Текст книги "Том 2. Рассказы 1913-1916"
Автор книги: Александр Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)
Веселая бабочка
I
Барон подарил Мери письменный стол. Эту дорогую вещицу (дамский письменный стол неприятно называть мебелью) он купил нетерпеливо и радостно, предвкушая ласковую улыбку женщины.
Ей, конечно, необходимо было писать на чем-нибудь свои записочки-лилипуты.
Она действительно улыбнулась и благодарила барона и даже, привстав на цыпочки, поправила ему, под огненной бородой, галстук. Барон чмокал губами, мурлыкая от восторга.
Мери была танцовщица и жила на содержании у барона.
Осуждать ее за это не следует, – все дети любят сладкое и все хотят кушать.
Мери не любила барона. Она жила прошлым и мучилась им. Но в ярком ее лице не было ничего заметно. Посмотрим дальше.
Барон ушел. Мери подняла руки, соединив концы пальцев. Свои сильные чувства и мысли она выражала всегда танцами. Теперешние ее бессознательные движения, лениво изменяя позы нежного тела, созданного для поцелуев и глаз, казались острым желанием покинуть навсегда землю, несясь в дивный рай неги, описанный Магометом.
Она как бы взвивалась. Пальцы ее ног в маленьких туфлях едва касались пола. Трудно было заметить в ней золотник тяжести.
В зеркале с золотыми гирляндами, важно сдвинув тонкие брови, танцевала вторая Мери.
Был вечер: иллюминация улицы сверкала на черном окне белыми, красными и голубыми шарами.
– О Мери, Мери! – вздохнул, проходя мимо ее дома, молодой поклонник, очень несмелый.
– Мери! – простонал в другом конце города старик, тоже поклонник.
– Мери! – сказал купец, ударив по столу кулаком.
– Мери! – заплакал член общества одиноких.
– Барышня Мери! – проникновенно сказал дворник ее дома.
И еще много людей вспоминали в этот вечер красотку Мери, великодушную пленницу жизни.
Она же, кружась в сверкающей комнате, дотанцовывала свое случайное настроение.
II
После далекого, в передней, звонка, Мери остановилась. Холеная, льстивая горничная, войдя, сказала, что пришел неизвестный человек в старом пальто.
Мери кивнула.
Когда появился неизвестный, она с неудовольствием помотала головой: человек был весьма грязен. Видимо, он был из мира пропойц. Жалкий, детский лоб с густыми бровями, сеть морщин, красный нос, и быстро бегающие, опухшие глаза ясно выдавали «стрелка». Он, скрипя рыжими сапогами, подал запечатанное письмо.
Мери прочла, всплеснула руками, заплакала и упала в кресло, топая ногами от боли.
Затем сквозь раздвинутые на мокром лице пальцы один ее глаз, несчастный и влажный, взглянул на понурую фигуру бродяги.
– Это… очень далеко? – Она всхлипнула еще раз и встала, вытирая глаза крошечным комочком платка.
– Извините – не близко. И без меня, осмелюсь сказать, трудно вам будет разыскать. Жилище сложное.
– Едем! – Мери неистово позвонила, чтобы одеться. – Идите в переднюю! Идите… я сейчас!
III
Извозчик вез странную пару от главных улиц, сетью угрюмых переулков, к заставе. Мери беспокойно ворочалась, понукая извозчика словами и зонтиком. Замысловатое перо ее шляпы тряслось над ухом бродяги. Взволнованная, нарядная женщина угнетала его своим присутствием. Электрическая, душистая перчатка ее то и дело стискивала руку проводника в порыве горького нетерпения. Он хмуро ежился и, наконец, боясь прикасаться к странному существу, устроил свои ноги так, что они болтались снаружи.
Мери почти молчала. Она боялась спрашивать. Коляска несла их в местах, где было меньше движения, с напуганной быстротой лихача. Характер улиц постепенно менялся. Грязнее и ниже становились дома, неровнее – мостовая, улицы – уже, фонари – реже.
Проходили толпы рабочих, хулиганы. Брели с добычей халатники, напевая по привычке: «Халат!» Скуластые проститутки шныряли в углах, басом приглашая «увлечься».
Взъерошенные кошки мяукали у ворот. Слепые протягивали свою горсть. Женщины в платках перебегали дорогу, прижимая к груди бутылку. Безрукие встряхивали пустым рукавом. Безногие ерзали по панели, вытирая вспотевший лоб. Хриплая музыка граммофонов гремела из дверей чайных. В пустынные дворы-сараи въезжали извозчики, покачиваясь от сна.
В переулке у шестиэтажного дома, сатанеющего от грязи, пьянства и нищеты, извозчик остановился. Мери и прощелыга вступили в полутьму крутой лестницы. Раздавленная луковица сунулась под каблучок танцовщицы, сделав его скользким. Наконец, потянув ободранную клеенку, проводник открыл дверь. Это была квартира с перегородками из газетной бумаги и дранок, кусков штукатурки и развешанного белья.
– Входите! – сказал проводник Мери, притихшей от смущения.
Он свернул влево. Там, вытянувшись под лоскутным одеялом, на сколоченной из досок кровати – лежал в тряпье тяжело дышащий от слабости и счастливого нетерпения человек, на взгляд – иной породы, чем проводник Мери. Он был худ как цыпленок и всматривался, расширяя глаза.
IV
Мери наполнила собой комнату; в тысячу раз стало в ней беднее и гаже.
Больной привстал. Он ничего не видел, кроме женщины. Проводник вышел.
– Не жизнь, а кошмар! – сказала Мери, нагибаясь к лежащему и закусывая губу, чтобы не плакать. – Ты ли это, Максим?
– Обо мне потом! – восхищенно сказал больной, целуя упавшую ему на лицо ладонь. – Я пять лет не видел тебя. Я не имел права и сейчас это делать. Но, может быть, моя болезнь тяжела, как знать, что будет… захотелось взглянуть на Мери.
– Не ври! – Она, не удержавшись, заплакала, припав головой к плечу мужчины. – Еще бы ты помер! Этого не хватало! Я сделаю все, что нужно! Дай термометр… или нет, я побегу к доктору!.. Что с тобой?!
Но он не ответил сразу, и она не повторяла вопроса. Пять лет – срок немалый, – люди разучиваются говорить друг с другом, передавать чувства.
– Мери, – сказал наконец Максим, – я хриплю, задыхаюсь, не могу встать. Зачем ты ушла от меня?
Она выпрямилась. Необходимо было сказать правду, так как положение изменилось.
– Это все твои мамаша и тетки. Я ведь не знала, что из этого выйдет. Если б ты не писал романов, – другое дело. В тот день, когда ты ездил для меня за шеншелем, – обе они явились ко мне. Они даже не доложили о себе, а пришли, как домой. Разговор был короткий, но у меня разболелась от него голова. «Вы, – говорят они, – бросьте его, потому что он сделается знаменитым писателем, а вы его погубите». – Мери пожала плечами. – «Вы, – говорят, – миленькая, но пустая и легкомысленная. Он из-за вас погибнет… Он за вас и теперь на стенку лезет… Будьте великодушны!» Так они меня уговаривали! Я долго после того, как они ушли, каталась по полу и рвала волосы, но ничего не сделаешь! Зачем стала бы я портить тебе жизнь? Я и написала тебе: «Не люблю, не могу видеть, противен», и кончено. Я же в дураках и осталась.
– Так вот что… – сказал Максим, повертываясь к стене и делая вид, будто колупает обои. Затем он пролежал, уткнувшись лицом в подушку, минут пять.
– Слушай, – робко сказала Мери, – не сердись!
Максим повернулся.
– А я не мог жить без тебя! – заговорил он. – Я спился… ты видишь, где я теперь! Это была ошибка, Мери. Я без тебя не мог работать совсем.
– Все пошло кувырком, – задумчиво произнесла женщина. – Но мы поправим это. Мы поселимся вместе. Ты будешь снова писать свои романы?
– Конечно.
– Хорошо. Поцелуй меня, пьянчужка, и подожди… я сейчас!
Она оглянулась. В щелях драных перегородок торчали истерически любопытные зрачки соседей и слышалось удерживаемое дыхание. Мери, все еще в слезах, показала зрачкам язык и помчалась за доктором.
На прелестном письменном столе, подарке барона, через день после рассказанного оказалась записка:
«Уважаемый Димочка! Ты будешь, может быть, горевать, но желаю тебе утешиться. Я уехала. Если придешь в театр, я выгоню тебя вон… Пойми это!..
Мери».
Этим оканчивается история. Здесь не нужно ничего прибавлять, потому что Максим выздоровел и Мери танцевала его выздоровление. Читатель может подумать, что автор этого рассказа легкомысленный человек. Ничего подобного. Автор – почтенный человек с седой бородой, у него восемь детей и три дома в Саратове.
Фантазеры
I
Человек маленького роста, в коротких клетчатых брюках, таком же пиджаке, в малиновом жилете и огненно-рыжем галстуке, скрывался в обширном лесу, спасаясь от виселицы. Кого он задушил или зарезал – нас не касается. Но что-то такое было. Маленький человек, засыпав глаза конвойным множеством понюшек крепкого табаку, отправился в лесные дебри, пока что – пока вдохновение или счастливый случай не поведут к тихой и сытой пристани. Приятели прозвали его Душка Гигант – за рот бантиком и, обратную гигантизму, – величину туловища.
Душка Гигант не ел двое суток. Его жилет сидел не так уже плотно, глаза ввалились и рот бантиком принял вид раздавленного узла. Лес изобиловал цветами, солнцем, певчими птицами и красивыми прогалинами, но в нем не было пустяков: хлеба и мяса.
К вечеру судьба сжалилась над Душкой Гигантом. Он разыскал гнездо тетерева. Тетерка слетела, а в моховой ямке бродяга нашел девять пестрых яиц. Он жадно проглотил их, лишь разозлив сначала, как показалось ему, голод, и лег в тени, вздыхая о более плотной пище. Однако, поспав часа три, встал он крепким и бодрым. Питательность проглоченного сказалась. Душка Гигант, вывернув все карманы, нашел в них щепоть сигарной пыли, половину раздавленной папиросы и старую записку; из этого он свернул нечто курительное. Потрудившись с полчаса, добыл он и огня – способом первобытным, – трением двух кусков дерева. Покуривая, бродяга мечтал о воровском замке с проваливающимися полами, потаенными лестницами и кровавой прислугой.
II
Солнце садилось, когда Душка Гигант отправился дальше. Дорогу ему пересек ручей, одно расширение которого напоминало сказочные места. Обрывистый, глухо заросший кустами и высокой травой берег напоминал глубокую рваную рану, в глубине которой стояла черная кровь. Вода казалась черной, как антрацит, густая листва скрывала ее от солнца и месяца. Посередине ручья, высоко выдаваясь вверх, торчал остроконечный белый камень; та его сторона, что была обращена к бродяге, казалась отполированной, так она была ровна и гладка.
Бродяге нужно было попасть на ту сторону ручья. Перед тем как войти в воду, он присел, смотря на камень, и думал, что трудно найти более подходящее место для какой-нибудь таинственной, каверзной надписи, загадочного или угрожающего характера. Делать надписи вообще вошло у него в привычку, в отхожих местах и на древесной коре, – не стоит повторять всем известных этих надписей.
Войдя в воду, он почувствовал жажду, напился и, стоя по колено в ручье, принялся высекать на камне складным ножом следующее:
«Кто в этом месте воды попьет, —
Тот умрет.
Вода здесь весьма хороша,
А плата за нее – душа».
III
«Хо-хо-хо, – думал он, – каждого будет корчить, кто прочитает; место здесь жуткое». Его забавляло, что суеверные люди будут колебаться, пугаясь и отходя к другим местам того же ручья.
Делать неприятности нравилось Душке Гиганту. Он тщательно выцарапывал буквы и, кончив работу, присел на берегу отдохнуть. Потом, чувствуя жажду, напился, но, вытирая рот, вспомнил о надписи.
«Ну, это ко мне не относится!» – решил он, вставая и переходя ручей. Он не услышал выстрела, раздавшегося позади, с берега; пуля, поразив бродягу в затылочное отверстие, мгновенно свалила его трупом. Тело, глухо плеснув в воде, упало под прикрытием берега. Раздался крик торжества и, поспешно заряжая на ходу винтовку, к ручью приблизился высокий бородатый охотник, отыскивая глазами жертву.
– Неужели медведь убежал? – сказал он, оглядываясь. Издали злосчастный Душка Гигант, когда был живой, показался ему, в неясности лесного света, медведем на водопое, и он погубил его весьма метким выстрелом. Не слыша треска, храпения, не видя следов крови, охотник, в полной уверенности, что медведь завалился поблизости и больше не встанет, поторопился утолить несносную жажду, отложив поиски, и, нагнувшись к ручью, пил теплую воду до пресыщения. Встав, он прошел несколько шагов вверх, и здесь, побледнев, увидел распростертого в воде Душку Гиганта.
– Ах, черт возьми! – вскричал охотник. – Вот так медведь! Это я его треснул. Кто же мог знать?.. Ворочается темная туша… в лесу так много зарослей… смеркается… Боже, прости меня!
IV
Он вытащил мертвеца из воды, грустно покачал головой и сказал: «Костюм городской; этот человек или заблудился, или бежал из города. Дикая судьба! Умереть от такой ошибки!»
Он сел, стараясь привести мысли в порядок. Рассеянный взгляд его остановился на камне и крупных буквах.
«Какая глупость!» – подумал он, ловя себя на суеверных мыслях, вызванных надписью. Войдя в воду, он рассмотрел камень пристальнее, вспомнил, что сам пил из ручья, и склонность к таинственному, общая у скитальцев разного рода, в соединении с трагическим выстрелом и мрачным ручьем, подействовала на него угнетающе. Путаясь в догадках относительно происхождения надписи, очевидно – свежей, соображая также, что убитый, наверное, тоже пил воду, так как других ручьев вблизи не было, – охотник задумался. Затем, закопав тело, дабы не тронули его звери, он выкурил трубку и направился в селение, лежавшее за шесть верст от ручья, донести полиции о роковом происшествии.
Но едва сделал он несколько шагов в сторону и очутился во тьме наступившей ночи, как суеверный страх, родившийся у ручья, против воли и доводов разума, совершенно овладел им. Зловещая надпись останавливала дыхание. Досадуя и ужасаясь, смеясь и задумываясь, вернулся он к ручью, решив, что переночует здесь и пойдет утром; запалив костер, охотник лег возле него. Нестерпимо призрачны и фантастичны были его мысли; предчувствия, страшные рассказы, образы потустороннего мира, – все, пугающее людей таинственными опасностями, продумывалось теперь им, попавшим в колею диких случайностей. Наконец он задремал… и более не проснулся.
V
Рассвет, оживив лес, увидел нового хозяина потухавшего костра. Это был известный бандит Клуст, привлеченный огнем; он долго подползал к костру, полз тихо, как кошка, и, увидав на поясе спавшего охотника восемь бобровых шкур, двумя ударами ножа покончил с их несчастным владельцем. Труп охотника, засунутый в кусты, нисколько не беспокоил Клуста; он спокойно завтракал солониной и сухарями своей жертвы. Окончив есть, бандит попил из ручья сколько хотел, поднял голову, и розовый от зари камень прямо в глаза бросил ему неуклюжее четверостишие.
Если охотник, поддаваясь суеверному чувству, боролся с ним, то в темной душе бандита, наоборот, не вспыхнуло никаких сомнений. Он по-настоящему, сразу испугался, потому что искренне верил во все чудеса зловредного характера. К тому же доказательство справедливости страшной надписи было налицо: восемь бобровых шкур и труп в кустарнике. Не медля принялся он обдумывать, как обмануть судьбу. «Я пил воду, – рассуждал Клуст, – и этого не вернешь. Однако еще посмотрим. Сегодня я хотел направиться громить ферму Дейтона, что к северу, ясно, что мне следует изменить планы: по-видимому, смерть караулит меня у Дейтона. И вообще я буду не то, что хочется, а наоборот». Несколько успокоенный, он уничтожил следы костра, опустил охотника с огромными каменьями на шее в самый глубокий, какой нашел, омут, и прошагал четыре версты к югу, без всякого определенного намерения. Вскоре захотелось ему посетить тайное свое убежище, в пещере лесного оврага, но, лукаво усмехнувшись, Клуст сказал: «Нет, врешь, не заманишь. Уж верно, там ждет меня пакость какая-то».
Потом, перебирая все направления, следуя которым мог бы совершить удачный грабеж или вообще получить выгоду, заметил он, что неохотно думает о дороге в Дан, на которой был притон Черного Вепря, бандита и скупщика. «Продам ему шкуры, – решил Клуст, – раз мне к Вепрю идти не хочется, ясно, что там мне ничто не грозит». Он пересек обширное болото, обогнул долину Коз и выбрался к хижине Черного Вепря.
– Здесь мы караулили тебя, Клуст, – сказал один из шести конных жандармов, окруживших бандита. Они выскочили из леса. – Веревка давно скучает о тебе, мошенник, – стой! Руки кверху! Так. – И он звякнул наручниками.
«Вот гадость! – подумал Клуст, увидев свои руки закованными. – В этом мире сам черт ноги сломает: отчего я не пошел правда к Дейтону?»
Страшный злодей
I
Пискун шел через Солдатский базар, спотыкаясь в кромешной тьме среди низких, покосившихся лавчонок, шлепая по осенним лужам и на ощупь, левой рукой подсчитывая мелочь, лежавшую в пиджачном кармане. Ужин, ночлег и водка были, пожалуй, обеспечены.
Неудачник во всем, он пользовался симпатиями духанщиков и женщин только в те редкие дни, когда деньги оттягивали карманы, а глотка кричала во весь трактир: «Вина!» В обществе карманщиков и громил он слыл человеком, общение с которым может повести к неудачам – аресту или карточному проигрышу. Специальностью его было облегчение чужих карманов, и Пискун часто ходил в церковь, с трогательным усердием распластываясь ниц между старичков и старушек, подпевал ирмосам и ставил свечи угодникам, не забывая потереться вплотную около шуб и салопов с соблазнительно оттопыренной поверхностью. И судьба, ревнивая к своим избранникам, как мачеха к родным детям, безжалостно подсовывала Пискуну протертые кошельки с пуговицами и театральными билетами, кожаные кисеты, сломанные или дешевые часы. Еще хуже бывали моменты неуверенности в себе, отсутствия ловкости и изобретательности, досадных помех – как раз тогда, когда случай дразнил возможностью «свистнуть» ценный бумажник, полный банковых билетов.
Товарищи презирали его, и презрение это, чрезвычайно разнообразное в своих проявлениях, проникло в лице Пискуна застывшей, напряженной робостью, не лишенной, однако, жалкого трепетного нахальства. Женщины не любили его, предпочитая рослых, отчаянных сорванцов, лихих в грабеже и любви.
Итак, Пискун шел через Солдатский базар.
Впереди разговаривали. Мужской голос сладко лебезил, женский лениво и задумчиво отвечал ему. Пискун, любопытный, как все воры и дети, пошел тише, бесцельно прислушиваясь к разговору.
– Пойдем, барышня, хорошо будет!.. Табак курить, пиво пить… Такой славный барышня!.. Денег дам, много денег! Барышня!..
– Отвяжись, армяшка, – сказала женщина. – Сказала, не пойду.
– Ой, какой сердитый, такой белый, красивый…
Голос мужчины, дрожавший от возбуждения, говорил Пискуну, что женщина эта может быть молода и красива. Завидуя и облизываясь, он вышел, идя вслед за парочкой, на торговую площадь.
Здесь, в темноте, на грязной пустынной мостовой блестели огни извозчичьих фаэтонов, но армянин не взял экипажа, а направился под руку со своей случайной подругой через площадь пешком к темному ряду запертых сенных лавок. В эту же сторону лежал путь вора, и Пискун все время не терял из вида развевающийся платок женщины.
Армянин остановился у железных дверей сенного магазина, отпер висячий замок, впустил спутницу и вошел сам, плотно притворив дверь. Так показалось Пискуну, но почти вслед за этим желтая полоса света вынырнула из щели, разрезав блеснувшую сырость тротуара тонкой, косой линией. Пискун подошел ближе, слегка, медленно приоткрыл дверь и заглянул внутрь.
Кипы прессованного сена, упираясь под самый потолок, дохнули ему в лицо приятным, пряным запахом. На маленьком деревянном столе горела сальная свечка, бросая трепетные углы теней и робкого мигающего света. Вся сцена мимолетного увлечения разыгралась на глазах Пискуна, вплоть до момента расплаты.
II
В «Сорока духанах», месте, где по вечерам собирается темный городской люд, Пискун заказал порцию борща, котлеты и стакан водки. Ел он жадно и торопливо, стремясь покончить с едой, чтобы присоединиться к кружку знакомых, шепотом толковавших в углу о событиях дня и планах на будущее.
Здесь было пять человек известных и даже прославленных воров: «домушник» Глист, долговязый, серьезный парень, молчаливый и щеголеватый; «подкидчик» Буза – плотный, загорелый старик; «железнодорожник» Митя, красивый молодец, смахивающий на приказчика, и два карманщика – Рог и Жила, бывшие цирковые конюхи. Эти двое были моложе всех, безусые, с острыми, насмешливыми глазами. Все пятеро окружили стол, посередине которого стояли бутылки кахетинского и отпитые стаканы.
Пискун сел в кружок. На него почти не обратили внимания, и разговор продолжался. Буза рассказывал содержание театральной пьесы, виденной им вчера.
– Подходит к мужу жена. «Ты, говорит, ей все покупаешь, а мне рубля от тебя нет». Размахнулась – раз по щеке! И пошло у них. Я смотрю…
– Я лучше твоего театр видел, – вставил Пискун. – Иду я через базар сейчас…
– Цыц! – сказал Глист, – не перебивай. Тебя не спрашивают.
– Ну вот! – возразил задетый Пискун. – Ведь смешно, кроме шуток. Иду я через базар…
Здесь он невольно остановился, ожидая нового окрика, но Буза равнодушно посмотрел на него, процедив:
– Болтай живее!..
– Армяшка уговорил маруху к себе в магазин идти, – заторопился Пискун. – В сенную. Вот театр был – посмотрел бы кто! Денег много у лешего, сам видел, в столе держит.
– Ну? – спросил Глист.
– Так, ничего… – оборвал Пискун и, подумав, прибавил: – Свести бы его снова да притемнить там.
Глист громко расхохотался. Другие поддержали его, наперебой высмеивая Пискуна. Буза презрительно хмыкнул, поглаживая бороду:
– Туда же!..
Мысль о рискованном и трудном деле, высказанная Пискуном, делала его смешным в глазах этих людей, признающих за товарищем право на свое уважение только тогда, когда у него есть прошлое. Слова, сказанные Пискуном, произнес бы на его месте всякий порядочный вор, но именно Пискуну, «шпане», не следовало «звонить» об этом, так как такое дело – не его слабых, неловких рук и трусливой башки.
III
Кто именно убил армянина – осталось неизвестным. Через три дня после упомянутого любовного приключения хозяина лавки нашли совершенно похолодевшим, с пробитой головой и вывернутыми карманами. А к Пискуну, когда он сидел в духане, подошел молчаливый Глист, оглянулся, нагнулся и сказал:
– Ты?
Пискун хлопнул глазами, спрашивая всей фигурой, в чем дело. Глист продолжал:
– Хорошо. Чисто. Никто не думал. Молчи покамест. А деньги спрячь подальше и поезжай в Энзели, я там буду.
Подошли другие и стали наперерыв доказывать Пискуну, что убил армянина он. Ошеломленный карманщик высыпал целый ворох божбы, ругательств и клятвенных уверений, но глаза собеседников восхищенно смотрели на него, удивляясь волчьей осторожности человека, известного несколько дней назад за первого «звонаря» и сплетника.
Понемногу его оставили в покое, но каждый лелеял сладкую мысль о дележе добычи и угощал Пискуна, доказывая ему свое расположение и дружбу. Это понравилось воришке, и через два дня он уже отделывался полунамеками, разыгрывая автора преступления: без нужды возвращался к убийству, делая разные предположения, и вдруг, среди разговора, круто смолкал, хватая залпом вино. Ему стало приходить в голову, что он мог бы оборудовать это дело, и если не оборудовал, то лишь потому, что его предупредили. Сладкие минуты славы вскружили его голову, он стал глухо похвастывать, особенно пьяный и перед женщинами.
Его арестовали. На вопрос пристава:
– Ты? – Пискун, взвесив на весах сердца положение парии и героя, всеобщее снисхождение и всеобщий восторг – тихо, но внятно произнес:
– Я.