355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грин » Том 2. Рассказы 1913-1916 » Текст книги (страница 2)
Том 2. Рассказы 1913-1916
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:16

Текст книги "Том 2. Рассказы 1913-1916"


Автор книги: Александр Грин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)

Последние минуты Рябинина

I

В высокой, просторной, с богатой обстановкой, комнате лежал Рябинин. Вошел доктор, а за ним, неся лекарство и осторожно ступая, чтобы не разбудить больного, появилась сестра милосердия, девушка лет сорока, с постным и чванным лицом.

– Он спит, – сказал доктор.

– Он очень изнурен, – пояснила сестра милосердия, – весь день больной метался и бредил, говоря разные странные, даже неприличные вещи. Но, кажется, микстура понемногу действует.

– Он спит, да, – сказал доктор. – Это хороший признак. Я зайду после.

– Я разбужу его?!

– Нет, этого не следует делать.

Доктор посмотрел на часы и взял шляпу. Он постоял, зевая, затем подошел к кровати.

– Больной выглядит плохо. Эти синеватые тени и побуревшие скулы… гм… гм!.. Когда ему стало хуже?

– Два дня. Я говорила с ним. Он жаловался на острую боль в голове, слабость и лихорадку.

– Он ест?

– Ни крошки, но сильно мучается жаждой.

– В погребе чертовски темно, – вдруг сказал Рябинин, вертя головой. – Подай фонарь! Слышишь, ты, старая хрычовка?

– Бредит, – сказал доктор, взял руку больного и стал считать пульс. – Восемьдесят… семь… сто десять… гм… гм… тяжелый случай.

Он стоял, покачивая головой и думая обычные мысли живого человека о смерти: «Бытие стремится к уничтожению. Жизнь – зарождение, развитие и гибель клетчатки. Все погибает, все рождается».

Рябинин тяжело задышал, вскрикивая:

– Подайте мне сапоги!

– Несчастный Алексей Федорович! – равнодушно сказала сестра.

– Однако я тороплюсь. – Доктор, вынув записную книжку, писал рецепт. – Эти порошки три раза в день; а к голове лед. До свиданья.

II

Утром на другой день сестра милосердия отлучилась на полчаса, а к больному пришел навестить его Осип Кириллыч Скуба, знакомый фельдшер Рябинина. Сидя у изголовья спящего Рябинина, Скуба читал отысканный на этажерке бульварный роман. Полуоткрытым окном шевелил ветер, рама скрипнула; увлеченный чтением, Скуба вздрогнул, поднял голову и стал размышлять:

– В романах женщины отдаются легко, а попробуй в действительности! Я думаю, что авторы, описывая любовные интриги, дополняют воображением недостаток своего собственного существования. Ну, мыслимо ли, чтобы в течение одного месяца Артур соблазнил четырех графинь, полдюжины баронесс, монахиню, горничную и двух дочерей лакея? Впрочем, мне все равно, и я думаю… – Здесь Скуба, осмотревшись, вытащил из кармана зеркальце и стал внимательно рассматривать свое похожее на дыню лицо. – Я думаю, что при некотором усилии с моей стороны обладание женщинами давалось бы мне легко. Но я ленив. В прошлом году… Судомойка из ресторана… Нет, та была слишком толста. – Медленно шевеля губами, Скуба прочел: – «Пухлая шея вздрагивала от поцелуев». Какая сочная кисть у этого автора!

– Кто-нибудь! – открывая глаза, простонал Рябинин.

– Здравствуйте! – сказал Скуба. – Это я, ну как ваши делишки? Лучше ли вам?

Больной повернул голову.

– Не знаю, – с усилием проговорил он. Помолчав, Рябинин продолжал, морщась от надоедливой мухи: – Голова распухла, и весь я как будто распух, отяжелел и… разбит. Был мерзкий сон… Я видел себя лежащим на шоссейной дороге, связанным по рукам и ногам. По мне проезжали возы… Тысячи возов. Они ехали тихо, один за другим… головы лошадей упирались в задки телег… и массивные ободки колес врезывались в меня.

– Ужасный сон, – подобострастно сказал фельдшер.

– Комната потихоньку кружится слева направо, – неожиданно заявил Рябинин. – Нельзя ли остановить ее?

– Успокойтесь, это ваше больное воображение, – оглядываясь, возразил Скуба. – Все стоит крепко на своем месте.

– На фабрике все по-прежнему? – устремив глаза в потолок, спросил Рябинин.

– Ах! – не отвечая на вопрос и захлебываясь осторожным смешком, подпрыгнул Скуба. – Знаете, я расскажу вам забавную историю. Старший монтер Чиликин со своей молоденькой мачехой… ей-богу! Отец погнался за ним с ружьем, а он, выскочив в окно, кричит: «Я, батя, родственные узы скрепляю!»

– Неужели?

– Представьте. Так и сказал. Скуба, хихикая, блестел глазами.

Болезненная гримаса смеха появилась на восковом лице инженера. Он, приподнявшись, разразился глухим кашлем и сунулся головой в подушку, сказав:

– Скверно. Пожалуйста, принесите мне стакан чаю. В столовой.

Рябинин лежал лицом кверху, время от времени слабо шаря руками по одеялу, как бы сбрасывая невидимую тяжесть. Через минуту он снова впал в бредовое, бессознательное состояние.

III

Скуба появился, держа в вытянутой руке стакан чая, а следом за ним вошел церковный староста фабричной церкви и, вместе с тем, токарный мастер – Филиппов. Это был плотный человек с круглым, веснушчатым лицом, стриженный по-казацки, в кружок.

– Смотрите, – шептал Скуба, – как скрутило-то его, а?

– Д-да-с, д-да-с… – промычал Филиппов, – так-с…

– С-с-с! – зашипел Скуба, ставя стакан на стол. – Заснул, что ли?.. Просила меня сестра посидеть с ним. А вы как?

– По ягоды хожу. Полпуда варенья жена сварила.

Они говорили шепотом.

– Новый пасьянс узнал, – сказал Скуба, – вот интересный. Я карты с собой завсегда ношу, езжу в Парголово, так уж в «двадцать одно» постоянно с чухной играю.

Он, мусля пальцы, стал раскладывать карты.

– Тройку сюда, – советовал Филиппов, углубляясь в занятие. – Выгоднее туза взять.

Рябинин, очнувшись, закашлялся. Филиппов, сочувственно тараща глаза, подошел к кровати.

– Эка вы нас пугаете, – безразличным голосом произнес он, – хворать вздумали, нехорошо, Алексей Федорович!

– Да, скверно, – узнавая Филиппова, прошептал Рябинин, – временами мне кажется, что я уже умер. Одеяло давит меня. Мне жарко… а руки… мерзнут. Я скоро умру.

– Тьфу, тьфу! типун на язык, – сказал Филиппов, – чего еще выдумаете! Еще нас всех переживете.

– Нет, я умру, – упрямо заявил Рябинин.

– Крепитесь, крепитесь, – басил Филиппов. – Господь… все в руке божией.

– Я знаю, что умру. – Рябинин усмехнулся. – Все равно.

– Нет, уж вы, пожалуйста, не расстраивайтесь, – говорил, словно торгуя ненужную вещь, Филиппов.

– Звук каждого слова болезненно отдается в мозгу, – сказал, помолчав, Рябинин, – но мне хочется разговаривать. Мне как будто немного легче. А знаете… я думал… Ничего нет.

– Как-с? – не понял Филиппов.

– Я говорю, – как бы разговаривая сам с собою, продолжал Рябинин, – что… ничего нет… простая штука.

– Это где же? – вставил фельдшер.

– Там. – Рябинин криво и неохотно улыбнулся. – Там… за гробом… как это принято говорить.

– Как нету? Есть… – недоумевая, сказал староста. – Все есть.

Рябинин сделал попытку мотнуть рукой.

– Рассказывайте! – Он как будто немного оживился, заговорив громче. – Бабьи сказки. Все чепуха. «Земля есть, и… в землю…» Пожалуйте землю есть. Да. Когда будете умирать – увидите, что я прав. Я, это, знаете, не думаю, а чувствую. Тело мое в ужасе. Оно противится разрушению. Оно… осязает смерть. Я ничему не верю. Сегодня ночью я испытывал предсмертную тоску каждого мускула… каждого ногтя и волоса. Да. Страх смерти естествен… что же в нем предмет ужаса? Пустота. В молодости я резал индюшек, и, когда ловил… их… они кричали… раздирающим голосом… а когда… просто гонялся… из шалости – крик… был другой…

– Так-то, – возразил, чувствуя себя неловко от «умственного» разговора, Филиппов, – то, знаете… птица – курица там, индюшка. Они глупые.

– У них тоже тело, – сказал Рябинин. Скуба, забыв о чае, ковырял в носу.

– Рассудок непостоянен, как женщина, – снова заговорил Рябинин, начиная впадать в полузабытье, – если бы все помнили… если бы все помнили… Нагнитесь.

Филиппов, солидно округлив спину, нагнулся к посиневшему лицу инженера. Рябинин заметался, потом широко раскрыл глаза и, с хитрой улыбкой на губах, таинственно зашептал:

– Если бы… человек… всегда помнил… что за гробом… один… пшик, нуль… он жил бы лучше. Не мерзавцем.

– Эх, – сказал староста, – да не тревожьте вы себя… право…

– На земле стало бы веселее… – сияя и радостно улыбаясь, продолжал Рябинин, – был бы огромный пир…

– Где пир? – расслышав последние слова, осведомился фельдшер.

Голова Рябинина опустилась на подушку, глаза закрылись; он стал дышать быстро и тяжело; каждый его вздох сопровождался глухим хрипом.

– А ведь плохо ему! – сказал староста, подняв палец. – Бегите-ка за доктором, а?! Плохо ему.

Скуба, кивнув головой, вышел.

IV

Филиппов сел в кресло, почесал за ухом и сложил на животе руки. «Странно – думал он, – я ведь тоже умру. Каждый знает, что умрет, а все как-то не верится. Удивительно все на свете. Хотел утром напомнить Егорке, чтобы сапоги к воскресенью сшил, да на рантах, а не на гвоздях. Забыл. Десять худых мешков не забыть бы татарину продать. А что, если правда-то твоя, Алексей Федорович? Господи, прости меня, грешного. – Он зевнул и перекрестился. – Не понимаю я умственного этого пояснения. Понятно, человек в жару, бредит. Поверь-ка я ему, так от страха одного похудею. А он говорит, что веселее бы стало… держи карман шире! Расстроил он меня. Сорок лет ни о чем не думал, а сейчас, как паршивый студент какой, мозговать пустился. Положился бы на волю божию».

Закрыв глаза, он вдруг, неожиданно для себя, заснул. Прошло несколько минут, в течение которых и спящий и умирающий были неподвижны. Филиппов похрапывал. Левая рука Рябинина свесилась, пальцы ее медленно шевелились. Рука как бы стремилась занять прежнее положение, согнулась в локте, вздрогнула и опустилась. И, еле слышно, так тихо, что почти не шевелились его губы, инженер прошептал:

– Милочка?.. Не мой кипятком руки… Возьми шпильки.

Наступила смертная тишина. В окне сверкал сад.

Филиппов вдруг очнулся, быстро вскочил и стал протирать глаза. Сильный, непонятный страх овладел им. Сонно жужжали мухи.

– Алексей Федорович! – тревожно позвал Филиппов.

Рябинин не шевелился. Староста подошел к кровати, увидел полуоткрытый рот, стеклянные, невидящие глаза и, быстро крестясь, бледный, задом отошел к двери. Здесь, вытянув шею и пугаясь таинственной тишины, Филиппов жалобно произнес:

– Алексей Федорович! Не шутите!

История Таурена
(Из похождений Пик-Мика)

I
Западня

Я был схвачен, посажен неизвестными мне людьми в карету и увезен. Некоторое время – спазмы, удушья и сильнейшее сердцебиение, явившиеся результатом внезапного испуга, – заставили меня думать, что наступил последний момент. Я ждал смерти. Волнение прошло, и я отдышался, но не мог произнести ни одного слова. Мой рот был натуго затянут платком, а руки скручены сзади тонким, но крепким ремнем. Со мной, в карете, сидело двое. Они смотрели по сторонам, как жандармы, не любящие встречаться взглядом с глазами пленника. Один – справа – был рослый черноволосый парень, с неуловимо фатальным обликом черт, присущим людям, готовым на все. Сосредоточенно-мстительное выражение его лица было почти болезненным. Второй, уступая первому в росте и сложении, обладал прелестными голубыми глазами, напоминающими глаза женщины.

Он был безусловно красив, и по контрасту с изящным лицом это же самое фатально-роковое в его лице производило отталкивающее впечатление. Из того, что мне не завязали глаз, я понял, как мало боятся меня эти два человека, решившие, очевидно, заранее, что мне в другой раз увидеть их не придется. Иначе говоря, их намерения относительно меня были вне спора. Меня хотели убить.

Я знал, и знал очень хорошо, что в фактах жизни моей и даже в помыслах нет никакого повода для насилия над моей личностью. Чтобы окончательно убедить себя в этом, я проследил мысленно свою жизнь от пеленок до похищения. Она была безгрешна и незначительна. Следовательно, похищение явилось результатом какой-то непонятной, но несомненной ошибки.

Не зная все-таки, что произойдет дальше, я переживал сильный страх. Мы выехали на окраину городка и свернули к морю, где в узком полосе прибрежного тумана обрисовывались хмурые, без окон, постройки; вероятно – склады или сараи. Колеса скрипели по мокрому от утреннего дождя песку, и, наконец, карета остановилась против старых деревянных ворот. Меня высадили, втолкнули в калитку и провели через заваленный ржавыми якорями двор в небольшой, кирпичный подвал.

Теперь, когда мне, по-видимому, предстояло уже нечто определенное – смерть, плен или свобода, – я приободрился и рассмотрел с большим вниманием окружающее. За грязным столом деревянным сидело пять молодцов, приблизительно в тридцатилетнем возрасте, в обычных городских, сильно потертых костюмах. Лица их я припоминал потом, в данный же момент мне бросилось в глаза то, что все они смотрели на меня с чувством удовлетворения и нетерпения. На столе горела свеча, слабо озаряя призрачным рыжим светом полутемные углы подвала, полного сора, сломанных лопат и пустых ящиков, а дневной свет, скатываясь со двора по ступенькам, едва достигал стола. Вероятно, это было случайным местом для заседания, смысл и цель которого пока были темны.

Я стоял, поматывая головой с завязанным ртом, с видом лошади, одолеваемой мухами. Мне развязали руки. В тот же миг я сорвал затекшими пальцами туго стягивавший лицо платок и перевел дух. Нервно дергающийся, с крикливым лицом, человек, сидевший на председательском месте, т. е. в центре, сказал:

– От того, насколько вы будете чистосердечны и откровенны, зависит ваша жизнь.

II
Допрос

Раньше чем кто-либо успел вставить еще слово – я разразился протестами. Я указывал на недопустимость – со всех точек зрения – подобного бесцеремонного, ужасающего обращения с каким бы то ни было человеком. Я упомянул, что мой адрес известен и во всякую минуту можно придти ко мне со всеми делами, даже такими, которые требуют похищения. Я объяснял, что служу в почтамте и неповинен в сообщничестве с подонками общества. Я сказал даже, что буду жаловаться прокурору. В заключение, дав понять этим людям всю силу потрясения, перенесенного мной, я развел руками и, горестно усмехаясь, сел на пустой ящик.

Человек с крикливым лицом сказал пронзительным, как у молодого петуха, голосом:

– Дело идет о вашей жизни. Не думаю, чтобы вы выпутались. Все же откровенность может помочь вам, если окажется, что этого вы заслуживаете.

– Бандит! – взревел я, сжимая руки. – Что случилось?! Каким планам вашим я помешал?!

Другой товарищ его, вялый, как чахоточная улитка, задумчиво погрыз ногти, уперся руками в стол и, кашляя, начал:

– Знали вы Таурена Байю?

Я знал Байю. Неопределенное предчувствие света, готового, наконец, разрушить этот кошмар, заставило меня тряхнуть памятью. Но я не мог ничего припомнить.

– Байя? – переспросил я. – Знаю. Три месяца бутылочного знакомства.

– Может быть… может быть… Дайте нам объяснение.

– Охотно.

Вялый человек пристально осмотрел меня, вытащил из кармана клочок бумаги и протянул мне. Надев очки, я прочел семь слов, выведенных ужасным почерком, как попало. Местами перо прорвало бумагу. На ней было написано: «Телячья головка тортю. Пик-Мик знает все».

Я мог бы засмеяться теперь же, но удержался. То, что мне показалось смешным теперь, относилось именно к телячьей головке, связи же ее с моим похищением я еще не видел. Я ждал.

– Вы уличены, – сказал председатель. – Смотрите, как он побледнел! Предатель!

– Расскажите вы, – спокойно возразил я. – Расскажите все, имеющее касательства к этой дрянной бумажке. Я вижу, что ослеп. Я недогадлив. Дайте мне нить.

Председатель, усмехаясь над предполагаемым притворством моим, сказал мне, что они анархисты, что член их сообщества, Таурен Байя, уличенный в сношениях с полицией и успевший уже выдать шесть человек, убит третьего дня товарищами. На вопрос о причинах гнусного своего поведения, он ответил кривой улыбкой. В него выпустили две пули. Байя упал, вскричав: – «Бумагу!» Умирающий, еле водя рукой, с усмешкой на влажном от предсмертного пота лице, успел написать многозначительную фразу, которую прочел я.

Председатель не кончил еще повествования, как я, не в силах будучи одолеть безумный смех, закрыл руками лицо и стоял так, трясясь и плача от хохота. В зловещем, темном тумане этого дела истина показала мне бесстрастное свое лицо, глубокое и спокойное, как вода озера, баюкающего трупы и водяные лилии; но озеро ни сквернее, ни чище, и так же смотрят в него небо и человек.

III
Показание

То, что я сообщил анархистам, было принято ими, вероятно, за шутку, так как, окончив рассказ, я увидел направленные на себя дула револьверов; но не будем предупреждать событий.

– Видите ли, – сказал я, – месяца три назад я познакомился с господином Байей в кабачке «Нелюдимов», где так хорошо дремлется после обеда у солнечного окна среди мух. Большинство знакомств завязывается случайно, наше не составляло исключения. Байя пришел со своим хлебом и сыром. Взяв полбутылки вина, он принялся насыщаться с завидным аппетитом молодости. Я смотрел на него в упор, заинтересованный его жизнерадостным, краснощеким лицом; он обернулся, а я раскланялся.

В тот день со мной не было друзей, обычных спутников моих по местам таинственным и приятным, и я, как общительный человек, хотел подцепить парня. Я понравился Байе своим видом скромного учителя, своим тихим голосом и оригинальными замечаниями. Горячо обсуждая общественные и политические вопросы, мы, взяв еще бутылку вина, немного охмелели, и тут, хлопнув меня по плечу, Байя сказал:

– Проклятые буржуа!

– Вот именно, – подтвердил я, – они все мерзавцы.

– Я анархист, – сказал он, бросая в рот крошки сыра, – а вы?

– Пикмист.

– Крайний?

– Немного.

Тут он потребовал объяснений. Я сказал ему несколько темных фраз, пересыпав их цитатами из Анакреона и Джона Стюарта Милля. Сделав вид, что понял, он посмотрел в пустой стакан и вздохнул.

Я был голоден; вкусный пар кушаний, заказанных мною, взвился над столом.

– Господин Байя, – сказал я, – позвольте вас угостить.

Его лицо выразило высокомерие и презрение.

– Я ел, – сказал он, отворачиваясь от соблазна. – Герои Спарты ели кровяную похлебку. Роскошь развращает тело и дух.

– Все-таки, – возразил я, – вы, может быть, шутите. Это довольно вкусно.

– Нет, я скромен в привычках. Класс населения, к которому принадлежу я, питается хлебом, сыром и вареным картофелем. Я был бы изменником.

Положив ложку и вытерев губы, я сосредоточенно, с оттенком сурового сарказма в голосе и настоящим одушевлением развил Байе миросозерцание опыта и греха, доказывая, что человеку ничто человеческое не чуждо. Самые отчаянные софизмы я так принарядил и украсил, что Байя улыбнулся не раз. Чудеса в нашей власти. Байя съел телячью головку тортю. Блюдо это требует, в целях насыщения, некоторой настойчивости. Мы взяли еще по порции.

– Хорошая, – сказал Байя, – я раньше не пробовал.

Вечерело. Около третьей бутылки я задремал, а когда очнулся, Байя исчез. Бросая ретроспективный взгляд в туманную глубину истории, мы видим международные осложнения, родителями коих были глупые короли и не менее глупые королевы, считавшие нужным громить соседа каждый раз, как только сосед по рассеянности в письме напишет «…и прочая…» – два, а не три раза. Примером ничтожных причин и больших последствий явился Байя. Четыре раза встретил я его в ресторане «Подходи веселее», и каждый раз требовал он телячью головку. Это стало его коронным кушаньем, раем, манией. В пятый раз он сообщил мне, лениво требуя Шамбертэна, что хочет повеселиться. Я ободрил его, как только умел. Пятая наша встреча ознаменовалась коротеньким диалогом (за неимением телячьей головки последовал соус из раковых шеек и Клоде-Вужо). Байя сказал: «Маленький ручеек впадает в маленькую реку, маленькая река – в большую реку, а большая река – в море. Я думаю, что впаду в море». «Аллегория!» – заметил я, подмигнув Байе. «Это много говорит моему сердцу, – сказал он, – выпьем стаканчик». В шестой раз он влез на фонарный столб закурить сигару и крикнул: «Смерть буржую!» Я утешил его. Через неделю мы столкнулись у граций, и Байя, обливаясь слезами, сказал, что продал ящик револьверов. Затем он впал в мрачно-игривое настроение разрушителя. «Быть может, через неделю мне снесут голову, – сказал Байя, – немножко солнца, вина и женщин хочется всякому молодому человеку. За мной следят». И больше я не видал его.

Таков был рассказ мой судьям, слушавшим напряженно и гневно. «Ясно, – заключил я, – что для такой жизни, какую повел несчастный Таурен Байя, нужны были деньги. Он взял их у ваших врагов. Отсюда предательство. Мрачный юмор записки ясен: простреленный сразу двумя пулями, он не мог уже ни на что больше надеяться и отомстил вам мистификацией. Горьким смехом над собой самим полны эти строки, выведенные предсмертной дрожью руки. Я сказал правду».

– Буржуа! Вы умрете! – вскричал молчавший до того анархист. – Не может видевший нас в лицо выйти живым отсюда.

Пять револьверов окружили меня. С неистовством, мыслимым лишь в грозной опасности, я отпрыгнул назад, толкнул к судьям растерявшегося своего конвоира и вылетел по ступенькам вверх. Выстрелы и свист пуль показались мне страшным сном. Я был уже у ворот, в двадцати шагах расстояния от преследователей. Снова раздались выстрелы, но как трудно попасть в бегущего! Я мчался берегом, у самой воды, к далекой деревне.

Я был теперь вне опасности. Некоторое время за мною еще гнались, но мне ли, взявшему приз в беге на олимпийских играх, бояться любителей? Моей скорости могли бы позавидовать автомобиль и верблюд. Через минуту я пошел шагом, переводя дыхание и оборачиваясь; на светлом песке неправильным треугольником, замедляя шаг, трусили мои враги.

Еще немного – и они остановились, повернули, ушли. Я не сердит – я жив, – а если бы умер, мне тоже не было бы времени рассердиться. Грустно опустив голову, я шел скорым шагом к деревне, проголодавшийся, мечтая о молоке, свежей рыбе и размышляя о Таурене. От телятины погибла идея.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю