вся в поклонниках и поклонницах, двигалась прямо на выход. Я скромно шкандыбал сзади, никому не нужный. И вдруг адмирал-матрос увидев меня, сникшего сзади, подбежал к ошарашенной толпе, в центре которой цвела и благоухала настоящая знаменитость, и каким-то невероятным жестом не то дровосека, не то разгонщика демонстраций сгреб всю эту мягкую благостную компанию в сторону с ревом: «Посторонись, глянь, – он указал вытянутой рукой на меня, – артисты идуть» – и распахнул передо мной дверь, в которую тут же впали несколько рвущихся из трезвости в пьянство кашемировых шарфов… Приятеля своего долго я не видел, но вдруг увидел его выпивающим за барной стойкой коньяк с левой руки, и что-то неладное почудилось мне… «Да вот ты знаешь, под Севастополем брали двоих залетных, – и он многозначительно показал на небо. – Прострелили легкое, три недели в госпитале, пока в гипсе, пить можно, но только, как видишь…» Боже, как же я зауважал его и его работу. Уже шла вторая бутылка, после третьей я пополз его провожать домой. Наконец, его развезло, и он со смехом начал мне втолковывать: «Ты што, всерьез поверил, что это шпионская пуля, да я за двадцать лет работы не то что шпиона не видел, врага народа не встречал, а ты тут нюни распустил: какая у вас ответственная работа, какая на хуй работа, вот стою и смотрю, чтоб ты больше ни с кем, кроме меня, не пил, – рассмеялся он. – А с рукой что – да так, шел домой поздно, поддавший, ну и упал в канаву с арматурой для цемента, ну и проколол себе легкое. Нужна же была легенда для жены, для любовницы. С работы, наверное, выгонят, да, может, и поймут, почти у всех такое бывало. Не каждому повезет Пауэрса из рогатки сбить…»
10
Между тем из соседнего большого государства в наш небольшой город заносило почтой несколько газет. Иногда полусонный горожанин читал в растворе зачумленной газеты среди рекламы голых девиц и колготок указы Президента страны. Иногда можно было прочесть нечто: В связи с падением тонуса мышц у Президента страны, в связи с обвальным обнищанием олигархов, в условиях обнищания трудящихся, нас и казны менять во всех пунктах обмена, банях, лесоповалах, бандитских притонах американские доллары на шведские кроны, шведские кроны на немецкие марки, немецкие марки на непальские рупи, непальские рупи на английские фунты, а также – рупь за сто, сука буду, на, блядь буду, также одну красивую женщину на пять так себе, одного мужчину на десять трансвеститов, пять сипивок на трех корольков, одну лесбиянку на десять банок олифы, один самолет на триста пешеходов, одну семейную пару на пару ботинок, шило на мыло и далее по перечню дореформенных цен Петра, Павла, Екатерины Второй, Рыжкова, Гайдара и примкнувшего к ним Грефа…
Примечание:– а) X в Ж – Смертная казнь; X в Р – Казнь смертная; б) Журналисты – враги всего живого и мертвого. Писатели-патриоты – Государственная премия: катание с гор на лыжах вместе с портретом президента в руках. Западники – Государственная премия: катание с гор без лыж, но вместе с портретом президента в руках. Декларация – Свобода без слов. Цензура вводится по самые я… этого не хочу. Важнейшими из искусства являются кино, вино и домино. Дети должны оставаться детьми навсегда.
О собаках – в случае напоминания о правах человека хоронить вместе с хозяином. О литературе – в связи с дефицитом бумаги для денежного станка все книги печатать, при этом слова укорачивая ровно вдвое, обрывать их на первом слоге. Итак, в соседнем великом государстве, где ранее творили Достоевский, Толстой и Чехов, можно было открыть любую книгу, ну, допустим, Пушкина, и прочитать: «Я вас лю лю еще, быть мо»… Для упрощения изучения иностранных языков и укорачивания связей в качестве эквивалента вводится на одну тысячу иностранных слов одно русское, загадочное, выражающее душу народа «а хо хо ни ха ха», и так далее… И еще – в ресторанах, магазинах, публичных домах, автосервисе и прочих местах служебного пользования расплачиваться нижеследующим: ЗА ВСЕ ОТВЕТИТ ГАРАНТ НАШЕЙ КОНСТИТУЦИИ. Примечания. Смертная казнь заменяется расстрелом, повешение – гильотиной, электрический стул – пожизненным пребыванием на территории отечества.
Прочтя газету от корки до корки и перевернув ее несколько раз с начала в конец и наоборот в поисках сноски, что все это – шутка, горожанин, не находя этого, шел решительно в первое попавшееся питейное заведение и нарезался там до чертиков, в конце тихо и нескладно напевая: «а ха ха ни хо хо», и чумел, еле добираясь до своего добропорядочного хауза.
11
Клон-ебарь и клон-телохранитель, клон-омоновец и клон-математик валили веселой ватагой по улице когда-то живых ебарей, омоновцев, математиков и, конечно, телохранителей. Внешне их ничто не отличало. Отличало только то, что навстречу им шли также весело, бесплотно и беспечно клон-бляди, клон-математички, клон-телохранительницы… Но ни от кого ничем не пахло. Ни завораживающим женским потом из-под бретельки или же жесткими волосами, прущими из обтягивающей раздвоенный лобок материи, ни пергаментной кожей юноши, источавшего всю южноарийскую страсть римлян, греков, финикийцев и еще глубже – аккадских и вавилонских баловней истории, – нет, нет, ничего этого не было. Мир был темперирован, упорядочен. Клоны кланялись друг другу и шли, как деревья, в строй – куда-то на хуй выполнять свои биологические функции, в результате чего никто не вздыхал, не плакал, не любил, не рожал и даже не умирал… Море, великое море от соприкосновения с ними сворачивалось, как молоко, и уходило на глубины красноперых древних рыб; водоросли бросались на прибрежные камни, кончая с собой, – их выношенная тысячелетиями сперма не было не нужна никому. Едкий запах жизни, молока, крови и йода влетал в ноздри клонированных субъектов и оставлял их равнодушными. Они шли на задания. И это было превыше всего. Горожанин, прочитавший указ президента соседней великой державы, канал потихоньку домой и почему-то все время думал, что эти клонированные ребятки напоминали ему тех самых, которые живут по указам президента соседней великой державы. И неслучайно, когда он со всей открытой душой южанина и провинциала подошел к прохожему со вздутой шеей и бесполезными глазами и спросил: «Сколько сейчас времени?» – то тот незамедлительно выпалил: «Двадцать три по московскому, по мадридскому – двадцать и далее – в Лондоне девять, в Нью-Йорке семнадцать, в Канберре три часа пополудни. Окленд…» – «Спасибо», – сказал ошарашенный владелец только своего времени и осмелился, дурак, испросить сигарету у выращенной в колбе клетки до человекоподобия, и тот ответил: «Пшел вон, никчемный человек, любящий, страдающий, смертный, пьющий и дымящий травами, лезущий на противоположный пол с безумными лихорадочными глазами, дышащий нервно и умирающий каждый раз после того, как тебя спросят: „Ну ты пришел, тебе хорошо, во мне растекается Млечный Путь… я хочу родить тебе такого же, как ты…“ Животные, свиньи, козлы, козы да овцы, бараны, вами правит только матка и хуй, которые рвутся друг к другу, не представляя, что за этим… Может, черт, может, дьявол, но точно – уебище, которого вы не знали, не ждали, и оно вас ставит потом раком и имеет, как хочет, ибо не он хотел жизни своей от вас именно, а вы хотели его жизни для себя. А может быть, он хотел родиться от других. Вы ему не даете права выбора. А мы, клоны, рождаемся от того, от кого хотим, и рождаем того, кого хотим. Поэтому какой тебе сигаретки? Солподеина или отхаркивающего хочешь?» Мимо пробежала собачка-клон, ведя на поводке своего хозяина, вдребадан пьяного, домой. Это был известный всему городу новый нерусский, который позволил себе купить за офигенные бабки биоповодыря – не злую, такую тихую собачонку. Поговаривали, что клетку для выращивания сего чуда взяли от ноги его первой жены, внезапно помершей от китайчатки, но промахнулись, вот и вырастили клон-собачку поводыря, специально для этих целей, по кличке Наемница. А вообще-то задумывалось куда более грандиозное создание – вечная жена, не обнюхивающая своего мужа и не шарящая по карманам в поисках заначек и сжатых в кулак трусиков любовниц… Однажды я видел, как трахались клоны – мужчина и женщина. Случайно. Я гулял по ночному парку и подошел к яблоне, у ствола которой мы однажды чуть не умерли с моей Либи оттого, что любили друг друга, оттого, что звезды укрывали нас своим вязаным покрывалом, и когда мы, сжимая друг друга, одновременно пришли, мы сползли на траву и долго еще не отрывали глаз от глаз, губ от губ. Ее вставшая грудь, разорвав на пути все тесемочки, шелковый батничек, растерзала и мои заклепки, и мы еле дышали, буквально войдя телом одного в тело другого. Ее ноги обхватили меня сзади, и Либи, полностью раскрытая, впустила мое чувствилище так глубоко, что я почувствовал всех женщин ее рода, выпестовавших в своих кожах, влагалищах, фигурах и ароматах такую прелесть, как она… Клоны разделись одновременно, почти на том же месте. Я залег невдалеке и услышал нечто: «Ты достал?» – «Достал». – «Ты раскрыла ноги?» – «Раскрыла». – «Ввожу?» – «Вводи», – и начали. Мужской голос: «Раз, два, три», женский: «Раз прим, два прим, три прим». Я увидел несколько членистоногих движений, при этом ее лицо было повернуто налево, его – направо. «Завихрение было?» – «Завихрение было». – «Тебе плохо?» – «Мне плохо». – «Хорошо. Пошли». – «Не забудь одеться». – «Не забудь одеться». Они проходили мимо меня. «Как плохо любить». – «Как плохо любить». – «Хорошо», – и они ушли в ночное утро…