355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ткаченко » Левый полусладкий » Текст книги (страница 10)
Левый полусладкий
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:54

Текст книги "Левый полусладкий"


Автор книги: Александр Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Двадцать пятое удовольствие

Уезжал я как-то из Америки. В начале девяностых, еще когда у нас на родине в России фирменные кроссовки запросто могли отрубить вместе с ногами. Тогда дефицит был на все. На джинсы, на компьютеры. На все. Скупился я за два дня до отлета из Нью-Йорка по полной программе. Ну все учел: и жене, и сыну, любовницам и секретаршам – особ статья – доволен. С двумя пакетами в двух руках я брел по Бродвею и думал элегически: значит, так, этому это, этой то, тому то-то, а себе… Посмотрел на себя: да я же обновил гардероб по ходу, начал с галстука в Бостоне, а потом под него все и подобрал – и пиджак цвета табак, и черную рубаху, и слаксы – правда, в Китайском квартале, но кому это у нас нужно. Так что я в полном порядке. Но что же еще. Чего-то главного не хватает. Я сунул руку в карман. Там осталось долларов двадцать, американских рублей. Ну что еще… Франк завтра отвезет в аэропорт. Бреду по Бродвею и думаю: «Чего-то не хватает, ну чего. Эх, чего-то такого. Сексуально-эротического…» Как будто на Родине не хватает. Но здесь в их Америке – это совсем другое, в другой упаковке. Хотя и боязно – представитель как-никак великой страны должен думать о величии покинутой на несколько недель Родины, ностальгировать, а я все о том же, как тот солдат в анекдоте. А ведь главное не в том, что ты ходишь по Бродвею, а в том, чтобы приехать домой и рассказать об этом, так это незначительно бросив: «Да когда я был последний раз в Штатах, то…» И здесь выдавалась такая примочка, от которой все причмокивали и балдели. Я всегда переоценивал себя, свое отношение к американцам, жалел их, особенно бедных или уехавших из Москвы, а на самом деле они жалели меня и смотрели как на идиота. Помню, зашел я в книжный магазин «Море» на Брайтоне, набрал себе Гумилева, Бродского, Ходасевича, Ахматову и так бережно это держу на руках и бочком высматриваю еще кое-что, но замечаю, что продавщица как-то странновато смотрит на меня. Когда я подошел расплачиваться, она спросила: «Вы шо, из Москвы?» – «А как вы поняли?» – «Да видно сразу – у нас никто так не хапает сборники поэзии, сразу все, как в последний раз. И вы живете теперь тут?» – «Да нет, я приехал на пару недель». Она передала мне чек на тридцать пять долларов. «И шо, вы возвращаетесь?» – «Да, а что? Я живу там, на Преображенке». – «И вы возвращаетесь?» – «Да», – повторил я. «Вы шо, сумасшедший?»… Я уже повернулся к выходу. Она снова спросила меня: «Нет, вы шо, серьезно? Вы возвращаетесь?» Я кивнул головой. «Дайте я вам пересчитаю…» Она вернула мне чек, на котором стояло теперь уже двадцать три доллара.

Я не почувствовал себя униженным или оскорбленным… Вот, думаю, и сейчас бы мне что-то со скидкой, но другого характера. Ведь все уже есть, удовлетворение полное от тяжести двух авосек с американским шмотьем и осмотренным музеем Гугунхейма. Но в Америке сексуальная озабоченность начинает шевелиться в тебе самой последней, когда ты ни за что не отвечаешь перед своими родственниками и друзьями, встречающими тебя с тихой мольбой в глазах: «Джинсы привез? Автоответчик привез?» И вот когда у тебя образуется вполне честный зазор в двадцать долларов, здесь ты – король, здесь просыпается в тебе зверь, правда, зверь бздиловатый – как-никак Америка, и советскому не пристало попадать во всякие шумные истории, ведь зарубят навсегда. Но что ни говори, а десятичасовой перелет настолько отдаляет тебя от твоей нравоучительной державы, что ты становишься смелым, хотя эта смелость смешна, никому не нужна и существует только в твоей бедной и жалкой затравленной душонке, да к тому же еще и никому здесь не интересной. Итак, оглянувшись назад, я сворачиваю на Сорок вторую стрит, самую стремную улицу, и начинаю прохаживаться, строя из себя целку, насвистывая что-то из Фрэнка Синатры и Чайковского. Но коп все равно подкатывается и спрашивает: «Ты что это здесь гуляешь и откуда ты?» – «Да из Москвы я». – «Ну иди, гуляй там по Бродвею, а здесь тебе нечего делать». – «Но я же хочу кое-что написать, я изучаю жизнь», – строя из себя великого писателя, говорю я ему. «А, изучаешь, – уважительно сказал он. – Ну смотри, если к тебе будут приставать, сразу беги ко мне», – и ускакал с открытой кобурой, откуда торчала рукоятка пистолета. «Всегда готов, – подумал я, и еще: скорее я могу пристать…» Мне предлагали наркоту, девочек, мальчиков, выпить, но я стойко шел с двадцатью долларами в кармане и с чувством выполненного долга: два полиэтиленовых пакета приятно оттягивали мои руки. И вдруг вижу: секс-бар, зайду посмотрю, – и, опять оглянувшись, нырнул в темноту. Меня встретили две черные девицы: чулки, трусики и лифчики – это все, что было на них, и еще ноги на высоких каблуках. «Ну что, угостишь нас?» – «Щур Щур…» Белое вино, два бокала, пять долларов, промелькнуло в мозгу, осталось десять. Для вас выпивка бесплатно. Мы выпили, посидели, я сидел между ними, и мои мешки лежали на полу у стойки. «Может, вы хотите посмотреть на меня?» – спросила длинноногая темная женщина. «Почему бы и нет», – деловито сказал я. «Пять долларов», – на пальцах показала она мне и пошла в сторону кабинок. Ну как у нас на междугородных станциях – верх застеклен, а низ до пояса закрыт открывающейся дверью. Я встал лицом к промежуточному стеклу и смотрел, как она начала раздеваться и потом становиться в позы, меня, конечно, возбудившие. Я тут же показал ей пальцем, мол, иди ко мне, она показала мне на пальцах еще десять долларов. Промелькнуло в голове: как раз хватит. Она перешла, нагнувшись, в мою кабинку, и, закрыв за собою дверцу, встала на колени, чтобы ее не было видно, и принялась расстегивать мне джинсы. Дрожь волнения и настоящего страха пробила меня. Она достала презерватив, с трудом надев на меня, начала свою прелестную работу. Но от нервозной обстановки и рассредоточенности мое сердце не подгоняло кровь в пещеристое тело, и она мучилась со мной. Наконец все получилось. Я стоял с двумя полиэтиленовыми мешками в руках и в голове мелькало: так, джинсовую куртку этому, вельветовку тому, сестричке то, жене… А она в это время кончала меня и даже не подозревала о моих мыслях. Все. Она выхватила десятку из моих рук и ускользнула в темноту бара, как брючный пояс в шифоньере секс-бара, а я так и остался стоять на расставленных по-верблюжьи широко ногах с двумя авоськами в руках и, уставившись в пустую кабину напротив, медленно успокаивался и представлял, как я завтра буду спать в самолете, уносящем меня в тихую мою московскую обитель, где меня так ждут и надеются, что я их не подведу…

Несчастное, несчастное человечество, несчастный человек со своим вечно не пристроенным чудом между двух ног, шагающих навстречу всегда неизвестному двадцать пятому удовольствию…

И я забыл, что я Линсо

Человек бывает совсем иным в зависимости от местонахождения. К примеру, у себя дома, на родине, он стеснителен, знает, что его все знают, и на что он способен, и чего от него можно ожидать. Он смирился со своей ролью, и все смирились, и было бы странно, если бы он отчебучил что-то такое… Но, оказавшись там, где его никто не знает и где его легкие свободны и он чувствует себя полноценным и даже больше, он может очень многое и даже больше, чем он предполагает. Как бы имеет новый шанс для новой жизни и для нового взгляда на него, и это вдохновляет его, движет.

Так, оказавшись однажды во Вьетнаме, я совсем не думал, что смогу сесть в коляску велорикши и ехать, как мандарин, видя перед собой только высушенные вьетнамские икры, работавшие, как поршни, и еще прелесть бывших французских колониальных зданий. Я катился в тележке в одну человеческую силу и совсем не думал, что эксплуатирую «человека человеком». Однако какой бэмс мне устроил культатташе нашего посольства: «Поэт – и запряг человека… Да еще советский поэт. Стыдно! Своего социалистического брата!» – «Я не знал, что за мной следили… И потом, у Пушкина были крепостные». – «А если б знали, что не следили?.. Да и Пушкин ваш… – он осекся, – наш, тоже хорош… Ладно, посмотрим, что вы еще там выкинете. Но один минус у вас уже есть…» Да, вот такой преферанс…

Утром в ожидании моего друга-поэта я выходил из гостиницы и ждал его, греясь на солнышке в сорок пять градусов под крики ханойских мальчишек: «Линсо, Линсо» (советский). Догадаться было нетрудно: только Линсо мог жить тогда в лучшей гостинице и выносить мальчишкам тао (яблоки), диковинные во Вьетнаме и так надоевшие нам. Со мной всегда выходил еще один поляк, и, хотя он не отдавал свои яблоки пацанятам, они кричали на него тоже: «Линсо, Линсо». Поляк обижался и уходил. Как-то он вышел в тишот с надписью, сделанной мелом: «Я не Линсо»… Мальчишки примолкли, посмотрели на него повнимательней и вдруг радостно закричали: «Все равно Линсо!..»

Поэт, которого я переводил конечно же по подстрочникам, был очень важной персоной, хотя по-своему несчастным – он имел неосторожность жениться на француженке, и это было его слабым местом. Но кое-что в своей стране он мог, недаром воевал с янки. Я попросил его свозить меня в Сайгон, нынешний Хо Ши Мин. К моему удивлению, все получилось, и мы полетели на дряхлом «Боинге» южнее юга. Как мы долетели, не знаю, но, когда самолет приземлился, потеряв пару болтов и гаек при посадке, из кабины вышли летчики в скафандрах, почти как у космонавтов. Дело в том, что вьетнамцы физически не могут переносить высотные полеты, и летчики даже гражданской авиации вынуждены одевать скафандры.

Слово «Сайгон» для меня было каким-то зловещим. Помню, со школы и позже, что в новостях оно сочилось кровью и превратилось в монстра. Слово. Обычное, как казалось, слово. Как мне сказали, этимология его такова: сай – много, гон – дерево. Итак, всего лишь «много деревьев». Еще одна версия: слово «тхай» (по-китайски «ткань») со временем трансформировалось в «сай», и получилось «тканевое дерево» – Сайгон. И то и другое может быть правдой, но какова неправда, в которой иногда живут слова в нашем сознании, и виноваты в этом отнюдь не они, а сами люди.

Я бродил по ночному теплому Сайгону, где люди ночевали прямо на площадях, прогревавшихся за день так, что камни не остывали до самого утра, и, завалившись на ночь, можно было вылечить свой радикулит. Я толкался среди малазийских красоток, которые звали к себе домой всего за два доллара, но невидимое око настораживало меня, я был тогда еще совсем Линсо – и столько потерял. Однако показать, что такое Линсо на деле, точнее, не Линсо, а русский, судьба мне предоставила великодушно.

Мой поэт повез меня на три дня в курортное местечко Вонг Таун. Там стояли два роскошных пустующих отеля, где, как мне сказали, раньше отдыхали американские летчики между полетами. «Саса, масажа, масажа», – твердил вьетнамский поэт, и я понял, что он приглашает меня в массажный кабинет на первом этаже гостиницы. А почему бы и нет? И мы пошли. Уже было поздно, около шести, время шло к закрытию, но нас приняли, ибо посетителей было мало.

Пока мы оплачивали грядущее очищение от жизненных шлаков и расстегивали рубашки, что-то произошло в парной, которую нужно было принять перед процедурой. Оттуда повалил трубный пароходный мокрый пар, и вскоре вся прихожая и массажное хозяйство растворились в нем под крики массажисток и их мамы-француженки, почему-то обращенные ко мне: «Линсо, Линсо помоги!» Очевидно, память о помощи Советского Союза Вьетнаму в этой чуждой мне войне перенеслась и лично на меня. Я должен был помочь, бля, не поляк, не вьетнамец, а я, бля, безликое Линсо, Линсо, и только. Других нет. Так оно и было.

В голове уже промелькнули вбитые с детства слова Маресьева: «Но ты же советский человек». Вот гады, думаю, что же делать? А делать что-то надо. И вот здесь уже работает подсознание, кураж, черт знает что: ты берешь все на себя, хотя можно было бы и уйти и вызвать служащих. Но этот женский вопль: «Линсо, помоги!» И что именно ты…

В общем, я пробрался поближе к выходу из парной. Понял, что последний посетитель забыл выключить кран. Что делать?! Войти невозможно – обваришься. Вдруг замечаю, что пол кафельный и поэтому холодный. Согласно закону физики, образовалась прослойка между ним и паром шириной с ладонь. Я приказал принести несколько полотенец и разделся до адидасовских трусов. Залег на пол, и бедные вьетнамочки обложили меня, недоумевая, полотенцами с головы до ног. И я пополз по холодному полу, вжимаясь в него всей своей неприкрытой передней частью. Перед этим мне нарисовали план расположения труб и местонахождение крана. И вот я пополз, держа перед собой эту нелепую бумажку. Ползу и думаю: «Куда ползу, идиот, ведь сварюсь там на фиг. Кому это нужно?» Но ползу. Чуть полотенце спало – горячо до крика. «Идиот! Линсо проклятое. Вот ведь воспитали нас на свою голову… Суем ее, куда собака свой хуй не сует…» Но ползу по чертежу – плоть сильнее сознания и делает свое дело.

Такое воцарилось молчание за мной, что я подумал, о том, что это уже преисподняя. Но вдруг вижу, что уперся в трубу. Точно, она. «Ну, – думаю, – если сейчас, согласно рисунку, сделанному губной помадой, я протяну руку и уткнусь в кран, то нужно сделать всего два-три вертка, и все!» Так оно и случилось. Рука долго была красной по локоть. Я отполз таким же макаром в кабинеты, пар потихоньку стал исчезать.

Ликованию массажисток не было предела. Особенно радовалась старшая, тут же разорвав наши квитанции и вернув нам деньги. У моего друга почему-то пропало желание массироваться, я же был отдан в отдельный кабинет в руки лучшей из них, которая защелкнула за мной дверь и сказала на плохом английском: «Раздевайся совсем и ложись на живот».

Она долго ходила по мне своими маленькими и легкими ступнями и делала невероятные вибрирующие толчки, она проходила по моим икрам и бедрам, затем переходила на позвоночник, стояла даже на шейных позвонках и возвращалась: блаженству не было предела. Наконец она встала на лесенку, по которой поднималась ко мне, непомерно большому и возлежащему на высокой тахте, и жестом приказала: «Теперь перевернись».

И я перевернулся. И я забыл, что я Линсо. Навсегда. И понял, как прекрасно стать героем в массажном кабинете далеко-далеко от родины, где в таком случае вошел бы водопроводчик с гаечным ключом семь на восемь и все перекрыл сразу, войдя в парную, дыша очень даже привычно. И такая малина накрылась бы…

Умом нас не понять. Это точно

Пол Энгл, один из старейших поэтов Америки, в 1988 году пригласил меня на свою писательскую программу в маленьком студенческом городке Айова-Сити. Он собирал поэтов из тридцати стран в своем доме, сажал за огромный садовый стол, обнимал каждого, с каждым хотел поговорить.

Я говорю о нем в прошедшем времени, ибо четыре года назад он умер мгновенной смертью в аэропорту О'Хара в Чикаго перед отлетом в Англию, зайдя выпить стаканчик пива перед посадкой. Друзья отвезли меня на кладбище. На камне, под которым лежал Пол Энгл, было начертано: «Здесь лежит самый счастливый мужчина». Было ему восемьдесят два, и до самых последних дней он вел очень активную жизнь: путешествовал, писал, пил, сводил людей, практически никогда не болел. Перед отлетом врачи осматривали его и сказали, что он здоров и может лететь хоть куда… Есть только одна неразгаданная загадка для всех: его отец и его родной брат умерли точно такой же смертью – в разное время, но в одном и том же аэропорту О'Хара в Чикаго.

Когда я прилетал в Айовский университет и бывал у него дома, он всегда набрасывался на меня с расспросами: «Ну, как там Россия? Я ведь был в Ленинграде и в Москве. Пятьдесят лет назад, это было свадебное путешествие, я только что окончил Гарвард. Я мечтаю снова побывать в России», – шумел он.

Обычно он набивал большой стакан льдом, потом заливал его виски и протягивал мне. Затем такой же готовил себе, садился напротив и спрашивал: «Александр, ну ты можешь мне объяснить, что такое Россия, а?» Я отшучивался, говоря, что умы и покруче не справились с этим вопросом, но он, улыбаясь, издевался надо мной: «Да что же ты за поэт, черт побери, если не можешь разобраться в собственной стране?» Я опять уходил от ответа, спрашивал его о загадках Америки, а он так просто мне все про нее объяснял, что я смеялся и говорил: «Нет, у нас все сложнее»… «Но почему? – не унимался он. – Ведь человек одинаков повсюду – одно сердце, два глаза и хочет выпить, если он мужчина, да еще кое-что».

Однажды он объяснил мне причину своего интереса к «русскому вопросу». Он окончил Гарвард и женился на немке, высокой блондинке с прекрасной фигурой, любящей светлые платья и высокие каблуки. Это было в начале тридцатых, они взяли тур для посещения Ленинграда и Москвы. Когда они сели в поезд в Ленинграде, к ним в купе подсели несколько офицеров Красной армии. Молодые капитаны. Поезд тронулся, и, немного пообтершись, попутчики начали кое-как разговаривать. Жена Энгла немного знала русский и рассказала капитанам, кто они и откуда, что они молодожены.

Наступил вечер, и надо было ложиться спать. Молодые капитаны вышли из купе, и один из них, видимо старший, сказал чете, что те могут располагаться одни, а они будут стоять всю ночь в тамбуре, чтобы не помешать, возможно, первой брачной ночи в новой романтической стране. В ходе долгих отказов ни Полу, ни его жене не удалось убедить офицеров, что этого не следует делать. Проснулись они около шести утра и пригласили капитанов к чаю. На одной из остановок старший офицер куда-то слетал и вошел в купе с букетом полевых цветов и яблоками, которые горой высыпал на стол перед немкой.

«Путешествие начиналось сказачно, – рассказывал мне Пол Энгл, – я уничтожил внутри все ужасы, которые слышал дома о России. Вот она – страна великого народа! Александр, ты бы видел голубые глаза капитана, который подарил моей жене полевые цветы и яблоки, ты бы видел! Я этого никогда не забуду. Вот это и есть Россия, думал я…»

Дальше началось то, что привело моего старого друга в вечное замешательство, к вечной муке, к вечному вопросу: так что же все-таки такое эта твоя, Александр, Россия?..

Примерно часа за три до Москвы поезд вдруг остановился прямо посреди большого зеленого поля. Через некоторое время в вагон поднялись несколько человек в штатском. Они прямиком прошли в купе к молодоженам из Америки, гонявшим чаи с красноармейцами. Войдя в купе, сразу заявили: «У нас есть сведения, что в поезде, в вашем вагоне, в частности, в вашем купе, едет американский шпион с донесениями в Москву». Начался обыск. Были обысканы все, в том числе красноармейские офицеры. Ничего не нашли, затем выгнали из купе всех мужчин и обыскали сногсшибательную молодую жену. Опять ничего не нашли.

Вдруг один из гэбэшников смекнул и приказал немке, чтобы она повернулась к ним задом, подняв руки вверх и положив их на верхнюю полку. «Вот оно, то самое», – воскликнул гэбэшник и показал пальцем на самую фигуристую часть жены Энгла, где на белом полотне платья черным были четко отпечатаны иностранные слова. Все пришли в ужас. Потирали руки только люди с одинаковыми лицами и в одинаковых костюмах. Читать не по-русски из них никто не умел. Поэтому, несмотря на большую задержку поезда, послали одного из них в соседнюю деревню за школьным учителем английского языка. Он пришел с огромной лупой. Молодую жену опять поставили в позу, и учитель стал исследовать иностранные слова. Изучал он недолго и вдруг разразился громким довольным смехом. Гэбэшники, недовольные, кинулись к нему: мол, что? «Да это же отпечатки мокрой газеты „Правда“, буквы наоборот, вероятно, она села…» До Москвы ехали молча. Все. И армейские офицеры, и Пол Энгл со своей женой.

Заложил, видимо, проводник, ибо он видел, как она ходила по вагону во весь рост. «Так вот скажи мне, Александр, что же все-таки эта твоя Россия?» Я отшучивался, говорил ему, что вот приедешь, увидишь новую Россию. И он действительно приехал, правда, уже со своей новой женой Холин, прекрасной китаянкой, писательницей.

Из Питера они доехали благополучно. Я в то время лежал в больнице, и, узнав об этом, они решили навестить меня. Это был уже 1991 год. Я лежал в больнице издательства «Правда». Когда они пришли ко мне, то переполох был сумасшедший. В палату ко мне их не пустили. Главный врач с недовольством сообщила мне, что ходят тут всякие… Наконец, после уговоров и переговоров, нам разрешили пообщаться в ленинской комнате. Главврач начала встречу и тут же закончила ее, сказав, что у нас есть только минута. Мы говорили в присутствии жестко поглядывающего на нас портрета Ильича. Бедный Пол, он смотрел на меня с жалостью, я же чувствовал себя униженным.

Через неделю я выписался и показал ему кое-что в Москве. Он, кажется, был доволен. Но дело так просто не кончилось. Все это время у него был жуткий конъюнктивит и слегка мучила подагра. Была теплая осень, и он ходил в твидовом пиджаке, с шарфиком. Над левым глазом развевалась наклейка для стерильности, а на ногах были простые советские кеды за четыре рубля пятнадцать копеек – для удобства. Впечатление он производил конечно же не выпускника Гарварда и директора крупнейшей писательской программы и поэтому был задержан милицией. На всякий случай. Отпустили быстро, но он воспринял это как арест. И при расставании спросил меня с печальными глазами: «Александр, что же такое Россия? Ведь я пятьдесят лет здесь не был, и почти ничего не изменилось».

Я и не успокаивал его. И ничего не объяснял. А вскоре произошел случай, после которого я вообще похоронил идею разобраться в этом вопросе.

Я читал лекцию по русской литературе в Пенсильванском университете, в Бринмар Колледже. И вот, когда я что-то сказал о русской душе и русской духовности, меня прервала студентка лет девятнадцати: «Скажите, вот вы так много и интересно рассказываете о русской душе, о русской духовности, о всемирной отзывчивости, но можете ли вы мне ответить только на один вопрос: почему при существовании всего того, о чем вы так горячо говорите, в России был возможен тридцать седьмой год? Ведь это делали русские против русских?»

Я начал что-то там лепетать о двух мировоззрениях в одном народе, что-то там еще, по сути дела, понимая, что студентка права. И я никогда не смогу ответить на вопрос, которым, вероятно, мучился не только Пол Энгл и студентка из Бринмар Колледжа, но и многие другие…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю