Текст книги "Левый полусладкий"
Автор книги: Александр Ткаченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
Темница и свобода – имени Хосе Марти
Я летел на Кубу. В левом кармане у меня лежало приглашение Союза писателей Кубы прочитать несколько лекций о современной литературе, а в правом – протест от имени Русского ПЕН-центра Фиделю Кастро по поводу содержания в тюрьме председателя Комитета по защите прав человека Хосе Марти, писателя Герберта Хереца. Положение было щекотливое, поэтому, чтобы сориентироваться в местных условиях, друзья дали мне телефон общего знакомого из торгпредства. На следующий день этот замечательный человек был у меня в номере «Гавана Либера» и читал протест Фиделю Кастро.
«Где Герберт живет?» – наивно спросил я. Он оторвался от письма и сказал: «Этого никто не знает, у него по всей Кубе убежищ десятка четыре, и каждый раз он ночует по новому адресу…» Прочитав письмо, он мрачно заметил: «Я довольно часто общаюсь по экономическим вопросам с его братом, но если я вручу это письмо ему, не исключено, что он расстреляет меня на месте». Холодный пот, обычный в таких ситуациях, не замедлил появиться у него на челе. «Но сделайте это заявление публично, на конференции деятелей культуры и постарайтесь, чтобы его у вас приняли из рук в руки. Я знаю, как работают их спецслужбы…»
Куба – это Куба, рай земной, хотя коммунисты умудрились лишить его даже бананов и кокосовых орехов. Это все равно что Россию оставить без снега. Я начал читать свои лекции в небольшом помещении человек на сто, напоминавшем обычную студенческую аудиторию. Лекции проходили остро. Спорили о роли Ленина в истории. Вечером я прогулялся по Гаване и увидел несколько больших и маленьких изваяний Ильича. Все они были похожи на кубинских аборигенов. На следующий день в такой же аудитории я продолжил в такой же острой манере мои выступления. Вопросы были о непонимании идей великого Ленина, о прогрессивности социализма, о ведущей роли пролетариата. Но на третий день я заметил, что вопросы стали повторяться – опять только о Ленине. Сомнения закрались в мою душу. На четвертом выступлении я все понял – лекции я читал одним и тем же людям, вероятно, какому-то небольшому эшелону спецслужб, но никак не писателей.
После последней дискуссии мы вышли с переводчицей во двор, и я услышал приятный гул и волнующий звон стаканов из-за стены. Я спросил переводчицу: «А что там происходит?» – «Это писатели обсуждают проблемы соцреализма за бутылкой рома и чашкой кофе. По пятницам, по указу Фиделя, ром им наливают за символическую цену». – «А кому же читал лекции я?» – с иронией поинтересовался я. «Совсем зеленым писателям, нашему будущему», – ответила она, скроив ехидную мордочку. Я вошел в гудящее открытое кафе под роскошными каштанами и начал пить со всеми подряд. При знакомстве я услышал такие откровения, что челюсть моя отвисла… «Старик, – сказали мне, – а ты что ж думал, нас уже нет? Все есть у нас, все есть – и ром, и настоящая литература, и совесть…» Ситуация вообще известная по нашей действительности, когда в годы крутого застоя можно было войти в ресторан Дома литераторов и увидеть Юрия Трифонова и Булата Окуджаву, Георгия Семенова и Николая Глазкова и немногих других и даже не удивиться этому.
Была еще одна вещь, поразившая меня, о природе которой я спросил, и мне ее объяснили. Я заметил, что все прокастровские организации и все антикастровские сообщества носили имя одного и того же человека – Хосе Марти. Он был первым человеком на Кубе, кто еще в прошлом веке возглавил национально-освободительную борьбу за независимость. И революция, после которой Фидель Кастро, Че Гевара и его друзья вошли в значительно опустевшую столицу, была национально-освободительной. Но говорят, что заокеанские коммунисты соблазнили Кубу на социалистический путь.
Люди на Кубе мягкие, добрые, несмотря на отсутствие даже картофеля в лавках, несмотря на то, что все советские автомобили, завезенные на рынок сбыта, не красились уже лет пятнадцать, несмотря на обшарпанность гаванских архитектурных памятников. На пляже Варадеро я лежал один, вокруг на два километра – никого. И вдруг я увидел, как на меня издалека мчится молодой кубинец. Я насторожился. Но он прибежал, лег, скорее, подлег ко мне, выпалил, задыхаясь на английском: «Нам нужны перемены, такие же, как и у вас в стране». И тут же исчез на такой же скорости.
А я лежал и думал, как мне все-таки вручить письмо-протест, чтобы оно достигло адресата. На одной из вечеринок с писателями я решил расколоться о моей миссии переводчице русской литературы на испанский. Как мне сказали, она была близка к кругам самого. Конечно, я рисковал, но расчет оказался точен. Я сказал ей, что если у меня письмо не примут и не освободят Герберта Хереца, то русская интеллигенция неправильно поймет, а в новые времена – это отказ в материальной помощи Кубе со стороны России. Я понимал, что она и дальше намерена переводить русскую литературу и не заинтересована в ссоре с нашими писателями. Тем не менее в день большой конференции всех деятелей культуры Кубы, председателем которой был Абель Приэте, я очень волновался, но переводчица многозначительно подмигнула мне, мол, все будет в порядке. И все-таки я боялся, что акция сорвется, и мне просто не предоставят слова. Мое выступление было запланировано, я долго томился, когда кончатся скучные для меня разговоры о месте кубинской культуры в ревпроцессе. И еще: мне нужно было документально зафиксировать, что я исполнил свой долг – передал письмо-протест. Решил записать все на диктофон. Ведь если я приеду домой и просто скажу, что передал письмо с заявлением, то кто мне поверит? Особенно если Герберта Хереца не освободят. Нет, нужна пленка, думал я, но записывать из-под стола неприлично.
Когда мне дали слово, я спросил разрешения поставить диктофон на стол для записи. Мне разрешили. Затем я сказал, что перед моим сообщением о современной русской литературе я хочу сделать заявление. Мне разрешили. Я читал заявление на русском, переводили на испанский, мой диктофончик все это записывал. Затем я попросил текст заявления на испанском языке передать Фиделю Кастро – у меня был и такой экземпляр. О, эти длинные секунды, когда моя рука протягивала письмо моему визави Абелю Приэте! Его правая рука была неподвижна, меня охватила паника. Вдруг он достал из кармана левую и с улыбкой взял у меня письмо, заверив, что он передаст письмо президенту… Значит, все получилось? Невероятно! Теперь главное – освободили бы писателя.
В Москве прослушали запись на пленке – и не поверили, что я совершил. Но, правда, через два месяца, когда на международной Ассамблее ПЕН-клуба было объявлено, что в результате моего протеста от имени Русского ПЕН-центра писатель Герберт Херец был освобожден, поверили все. И сам я поверил, что писателя-диссидента освободили благодаря мне. Правда, потом двух других посадили, но именно этого – освободили. Вот так-то…
Только степень свободы
Когда человек в цивилизованной стране попадает в тюрьму за совершенное преступление и суд квалифицированно доказал это, то наказанием для него является лишение свободы, лишение самого естественного права от рождения. Но не больше, ибо само по себе лишение свободы – это самое тяжелое наказание, во всем остальном он не ущемлен. Он может звонить из тюрьмы, заниматься своим любимым делом, питаться так, как подобает человеку, а не скотине. Я понял это, когда побывал с моим поэтическим другом Александром Еременко несколько лет назад в одной из тюрем Сан-Франциско.
Саша создал в свое время замечательную коллекцию художественных работ заключенных в тюрьмах России. Надо сказать, что выставка произвела фурор в Америке: в невероятных условиях запрета творить в камерах люди делали невероятные вещи, к примеру, пара кроссовок из склеенного слюной хлеба и раскрашенных под настоящие величиной в двенадцать миллиметров.
Нас накормили обедом вместе со служащими тюрьмы. Мы спросили о том, как питаются заключенные, и нам удивленно ответили: «Мы едим из одного котла». В котле были и оливки, и клубника, и хорошие куски мяса, конечно же кофе, правда, регулярно тот, который пьют почти все американцы.
Вдруг нас спросили: «А хотите увидеться с Анжелой Дэвис?..» – «Что? – переглянулись мы. – Она что, до сих пор сидит?..» – «Да нет, преподает философию заключенным девушкам для общего развития…» И я вспомнил шестидесятые, когда весь совок вопил: «Свободу Анжеле Дэвис!» Ее, тогда молодую социалистку, прижали за выступления и подержали немного в тюрьме. И я вопил вместе со всеми. Она была для меня тогда символом – символом свободы в тюрьме Америки, хотя на самом деле я был заключенным в просторах шестой части света, пространстве такой величины, что и в голову не приходило, что это просто гигантская тюрьма. Вскоре история с Анжелой Дэвис забылась, поскольку ее освободили, и не после лесоповалов и химии, а из примерно такой же тюрьмы, как та, в которой я встретил ее через почти тридцать лет. Но она так и осталась для меня не человеком, а символом, слухом, звоном…
И вот она живая стоит передо мной, здоровая, крепкая пятидесятилетняя негритянка с копной волос, похожей на муравьиный домик, чуть улыбается. И рядом с ней появляется ее ассистентка, точно такая же, и нежно берет ее за руку и говорит нам: «Мы будем рады видеть вас на лекции в Беркли в восемнадцать часов вечера, приходите». Я так и сказал Анжеле: «Вы для меня символ, я думал, что вас нет, что это все было не с вами». «Нет, это я – и я не символ, не миф, пожмите мне руку… Жду вас вечером, поговорим после лекции».
Мы неслись в такси через Голден Бридж с Еремой, как придурки, в университет к шести и затаенно думали, о чем она будет читать лекцию, интересно, доктор философских наук, судьба левачки в Америке, она для нас была где-то в районе поэзии обожаемых битников, ее протест был почти протестом поэта, хотя на самом деле все было иначе. Как оказалось, она была очарована не социализмом западного толка, а простым, обыкновенным марксизмом-ленинизмом, жертвами которого стали все мы, прошедшие на практике, а не теоретически. Хотя сожаления по поводу загубленной прекрасной идеи слышались частенько, в частности, от ныне покойного выдающегося поэта Алена Гинзберга. «А я ведь в свое время чуть не был выслан из Америки за поддержку идей Фиделя и Че», – говорил он мне это в его прекрасной летней школе в 1991 году в Колорадо, куда он пригласил меня для выступления. Помню, что я горько ответил ему: «Какое счастье, что у вас эта идея не прошла, ибо летнюю поэтическую школу вы бы, Ален, сейчас проводили бы где-нибудь под Магаданом американского образца…»
Меня удивило то, что на лекции Анжелы Дэвис было полно людей – человек триста. Я услышал заурядную лекцию о равенстве, подобную сотням, которые слышал в нашей стране всюду, где я ни учился, только на английском. Для людей это было как усыпляющий сон. Анжела-профессор легко манипулировала понятиями, на которых мы выросли, вернее, затормозились. И людям нравилась ложь, прекрасная ложь о них самих – разных нищих и среднебогатых, больных и здоровых, счастливых и убитых горем. Я сидел и думал: почему они сидят здесь, а не в церкви? Вероятно, потому, что от нее исходила уверенность человека, жившего и построившего себя в сильном капиталистическом обществе и имевшем от него все, даже возможность говорить о чуждой этому обществу идеологии как об идеальной и не быть за это наказанной… В конце концов нам с Еремой это наскучило, и мы, ударив друг друга по коленям, попросту смылись с лекции, которая, как предполагалось, нам будет ух как интересна. Так умирают мифы, увы, не в тюрьмах и концлагерях, наподобие наших великих диссидентов, а в кожаных креслах профессоров философии всеядного Западного побережья.
Вообще человек свободен настолько, насколько он свободен внутри. Это и определяет его отношения с окружающим пространством. Там же в Сан-Франциско я встретил одного уже немолодого эмигранта из России, не изучающего английский. Я спросил его, зачем ему это. Он ответил: «Дело принципа. Я жду, когда они со мной заговорят по-русски». Люди остаются сами собой, ситуации вокруг них меняются, но противоборствующие идеи идут параллельно, иногда сходясь, как электропровода, давая вольтовы дуги и осыпающиеся искры, причем все повторяется вне зависимости от стран, систем: прокуроры всегда оставались прокурорами, обвиняемые – невинными жертвами, ибо не могли верить в абсурдность власти, которая так может дискредитировать само человеческое, общепринятое и уже пройденное другими, и казалось бы… Но как не спросить об Анжеле Дэвис: «А что, она до сих пор сидит?» А почему бы и нет – марксистка.
На процессе Алины Витухновской через тридцать лет после суда над Бродским судья спрашивает поэтессу: «Где вы работаете?» Ответ: «Пишу стихи». Вопрос: «А разве это работа?» Типичный фашистский вопрос. После таких задачек уже начиналось сжигание книг.
На суде над Валерией Новодворской прокурор спрашивает: «Скажите, почему вы оскорбили русский народ?» Ответ: «В своей статье я процитировала Достоевского». – «Ладно, с Достоевским мы разберемся позже, сейчас вы скажите, зачем вы оскорбили русский народ?..» Как все повторяется – времена, народы, страны.
Два месяца назад в Стамбульском федеральном суде недоумевающий редактор книги статей «Свобода слова в Турции» восклицает: «Но этот процесс напоминает мне процесс Кафки!..» «Так, стоп, – говорит судья. – Вы оскорбили суд – год тюремного заключения». И если я разделил открыто его мнение в суде, то и мне сказали, что если я появлюсь на территории Турции в ближайшие полгода, то буду арестован… Стоп, но это уже…
Нет, все правильно. Если существуют правила игры, то надо играть по ним, но правила есть только для нас, а для них нет. Вернее, они их тоже знают, но играют без них. Настоящей свободы слова нет нигде, есть только степень свободы и возможность открыто бороться за эту свободу. Что ж, спасибо и за это. И это там, где мы говорим, что как будто бы есть демократия. Хотя что такое настоящая демократия, по-моему, не знает никто. Есть научные представления, есть практические. Мы чувствуем всегда лучше всего шкурой, хотя метафора – аксессуар искусства – говорит о ней сильнее всего. Как-то великий премьер Уинстон Черчилль сказал: «Когда вы сидите утром на кухне и пьете свой ежедневный кофе, и вдруг в дверь вашего дома кто-то постучал, и вы уверены, что это только почтальон, и никто больше, – это и есть демократия».
Сицилийский тост
Сицилия настолько ассоциируется в нашем сознании только с мафией, что когда я был приглашен на поэтический фестиваль в Палермо, то думал, что соревноваться будут поэты не в краснословии, а в опознании теней сошедших с арены отцов итальянской «коза ностры». Но когда я поселился в маленьком местечке Манделла на роскошной широкой постели частной виллы с ленивой от жары и дремы прислугой, то понял, что никто меня не будет заставлять делать то, чего я не хочу.
На утреннем кофе я встретил участников чтений и успокоился совсем – нобелевский лауреат из Мексики Октавио Паз, два незнаменитых американца, Борис Чичибабин. Вилла была окружена великолепным садом, где уже с утра начали устанавливать стулья для слушателей, помост для гостей, ну и конечно, рояль. После завтрака пришел устроитель и спросил, нет ли у нас каких-либо желаний, ну, там, поехать куда или увидеть кого… Я неожиданно ляпнул: «Поговорить бы с шефом местной полиции», – и тут же забыл об этом, скрывшись под яркими тентами горячего пляжа. Зеленое Тирренское море было настолько соленым, что глаза были настолько красными после купания, что, как говорилось в старом анекдоте, я мог прятаться в помидорах. Вдруг я услышал шорох ног и крики поиска с моей фамилией на итальянских устах. Я понял, что, очевидно, здесь, как в Грузии, исполняется любое желание гостя, даже и оброненное неловко, – это приехал полицейский, чтобы забрать меня для разговора с шефом карабинеров города Палермо, звучащем в моем мозгу чрезвычайно романтично в связи с почти мистическими слухами о красотах, страхах и так далее. Когда мы проезжали мимо одной из новых площадей, водитель показал мне пальцем и сказал на итальянском английском: «Смотри, это памятник жертвам мафии». И я увидел в центре площади высокие прямоугольные куски железа, вытянутые к небу в виде разлистанной книги. Ни надписи, ни обозначения. Просто все знают. Слишком современно, подумал я… Узнав, что я из Москвы, высокопоставленный полицейский чин, облаченный в истинную форму итальянского защитника закона, долго вспоминал о днях, проведенных в Москве, вежливо говорил о наших переменах. Я ему также отвечал. Наконец, задал свой коронный вопрос, идиот: ну а как здесь, как знаменитая мафия… Он не удивился и запросто объяснил мне, что работает шефом карабинеров в Палермо вот уже десять лет и за это время только пять убийств – трое полицейских и два мафиози были застрелены в перестрелках, да еще два или три побега из тюрьмы Палермо. А вообще, сказал он, все изменилось – мафия ушла с улиц, она не опасна для простых людей, она ушла в строительный и наркобизнес на высокие этажи. Мы потолковали еще о чем-то, и он сказал, что будет сегодня на вечернем приеме в честь приглашенных поэтов и вызвал своего помощника, приказав ему отвезти меня на виллу. Когда мы ехали, я спросил его: «Ну, он шеф, ему положено так говорить о делах гостю, но ты ведь, я вижу, человек из народа, что ты скажешь о мафии?» Он лукаво посмотрел на меня и коротко сказал: «Здесь ничего нет, вся мафия там, наверху, в Риме». И он показал большим пальцем вверх, да так резко, что чуть не пробил крышу своего полицейского «фиата».
Вечер поэзии прошел при полном собрании людей, южных запахов, цикад, сверчков и красивых женщин в сопровождении вечных седых мальчиков. Октавио Паз был увенчан лавровым венком лауреата. А все мы читали свои стихи на родном языке и в переводах на итальянский в его честь.
Черная сицилийская ночь с приколотыми брошками звезд становилась прохладней к полуночи, и наконец начался банкет. Одним из ведущих на нем был мой дневной собеседник. Он был в гражданском костюме и поэтому вольничал. Один из его тостов прозвучал так: сегодня я беседовал с одним из участников фестиваля поэзии, он очень интересовался сицилийской мафией, и поэтому я не буду называть его имя. Но хочу сказать всем то, что не сказал ему, – мафия есть в каждой стране, так давайте же выпьем за то, чтобы нами не правила мафия дураков…
Неделю после этого я прожил в Риме на итальянской квартире Октавио Паза, куда он меня пригласил. Мы говорили о русской поэзии, и Октавио очень интересовался последними днями Маяковского. Я же гулял поздними вечерами по Дольче Вита, пил красное вино и все думал и думал о тосте шефа карабинеров города Палермо…
Толковый словарь: мафия
Это слово начало бытовать на Сицилии где-то с шестидесятых годов прошлого столетия. Вначале оно писалось с двумя буквами «ф» – маффия, но с течением времени одно «ф» выпало. Слово «мафия» в те времена означало «смелый, храбрый». Вероятно, это было связано с сопротивлением пришельцам, которые пытались на протяжении долгой истории эксплуатировать аборигенов. Слово «мафиозный» в те же времена означало «грациозный, хрупкий, красивый». Примерно то же, что французы определяют словом «шик».
До сих пор слово «мафия» трактуется как тайная организация, возникшая в конце восемнадцатого века на Сицилии. Однако смысл перебросился и на другие континенты. В начале двадцатого века этим словом начали называть некоторые гангстерские организации, крупнейшей из который была в Америке «коза ностра» (наше дело).
Наиболее научная трактовка этого понятия дается так: совокупность больших или маленьких групп, связанных между собой круговой порукой, которые своими действиями стараются подменить государственную власть и правосудие.
В Италии слово «мафия» ассоциативно связывается с сицилийской мафией. Но существует еще в Италии и неаполитанская мафия под названием «каморра», а также сардинская мафия, называющаяся «ндрангета».
Таланты, полковники и кое-что еще…
Мы живем в едином пространственно-временном континууме. Круто завернул, но это так. Ведь если вы возьмете стакан воды и войдете с ним в море, то где все это происходит – в море или в стакане? И вообще, когда я купаюсь в собственной ванне, то меня не покидает чувство, что я купаюсь в Мировом океане, и то правда, ибо вся вода на земле связана между собою реками, облаками, дождями, трубами, слезами. И действительно, в Мировом океане. Так и вся история помещается в одной человеческой голове, а значит, происходит она только-только вчера, только-только сегодня, только-только завтра.
На бытовом уровне мы все время пытаемся убежать от настигшего нас реального времени, но надо помнить, что все равно живем в едином… Как-то один мой приятель решил завязать с поддачей, жена его замучила. Он сказал ей: «Все, баста, прикончу эту партию, давай деньги, иду кодируюсь, и все, инаф…» Она, обрадованная, выделила ему из семейного бюджета сумму, и он пошел сдаваться гипнотизерам, или как их там… У второго же подъезда встретил кореша, который тут же расколол его на бутылку… В общем, к вечеру он пропил все, что было, не пришел ночевать… Утром позвонил домой. Там завопили: «Тебя что, убили, опять нажрался или что?!.» «Нет, – спокойно ответил он, – кодируюсь, это же процесс». – «А-а-а», – уже спокойно протянули там и положили трубку. А он, болезный, мыкался по огромному городу и думал: «Как же быть? Ведь пропил триста тысяч, не закодировался, ведь убьет же, падла, загрызет…» И вдруг от отчаяния и безысходности приходит гениальная по своей близости и простоте мысль: бросить пить самому, вот с этого момента, прийти домой и сказать: «Все, я закодировался и уже не пью, а уж насколько хватит, сказали врачи, дело магнетизма и внимательного отношения к вам вашей семьи». Так оно и было. Сообщение было воспринято семьей как-то приспущенно, но с достоинством.
Сколько он продержался, не помню, да это и неважно – я сам себя подвожу к мысли о том, что все, что было в прошлом, еще тепленькое, только что от губ, протянешь руку – и вот оно, все еще живо и не поросло мхом, и действительно – стакан воды в море или в океане с тонкой стеклянной перегородкой, а мой приятель неожиданно нашел решение неразрешимой задачи: как избежать тепловой смерти, придя к равновесию. Вот так и я недоумеваю, как это я пишу о прошлом, когда оно еще настоящее, хотя бывали действительно моменты, что мы жили не с пониманием, а с ощущением того, что живем в едином остановившемся времени.
Как-то мы с Аркадием Аркановым попали в настоящую пространственную дыру, и время действительно остановилось. Аркан (я буду его так называть для легкости и не из амикошонства, а потому, что так его называют все те, с кем он давно дружит) прилетел в Крым в начале февраля в мерзкую погоду юга от еще более мерзкой погоды столицы. Я его пригласил попить чаю на моей кухне, поболтаться по знакомым, поехать к морю, слегка попьянствовать и конечно же пофилософствовать. Это было время начала истории с «Метрополем», все голоса только и трубили, перечисляя участников, я же прикидывался валенком и деланно отвечал на провокационные вопросы: «Враждебные голоса не слушаю, он член Союза писателей, поэтому приходите завтра на литературный вечер». И залы были битком. Волна запрета только начала свое движение на юг и была где-то в районе Курска, и пока можно было действовать.
И вот нас позвали в приморский городок, где мы надеялись немного заработать тоже. Когда мы пришли к огромному санаторию и увидели от руки написанную афишу, все стало ясно. Зал был пустой, деловой администратор все время успокаивающе обращался к нам: «Да вы не волнуйтесь, народ уже подтягивается, интерес огромный». Мы провели два чтения при пятнадцати отдыхающих и двух-трех фанатах литературы, и особенно Аркана, которые всегда есть даже в малонаселенном пункте. После двух провальных вечеров к нам подошли две дамы местного происхождения и торжественно пригласили на ужин. Мы переглянулись и согласились. Аркан сразу запал на стройную женщину с длинными прямыми волосами с пробором посередине, так что половина лица была обворожительно закрыта, мне же досталась нормальная, но без изюминки. Аркан понимал, что немного обыграл меня, и, пока мы медленно шли, пошептывал мне на ухо: «Ой, ты знаешь, Саня, это же мой генотип, длинные волосы. Откуда здесь такие экземпляры? Мой генотип, никогда не изменял своему генотипу, – как бы оправдывался Аркан. – Один раз, правда, изменил ему и тут же поймал триппер», – правда, признался он. «Да ладно, Аркадий, пошли отужинаем и тут же в гостиницу…» Вот так, перекидываясь на ходу летучими фразами, мы добрались до дома одной из дам. Стол был уже накрыт. Та, которая предназначалась Аркану, оказалась директором местного кинотеатра «Победа», моя же – из общества «Знание». О чем говорили, уже не помню, но помню, что через некоторое время мы уже с моей нежданной пассией делали что-то друг с другом на кухне, то есть это было срывание одежд, физкультура и спорт, прекрасное словоблудие типа «хочу такого же маленького, как ты» и так далее. В общем, это были две одиноких провинциальных матронессы, которые решили оторваться с московской знаменитостью Арк. Аркановым. Ну и я заодно попал под руку, тоже парень не промах. Вдруг я услышал стук и голос Аркана: «Мы переезжаем к ней на квартиру, мы решили пожениться… на это время». «Хорошо, – ответил, не отрываясь, я, – завтра созвонимся».
Утром раздался звонок (моя уже готовила кофе в постель): «Саня, это Аркадий, я в соседнем подъезде, лежу среди хрустальных ваз и в березовой роще обоев, моя пошла в магазин». – «Как насчет генотипа?» – спросил я. «Мы спали в темноте, утром я проснулся первым и решил посмотреть на нее, она смиренно спала, ее роскошные волосы были раскинуты, и на всю левую половину лица огромный, как будто рубленный шашкой шрам…» – «Откуда, кто?..» – «Не знаю, – мрачно ответил он, – наверное, воевала в составе Первой конной Буденного. Забери меня отсюда, мне жутковато…»
И мы переместились в нынешнюю столицу республики Крым и залегли на дно у нашей общей знакомой врача-психиатра, чрезвычайно гостеприимного человека. Она дала нам отдохновение от неожиданных знакомств и повеселила некоторыми историями про своих несчастных больных, к которым она относилась по-настоящему по-гиппократовски. Две-три из ее историй я запомнил навсегда.
Первая – это когда к ней попал больной, весь в наколках. Его веки были почему-то синие. Она попросила закрыть глаза, на веках было выколото: «Вор спит». «Что это означает? Что ты уже больше не воруешь?» – «Нет, – ответил он, – это толкуется так: вождь Октябрьской революции спит». При осмотре состояния его кожных покровов, когда он поднял рубаху, на груди врач увидела нечто – была выколота вся Периодическая система Менделеева, но поскольку он сам накалывал ее, смотрясь в зеркало, то наколка системы великого химика и получилась в зеркальном изображении. «Вещества наоборот, – поглаживая себя по животу и груди, приговаривал он, – я живу в наоборотном мире». Видно, нормальный был сумасшедший, раз так говорил. Мать же одного из больных, страдающего манией величия, была приглашена на беседу в дурку, когда ей сказали, что заболевание ее сына в том, что он все время говорит: «Я Николай Второй!» Бедная старушка из деревни начала причитать: «Ой, да не верьте ему, мы все из простой семьи: и маты моя, и папа, врет все, не верьте…»
Близились февральские дни Советской армии. Вдруг раздается телефонный звонок: «Мы знаем, что Арканов у вас. – Это говорили из общества „Знание“. – Не согласился бы товарищ Арканов двадцать третьего февраля выступить перед слушателями Высшего военно-политического училища?» Я спросил Аркадия: а почему бы и нет? «Машину выслать по какому адресу?» – спросили из трубки. «Ну вы же знаете, коль звоните», – сказал я и бросил трубку.
В ночь перед двадцать третьим мы нагрузились по самые уши, гужевались до шести утра, потом кое-как уснули. Нас разбудил долгий звонок: «Александр Петрович, машина уже выехала…» Боже, какая машина, военно-политическое училище, Аркан мертвый; да еще вчера опять «по голосам» про «Метрополь» – Аксенов, Ерофеев, Попов, Мессерер, Ахмадулина, Арканов, Битов, Вознесенский… Протест против цензуры… Прорыв в политической системе тоталитаризма… Еле поднимаемся, бреемся, слегка опохмеляемся, у Аркадия мешки под глазами, обшарпанный пыжик почти на носу. И вот нас проводят через проходную, и мы видим ужасающую картину: плац и на нем все военно-политическое училище, человек пятьсот при параде, перед ними трибуна и на ней полковники да генералы, полковники да генералы и еще пыжики, пыжики и пыжики, да не только, как у Аркана, а сытые, торчащие каждой волосинкой, венчающие обкомовские тела в сплошь серых финских блатных пальто. «Товарищи писатели, сюда поближе. Товарищ Арканов сейчас будет выступать». – «Какой выступать, я не готовился». А в это время начальник училища уже объявляет: «А сейчас я даю слово для поздравления в такой знаменательный день писателю-сатирику Аркадию Арканову». Февраль. Холод собачачий, «Метрополь». Высшее военно-политическое училище. Курсанты и их преподаватели. Настоящие и будущие душители свободы и свободы слова. Я думаю: «Ну все, хана, Аркан с бодуна, мешки под глазами опустились почти до подбородка…» И вдруг слышу на весь плац чеканный, почти левитановский голос: «Славные сыны нашей Родины, армейцы! От имени многотысячной, не менее славной армии советских писателей я поздравляю вас…» И так далее минут десять в таком духе, что ни одному из пыжиков и папах и не снилось. «Во профессионал, – подумал я, – во молодец, Аркан!» Но вдруг меня насторожила фраза, брошенная генералом: «Аркадий Михайлович, внимание, сейчас будете вручать». – «Что вручать, не понял?» Ему ответили: «Погоны полковничьи подполковникам». «Не понял», – сказал опять Аркан. Но было поздно. Выкрикнули какую-то фамилию, и вот здесь я увидел картину, которую не забуду никогда и всегда буду вспоминать ее наяву и в кошмарных снах: отделившись от огромного строя, как-то припадая поочередно на одно из колен, придерживая левой рукой огромную шашку, правой рукой – папаху, прямо на Аркадия начал с большой скоростью надвигаться подполковник. И я подумал: «Все, пиздец, вот так здесь и закончится карьера одного из великих смехачей – специально все подстроено, зарубят на хуй». В этот момент начальник училища воткнул Аркану новые сверкающие погоны в руки, и подполковник уже почти подполз на трибуну. Он отдал честь ошарашенному писателю и получил из его рук полковничьи звезды. Как Аркан удержался от того, чтобы машинально не отдать честь обратно, я не знаю, но вручение повторилось еще трижды – видно, всем понравилось, как Аркан трогательно говорил каждому: «Пусть ярко горят ваши звезды, поздравляю!» – «Служу Советскому Союзу». «Господи, – стоял и думал я, – и это Арканов, голоса Америки, Советский Союз… Как же они дали такую пенку, или у них действительно с информацией плохо? Ведь все равно, кому-то из них врежут за этот неистаблишментский финт: обкомовцы, генералы и писака, да еще с лицом явно нерусской национальности». Но наш начальник училища был в ударе – у него полный набор на торжествах: от пионеров до гостя из столицы. Он бодро сказал после парада: «Ну а теперь полковничий чай». И нас потащили в апартаменты. Там стоял огромный стол, весь утыканный огромными фаустпатронами – бутылками «Пшеничной» по ноль семьдесят пять и всякой снедью. И как начали генералы и полковники жрать водку стаканами. И все норовили Аркадию подливать, а потом сказали: «В зал просим, Аркадий Михайлович, уж повеселите курсантиков». Уж повеселил он их – в лежку лежали, а генералы и полковники все жрали водку стаканами и жрали. Но потом и Аркана заставили догнать, а затем еще и спрашивают: «Куда доставить?» «Как куда, в – аэропорт», – сказал потухающий я. И доставили. Бревном внесли в машину, а потом в самолет. Как он долетел, не знаю, знаю, что через день звоню ему, а он еще сквозь сон отвечает: «Вчера звонил начальник училища, его вызвали в Москву, видно, снимать будут. Просит найти какие-то концы». «Какие концы, – я баячу Аркану, – ты сейчас можешь только попросить ЦРУ, чтобы его не трогали». Смехач хмыкнул в ответ и отключился. А начальника-таки сняли. Хороший мужик был. Как-то ехали с ним в поезде, в вагоне СВ, раздавили бутылочку, и я спросил его про тот случай, и он сказал: «Да знал я обо всем. Мне нравились рассказы Арканова давно, вот я и хотел, чтобы ребята послушали, пока есть возможность, и сыграл малость под дурачка. Сейчас в другом округе служу, ничего страшного». Хороший был генерал, редкий. И значит, не только одни мы дурили, отдельные штатские лица, были еще и офицеры, господа офицеры…