Текст книги "Том 2. Рассказы 1913-1916"
Автор книги: Александр Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)
Там или там
Я проснулся. Было очень тихо. Я лежал под чем-то теплым, закрывавшим меня с головой. Я медлил откинуть свое покрывало и осмотреться. Все произошло из-за виденного мной только что сна.
Сон был странно неуловим, как большинство тяжелых и крепких снов, но общее от него впечатление было такое, что я делал во сне нечто, очень важное и теперь, наяву. Кроме того, мне казалось, что я делал это нечто дома, в домашней обстановке, и что сейчас я тоже нахожусь дома; что стоит мне только открыть то неизвестное, что покрывает меня, как я увижу знакомые предметы, обои, стулья, свой письменный стол и все, к чему так привык за долгие годы обывательской, мирной жизни.
С другой стороны, рассудок твердил мне, что я нахожусь не дома, а в окопе, что покрыт я шинелью, а не одеялом и что вчерашняя перестрелка, пришедшая на память, должна убедить меня наконец в том, что я действительно на войне.
Эта диковинная нерешительность сонного еще сознания осложнялась тем, что воображение, ясно нарисовавшее домашнюю обстановку, задавало лукавый вопрос: «А не приснилось ли тебе, что ты на войне? Может быть, едва лишь ты откинешь это (одеяло?), как сразу увидишь прежде всего – ночной столик с медным подсвечником, книгой и папиросами, а затем – умывальник, комод и зеркало?»
Представление о войне и представление о домашней обстановке были одинаково живы. Я не знал – что из них сон, и что – действительность? Разум твердил, что я лежу у стенки окопа, под шинелью, а окрепшая иллюзия, – что лежу дома, на кровати, под одеялом.
Следовало просто встать и посмотреть вокруг – протереть глаза, как говорят в таких случаях. Я освободил голову. Мутный дневной свет блеснул в лицо, что-то черное и серое, в неясных очертаниях, показалось на мне и скрылось, так как в этот момент разорвалась надо мной первая неприятельская шрапнель и я потерял сознание.
Что шрапнель разорвалась, что я, перед этим, лежал полусонный, стараясь сообразить, где я – дома или в окопе, – это я хорошо помню. Далее же я ничего не помню вплоть до очень похожего на этот момента: я так же лежу с закрытой чем-то мягким и теплым головой, и не знаю, что это – одеяло или шинель? Я, по-видимому, спал и проснулся. Один раз я просыпаюсь так или второй раз? Я не могу решить этого. Мне кажется, что я в окопе, что стоит открыть глаза, как увижу я серые фигуры солдат, блиндаж, комья земли и небо. Но по другому ощущению – ощущению некоторого физического удобства – мне кажется, что я – дома.
Стоит открыть глаза, откинуть с головы это теплое (шинель? одеяло?) и все будет ясно.
Открываю. Я – дома: это не сон, я действительно дома; в кресле против меня спит, сидя, измученная долгим ночным уходом за мной, жена. Бужу ее. Она, плача, говорит, что выпросила меня из лазарета на квартиру, что я сильно ранен шрапнелью в голову, но поправляюсь, а раньше был без сознания.
Лежу и стараюсь решить: два раза была иллюзия недействительной обстановки или – раз? Не бред ли это был двойной, дома, во время болезни?
Ужасное зрение
Слепой шел, ощупывая дорогу палкой и по временам останавливаясь, чтобы прислушаться к отдаленной пальбе. Удар за ударом, а иногда и по два и по три вместе, колыхались пушечные взрывы над линией перелесков и желтых полей, обвеянных голубыми тонами полудня, склоняющегося к вечеру. Слепого звали Акинф Крылицкий. Он ослеп давно и случайно; ослеп так:
Мальчиком пас он коров во время грозы; думая укрыться от дождя, Акинф подошел к большому осокорю, но в этот момент молния разрушила дерево и оглушила Крылицкого, он упал без сознания, а когда встал, то ничего не увидел, он был поражен нервной слепотой.
Теперь Акинфу было сорок лет, и он часто смертельно тосковал о потерянном зрении, впечатления которого почти стерлись в его памяти за такой долгий промежуток времени. Он шел в данный момент к своей деревне пешком из уездного города, за двадцать верст. Он не нуждался в поводыре, так как дорога была знакома и не разветвлялась. Он шел и размышлял – оказалась ли уже его деревня в районе военных действий, или еще нет. Акинф пробыл в городе четыре дня, побираясь; а жил он в деревне у брата.
Никто не попадался слепому по дороге, и это немало удивляло его; обыкновенно здесь проезжали возы и шли пешеходы.
Наконец, определив усталостью, что скоро он должен подойти к деревне, слепой почувствовал запах гари. Таким запахом, остывшим и, так сказать, холодным, пахнут обыкновенно старые лесные горные пустоши. Акинф, встревожившись, прибавил шагу. Ему сильно хотелось увидеть деревню, она, конечно, ничуть не изменилась с тех пор, когда он видел ее мальчиком, разве что старые избы сменились новыми и тоже, в свою очередь, состарились. Гарью запахло сильнее.
«Не пожар ли? – подумал Акинф. – Не мы ли горим с братом, матка бозка?!»
Кругом было очень тихо, только вдали тявкали выстрелы орудий, и сердце у Акинфа сжалось. Тем временем спускался он по ложбинке к мостику над узким, глубоким оврагом. Привычной ногой ступил Акинф на воображаемое начало мостика и, задохнувшись от неожиданности, – полетел вниз, с высоты трех саженей, на глинистое дно оврага. Мостик был разрушен шальным снарядом, и Акинф, конечно, не знал этого.
Когда он очнулся, все тело его ныло и ломило от удара о землю. Руки и ноги были целы, в усах и разбитой губе запеклась кровь. Но не это обратило на себя его внимание: с удивлением и испугом, с сильным сердцебиением заметил он, что прежний черный мрак сменился туманным и красноватым. Тут же он увидел свои руки и понял, что зрение вернулось к нему. Оно вернулось от нового сильного нервного потрясения в момент падения – таким путем часто проходит нервная слепота.
Акинф с страхом и радостью выбрался из оврага и подошел к деревне. Он увидел ряд почерневших изгородей и груды черного пепла средь них – все, что осталось от когда-то бойкой деревеньки. Ни души человеческой, ни собаки не было в этом печальном месте. Деревня сгорела дотла, может быть – от снарядов.
И тогда Акинф почувствовал, что снова ему застилает зрение, но на этот раз – слезами.
Птица Кам-Бу
– Какой красивый петушок!
– Что вы?! Разве он несется?
Разговор экскурсантов.
I
На самом маленьком острове группы Фассидениар, затерянной к северо-востоку от Новой Гвинеи, мне и корабельному повару Сурри довелось прожить три невероятно тяжелых месяца.
Мы, потерпев крушение, пристали к острову на утлом, предательски вертлявом плоте, одни-одинешеньки, так как остальной экипаж частью утонул, частью направился, захватив шлюпки, в другую сторону.
Дикари измучили нас. Их вид был смесью свирепого и смешного, что утомительно. Здоровенные губы, распяленные ракушками и медными пуговицами, отвислые уши, мохнатые, над жестокими глазами, брови, прически в виде башен, утыканных перьями, переднички и татуировка, копья и палицы – все это дышало ядом и убийством. Нас не покушались съесть, нас не били и не царапали.
Мы, только что выползшие на берег, мокрые, злые, испуганные, стояли в центре толпы, ожидая решения старшин племени, кричавших друг на друга с яростью прачек, не поделивших воды. Из пятого в десятое я понимал, о чем они говорят, и переводил туземные фразы Сурри. Тут выяснилось, что у дикаря Мах-Ках задавило упавшим деревом сразу двух жен, и Мах-Ках остался без рабочих рук. Он просил отдать меня с Сурри ему в рабы. За Мах-Каха стояли двое старшин, другие два поддерживали предложение пронырливого старика Тумбы, считавшего крайне выгодным продать нас в обмен на полдюжины женщин соседнему племени каннибалов для известного рода пиршества. Мах-Ках показался мне несколько симпатичнее Тумбы. С трудом подбирая слова, я крикнул:
– Выслушайте меня! Если вы продадите нас людоедам – мы сделаем себе горькое мясо. Никто не захочет нас есть. У вас отберут женщин обратно и сожгут ваши шалаши за мошенничество. Мах-Ках будет нас кормить, а мы будем для него работать.
– Как же вы сделаете горькое мясо? – недоверчиво зашипел Тумба.
– Растравим себе печенку, – мрачно сказал я, – воспоминанием о твоем лице.
Боязнь прогадать, опасение таинственных волшебств белых людей и та, существующая под всеми широтами синица, более интересная, чем журавль в небе, дали перевес Мах-Каху. Он с торжеством увел нас к своему логову.
II
Остров был прекрасен, как сон узника о свободе. В полдень он сиял и горел, подобно изумруду, окруженный голубым дымом моря, он бросал тени лесов в его прозрачную глубину. Вечером он благоухал весь, от почвы до листвы высоких деревьев, смешанные сильные запахи неотступно преследовали человека, подобно любовному томлению яркой мечты. Ночью ослепляющий мрак сверкал огнями таинственных насекомых, эти огни воображение легко представляло звездами, опустившимися к земле, так были они ярки, загадочны и бесчисленны. Иногда в фосфорическом луче их крался из мрака образ острого, серебристого листа и гас подобно призраку, уничтоженному сомнением. На таком острове жили невозможные дикари.
Мах-Ках давал нам весьма мало отдыха, еще меньше пищи, но очень много работы. С утра до захода солнца мы растирали круглыми камнями волокнистую сердцевину саговых деревьев, добывая муку; носили воду из отдаленного озера, копали ямы, назначение коих оставалось для нас неизвестным, плели циновки, долбили челноки и строили изгороди. Мах-Ках ничего не делал, лишь изредка, лениво таща лук, уходил в лес за птицей или молодым кенгуру. Разумеется, у нас отняли все, что уцелело от кораблекрушения: платки, ножи, трубки и компас.
Раз вечером, измученный работой, обросший бородой, полуголый и грустный Сурри затянул песню. В ней говорилось о далекой звезде, на которую смотрит женщина.
«О, если бы я была звездой», – говорит она и получает в ответ: «звезд много, а любящих, как ты, совсем ничтожное число на земле. Будь со мной, будь вечно со мной, единственная моя звезда».
Неприхотливый пафос этой песенки звучал весьма выразительно среди подошедших слушать пение черномазых. Мах-Ках тоже вышел из хижины. Присев на корточки, он пожелал узнать, о чем говорит песня. Я объяснил, применяясь к его пониманию – как можно грубее и даже пошлее, но растопыренное лицо дикаря беспомощно пялило глаза. Мах-Ках не уловил сути.
– Твоя песня плохая! – сказал он Сурри и плюнул, и вся орда радостно заржала. – Мах-Ках поет песню лучше. Слушай Мах-Каха.
Он заткнул уши пальцами и, кривляясь, издал пронзительный затяжной вопль – эта «мелодия» в два или три тона была противна, как незаслуженная брань с пеной у рта.
Мах-Ках пел о том, как он ест, как охотится, как плывет на лодке, как бьет жену и как похваляется над врагом. Все это начиналось и кончалось припевом:
«Вот хорошо-то, вот-то хорошо!»
Я истерически хохотал. Сурри молчал, сжимая в кулаке камень. Мах-Ках кончил при общем одобрительном взвизгивании дикарей.
Нервы мои в последнее время были сильно расстроены. Я собрался уже уязвить своего хозяина какой-нибудь двусмысленной похвалой, как в это время один из стариков, сидевших на корточках вокруг нашего шалаша, вскочил и, протягивая руки к опушке леса, завопил неистовым голосом:
– Кам-Бу! Кам-Бу! Пощади нас, презренных твоих рабов!
Произошла суматоха. Дети, воины, женщины стремглав понеслись по лесу, где в зеленых развалах дикой листвы сверкало живописным пятном нечто радужное, трепещущее и великолепное.
III
От деревни до леса было шагов двести. Нас давно уже опередили все жители проклятого сельца, так как я и Сурри, не будучи сильно заинтересованы причиной волнения дикарей, шли тихо, рядом с одним хромым, который, ежеминутно спотыкаясь, в кратких перерывах между падениями на этом кочковатом лугу удовлетворял наше любопытство таким образом:
– Кам-Бу – дух. Очень сильный дух и ленивый. Мы не любим его, только боимся. Просишь дождя – не дает дождя. Хочешь съесть ящерицу – не дает ящерицу. Просишь мальчика – не дает мальчика. Только кричит: «Пик-ку-ту-си, пик-ку-ту-си». Давно живет здесь. Чего просишь – ничего не дает, только хвостом вертит.
Полная практическая беспомощность такого духа была в глазах хромого ясным доказательством его вредоносных свойств, потому что он прибавил:
– Кам-Бу приводит с собой беду. Только это и делает. – И он закричал, помахивая костылем:
– Кам-Бу, помилуй нас, не трогай, уходи от деревни!
Здесь надо заметить, что дикари, державшие нас в плену, стояли на самом низком умственном уровне. Их быт был, в сущности, их настоящим, весьма требовательным божеством, несмотря на всю скудость своего содержания. Традиционный полузвериный уклад жизни с его похоронными, родильными, пиршественными и иными обрядами, с определенным типом домашней утвари, оружия и построек, начинал и оканчивал собой все миросозерцание черномазых. Естественно, что такая ограниченность интересов требовала от вечного духа – Кам-Бу в данном случае – исключительно домашних услуг.
Я увидел наконец бесполезную красоту Кам-Бу. То была, надо полагать, редкая разновидность парадизки – райской птицы. Существо это, привыкшее не бояться людей, восседало на гроздьях листвы лавра, простиравшего свои живописные ветви далеко от кряжистого ствола.
В Кам-Бу удачно сочетались грация и энергия. Эта птица, величиной с большого павлина, непрерывно вытягивала и собирала шею, как бы пробивая маленькой головой невидимую тяжесть пространства. Круглые с оранжевым отливом глаза сияли детской беспечностью и кокетливым любопытством; иногда они покрывались пленкой, напоминая глаза турчанок, затененные кисеей. Римский клюв – если допустимо это определение в отношении птицы – был голубоватого цвета, что приятно гармонировало с общим золотистым тоном головки, украшенной нарядным султаном из красных и фиолетовых перьев. Огненно-золотые нити тянулись, начиная от головы, по жемчужно-синеватому оперению, огибая бледно-коричневатые крылья и сходясь у пышного хвоста, цветом и формой весьма похожего на алую махровую розу. Из хвоста падали вниз три длинные, тонкие, как тесьма, пера, окрашенные тем непередаваемым смешением цветов и оттенков, какое ближе всего к точному впечатлению можно назвать радужным. Перья шевелились от ветра, напоминая шлейф знатной дамы, сверкающий под огнем люстр.
Туземцы, не подходя к дереву совсем близко, в двадцати шагах от него подпрыгивали и воздевали руки к ленивому божеству, уже скучавшему, вероятно, о неге и тени лесных глубин. Колдун ударил по пузатому барабану, неистово корчась, приплясывая и распевая нечто, действующее на нервы в худом смысле.
Вдруг Сурри схватил меня за плечо, повернул лицом к морю и тотчас предусмотрительно зажал мне рукой рот, опасаясь невольного вскрика. Я посмотрел в направлении, указанном Сурри, тотчас оценил зажатие рта и тотчас, инстинктом поняв всю опасность неумеренного внимания, быстро отвернулся от моря, но в глазах, как выжженная, стояла морская зыбь, с кораблем, обрамленным грудастыми парусами.
Моя рука и рука Сурри ломались в судорожном пожатии. Я молчал. Став спиной к морю, я старался одолеть виденное хладнокровием и сообразительностью.
Корабль двигался не далее как в миле от берега. Высокий конус парусов с вымпелами над ними плавно разрезал дымчатый туман моря; заходящее солнце золотило корабль, сверкая по ватерлинии и косым выпуклостям кливеров пламенными улыбками. Светило дня, раскрасневшееся от утомления, висело низко над горизонтом. Наступление мрака разрушало весь план спасения, следовало торопиться.
– Сурри, – сказал я, – сыграем ва-банк!
Он печально кивнул головой.
Я продолжал: – Дикари заняты умилостивлением ленивца Кам-Бу. Попробуем уйти – сперва пятясь, затем побыстрее и носками вперед.
– Есть, – тихо сказал Сурри.
«Кам-Бу! – мысленно молился я, пока мы, бесшумно отделившись в тыл толпы, увеличивали расстояние между собой и лесом, припадая за кусты, ползя в траве или, согнувшись, перебегая открытые лужайки, – Кам-Бу! Ради бога не улетай! Удержи их расстроенное внимание блеском своих перьев! Не дай им, заметив наше намерение, убить нас!»
Птица сидела на прежнем месте. Она превратилась в маленькую далекую точку света и, когда прибой зашумел под моими ногами, – исчезла, поглощенная расстоянием. Столкнув первую попавшуюся пирогу, я и Сурри понеслись к недалекому, вскоре заметившему нас фрегату.
– Кам-Бу, сидящая на лавре! Дай уж им, так и быть, дождя, красной глины для горшков, мальчика и жирную ящерицу! – Нам – только свободу!
Я уверен, что недавние мои господа, лишившиеся двух сильных белых рабов, вписали за это Кам-Бу еще раз на черную доску. Бесполезное божество претит им.
Милая спасительница Кам-Бу, сверкай бесполезно!
Волшебный экран
Секретарь графа Браганца, Цезарь Фантисси получил от своего патрона пакет с документами чрезвычайной политической ценности. Это было в Берлине. За графом давно, как коршуны, следили немецкие шпионы, и Цезарь великолепно знал, что, получив пакет, он окажется в страшной опасности. Берлинские власти решили добыть этот пакет во что бы то ни стало. Как узнали шпионы, что документы переданы Цезарю – остается тайной; важно то, что, как только Цезарь вышел от графа, за ним тронулись в путь два человека, одетые вполне прилично, но с мрачными и жесткими лицами. Цезарь заметил их. Решившись скорее погибнуть, чем отдать в руки врагов секреты отечества, итальянец попытался скрыться от преследования. Заворачивая из улицы в улицу, из переулка в переулок, заходя в рестораны и кафе, он выжидал момент, когда внимание шпионов ослабеет, чтобы, улучив момент, скрыться. Но, как тени, сурово и неотступно двигались за ним роковые фигуры.
Здесь следует пояснить, почему берлинская полиция, имея возможность открыто арестовать Цезаря, не делала этого. В связи с арестом гласным или хотя бы прямым – неизбежно, в силу многих обстоятельств, должны были открыться некоторые, весьма щекотливые для кой-каких высокопоставленных особ, тайны. Полиция решила овладеть документами тайно, не отступая в случае чего перед убийством.
Погоня за Цезарем началась в пять часов дня, и было уже восемь, когда, совершенно измученный, секретарь решил спрятать пакет в какое-либо надежное убежище. Он не мог сесть в поезд или пойти домой – в вагоне и в комнате его ждала крадущаяся, неумолимая смерть. Наверное, сотни глаз следили за каждым его движением, только он не мог заметить этого. Он был верной добычей, которую брали терпеливо измором, ожидая, когда– жертва очутится где-либо в укромном, без свидетелей, уголке.
Еле стоя на ногах, замечая то впереди себя, то справа и слева, подозрительных субъектов, секретарь обратил внимание на небольшой, грязный, ярко освещенный кинематограф. У него мелькнула мысль: зайти в темное помещение зрительного зала и как-нибудь, смешавшись с толпой, оборвать след. Цезарь вошел и сел в третьем ряду от экрана.
В темноте, присмотревшись, он заметил, что неподалеку от него, громыхнув стулом, сел один из преследующих. Отчаяние овладело секретарем. На экране в это время струилась беззвучная горная река, вода плескалась у рамы. С секретарем в эту минуту случилось нечто вроде краткого умопомешательства, ему почудилось, что он не в кинематографе, а сидит на берегу настоящей реки и что к нему подкрадываются убийцы с целью овладеть пакетом.
Логичный в момент столь странного смешения чувств, секретарь, подумав: «Пусть документы лучше погибнут», достал пакет и бросил его в экран. Он ясно видел, или ему это показалось, что пакет скрылся в волнах, как бы то ни было – он исчез. Тотчас поднялся невообразимый шум, и сознание вернулось к Цезарю. Десятки шпионов полезли шарить вокруг экрана и в оркестре. Они ничего не нашли. Цезарь, решив, что все пропало, воспользовался замешательством и скрылся.
На улице он опомнился; вся ответственность за происшедшее представилась ему, и он бросился к кинематографу. Театрик уже закрывался. Цезарь пробежал мимо изумленных служащих к экрану и спрыгнул в оркестр.
Здесь он увидел драгоценный пакет мирно лежащим на полу, в углу. Цезарь схватил его, сунул в карман и стрелой полетел на квартиру графа, с просьбой найти документам более верное убежище, чем карман Цезаря.
Почему же сыщики не нашли и не взяли пакет, раз он лежал на виду?
Цезарь, по ошибке, бросил в экран не тот пакет, а другой, ничего собой не представляющий особенного. Когда же он вернулся искать его, настоящий пакет выпал из кармана пальто и лег к ногам Цезаря. Он же считал это находкой.
Желтый город
Был вечер 25 марта 1915 года. В маленьком бельгийском городке, называвшемся Сен-Жан, почти сплошь разрушенном немцами и почти совершенно опустевшем, так как в городе не оставалось уже ничего съестного, и повсюду валялись неубранные трупы, появился странный человек дорожного вида, скромно, но опрятно одетый, с пледом на плече и маленьким саквояжем в руках. Он нерешительно подошел к засыпанной кирпичами площади, вокруг которой зияли черные бреши разбитых, пустых домов, и беспомощно оглядывался, желая, по-видимому, увидеть наконец хоть кого-нибудь из жителей.
Оглядываясь по сторонам, человек этот заметил весьма странную фигуру, приближавшуюся к нему шагами. То был старик, без шляпы, в оборванном и измятом платье; на костлявом лице судорожно и дико блестели глубоко впалые глаза.
– Кто вы такой, милостивый государь, и с какой целью прибыли в мои владения? – нараспев произнес старик, останавливаясь перед туристом с видом величественным и мрачным.
Поняв, с кем имеет дело, путешественник вежливо ответил:
– Я ехал в Сарран, ваша милость, но мне – не сочтите за каламбур – не повезло. Возница мой получил вперед (к сожалению) деньги, отказался везти меня дальше по этим опасным местам и ускакал обратно, а я остался, как видите, в диком положении у пустого города. Я пришел сюда, в город, рассчитывал переночевать где-нибудь. Меня зовут Киль.
– Здесь никого нет, – мрачно сказал старик. – Здесь живет всего пять миллионов людей. Пойдем к ним! Мы пируем каждый день за золотыми столами!
Будучи не очень трусливого десятка, Киль, печально покачав головой, решил, что все-таки лучше ночевать у сумасшедшего, но в теплом помещении, чем на улице. Они двинулись. Старик все время говорил о небесном огне, пирах, трупах и по временам дико кричал, призывая какого-то великана, который должен был помочь ему разрушить земной шар.
Поколесив по молчаливым переулкам, старик остановился перед подвальным окном, в котором горел свет.
Старик ткнул ногой в незаметную с улицы маленькую дверь и ввел Киля в полуосвещенный подвал, где было несколько человек с беспомощным, тупым выражением лиц. Здесь были молодые девушки, юноши, старики и старухи. Некоторые сидели у стены, опустив головы; некоторые быстро ходили из угла в угол, бормоча непонятное; кто стоял, подняв глаза вверх; кто лежал, уткнувшись лицом в пол. Странные звуки, дикие выкрики вырывались из уст…
Старик, приведший Киля, сказал:
– Вот мои подданные.
И тотчас забыл о госте.
Киль сел в углу, на солому, с ужасом убеждаясь, что все эти люди – безумные. Он понял, что во всем разрушенном городе не осталось никого, кто имел возможность убежать или умереть. Только эти. Какое потрясение должен был перенести их мозг, когда их близких и родственников убивали, мучили, насиловали на их глазах! И он здесь, один здоровый человек в городе сумасшедших! На мгновенье, на короткое, но роковое мгновенье жизнь показалась ему страшным сном, который необходимо оборвать. Он поднес револьвер к виску и спустил курок.