Текст книги "Том 2. Рассказы 1913-1916"
Автор книги: Александр Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц)
– Михаил Васильевич, заверните, чайку стаканчик.
Тушин остановился. Простая фраза о стакане чайку, которого ему вовсе не хотелось, нарушив очарование горя, прозвучала жестоко и наивно, но он уцепился за нее, так как можно было говорить и выслушивать еще подобные фразы – и не думать. Лавочник, страстный рыболов, знакомый Тушину по встречам на озере, смотрел сыто и бойко, улыбаясь.
– Сколько раз в день чай пьете? – сказал Тушин, подходя. – Вы, торговые мастера.
– Жара-с. Лето-с. – Лавочник хлопнул себя по коленям. – Всего-навсего собираюсь шестой раз чайку испить, это по-божески. Да вы что, больны, никак?
– Я здоров. Почему? – спросил Тушин. – Всегда здоров, у меня и зубы никогда не болят.
– Глаза у вас нехорошие. – Лавочник пихнул кота ногой и встал. – В теплушку пожалуйте. Щучий жор пошел, Михаил Васильевич; жерлицы готовлю, блесны. А Ванька мой ястребенка словил вчера; в клетку чижову посадили, да велика клетка-то… мала, значит.
– Покажите, – рассеянно сказал Тушин.
– В-вот он, вор-куроцап, жулик, да еще мал, подлеток.
На прилавке, возле банок с вареньем, оберточной бумаги и свечных пачек, в нечистой маленькой клетке сидел «куроцап». Голова птицы, грозно вытянутая к склонившемуся лицу Тушина, неподвижно блестела глазом. Ястребенок, дыша часто, как в лихорадке, лежал боком и грудью на полу клетки; сломанное в крыле перо сиротливо торчало вверх.
– Зашиб малость, – сказал лавочник. – Лечит теперь Ванька-то. Отдышался, жулик. Есть стал.
– Поправится, – сказал Тушин.
– И то. Поправится, полетит, сыт будет.
– Пустишь?
– Ванька пустить хочет, мне-то што – его игрушка. А ты что, Михаил Васильевич, не в лице ходишь?
– Голова болит, – сказал Тушин. – Это ничего, пустяки. Ну-ка, закурим да выпьем чайку, что ли.
Разговаривая, они прошли в теплушку, а на место хозяина вышел торговать сын его, Ванька, сел к прилавку, вычистил пальцем нос и вздремнул.
XII
Парни, подростки и бородатые мужики играли в орлянку. Игроки всё прибывали и прибывали. Празднично по случаю воскресенья одетая молодежь, в расшитых и вышитых любовницами цветных ярких рубахах, подходила парами, кучками и по одному. Блестело кое-где золото. Человек, проигравший его, наполнял круг гвалтом, плевался и махал руками.
К игрокам подошел Звонкий. Он был навеселе, грустен и неуклюж. Пятак, возвращаясь с неба, шлепнулся у его ног решеткой вверх. Орлянщик, горестно крутя головой, стал платить деньги.
– Метну и я, – сказал Звонкий. – Ставь, деревня, – свои приехали. Я, братцы, гуляю. – Ухмыляясь, вытащил он пятак и, отступив, размахнулся. Тотчас к ногам его посыпались гривенники, четвертаки, полтинники и рубли. Пьяный размах покинул на мгновение Звонкого. Жалея погибающую без молебнов душу Петрухи, остановился Звонкий с занесенной рукой, как бы спрашивая себя – метнуть или нет, тряхнул головой и «стукнул». Монета, черкнув воздух, при общем гаме и шуме легла «решкой».
Пошатываясь и разводя руками, отдал мужик деньги. Парень сказал:
– Стукай еще.
Звонкий посмотрел исподлобья вокруг. Множество глаз было устремлено на его руки с блестящими меж пальцев полтинниками и гривенниками. Ему стало скучно и страшно.
– Эка, нашли дурака, отдай им вот ни за что. – Медленно и задумчиво пошел он из круга.
Он не прошел десяти шагов, как кто-то обнял его сзади, дыша сивухой.
– Изобидели человека, жулье, – сказал смутно знакомый мужику голос, – а за что? Арестанты, одно слово.
Звонкий остановился, обернулся и, ухватив двумя пальцами подошедшего за бороду, умильно расцвел всем своим широченным лицом, увидев земляка; земляк был сапожник.
– Ах, милый, друг ты мне, – любовно сказал мужик, – изобидели меня, Вася. За что? Бог судья.
– Известно, жулики, – повторил сапожник, быстро осматривая Звонкого. – Им бы дорваться. Обрадовались.
– Деньги пропиваю, – мрачно сказал Звонкий. – Два стаканчика-то и выпить всего хотел. Упокой, господи, раба твоего Петра Голикова. Угости меня, Вася. Выпьем.
– Ко мне пойдем – что ветер ловить? Четверть есть. – Сапожник взял мужика под руку, но Звонкий упирался, припадая головой к плечу земляка и добродушно смеясь. – Да шел бы ты, – сказал сапожник, – чего околачиваться?
– Петрухи деньги, – сказал вдруг Звонкий, выпрямляясь и тараща глаза. – Это как понимать?
– Да уж так и понимать надо, – оглядываясь, вздохнул сапожник. – Деньги не твои.
– Похоронили Петруху, не видать мне его. Помер Петруха – вот тебе и весь сказ.
– Это уж как быть.
– Ежели свои, – пробормотал Звонкий, пытаясь набить трубку, – а то ведь Петрухи. Это ты, Вася, пойми.
– Я все понимаю, – сказал сапожник. – Ты, Конскентин, правильно.
– Правильно?
– В точку.
– Это деньги, милый… такие, не наши деньги.
– Бог с ними.
– Известно, Вася, Петрушка, значит, просил, как бог свят. А попа дома не было – косит он, батька-то, понял?
– Все знаю, – переминаясь от нетерпения, сказал сапожник.
– Я их попу отдам.
– Отдай, мне что?
– Так отдать?
– Беспременно.
– Нет, Вася, ты рассуди: я их отдать должен?
– Верно.
Звонкий умолк. Того, чего бессознательно ждал он, – легкого искушения, не было в словах земляка, но поддакивание рассердило его.
– Пропью, – сказал Звонкий. – Я, брат, человек пропащий.
Сапожник не ответил. Осторожная и жестокая мудрость подсказывала ему, что теперь следует как бы равнодушно молчать. Оттого ли, что пристально смотрел на него сапожник, или оттого, что сапожник был терпелив и не спорил, – Звонкий почувствовал желание куда-то идти.
– Пойду я, – сказал Звонкий. – Пропал я, и ты пропал, Вася. Прощай, когда…
– Иди спать, зимогор. Право, под забором уснешь ведь, сапоги снимут.
– Пускай. – Звонкий вдруг устремился, заламывая шапку, в переулок.
Сапожник, догнав его, схватил за плечи, толкая назад.
– Иди к лешему! – сказал Звонкий. – Не тронь, я пойду.
– Да где тебе, дура, ходить, непристроенный ты чурбан? Иди спать!
– А… пойду, – сказал, вырываясь, упрямо и зло мужик. – Не лезь.
С минуту они нелепо и бестолково боролись. Сапожник, отступив, плюнул и выругался.
– Да дьявол с тобой, – закричал он, – тебе, дураку, добра хотят! Тьфу! Залил глотку, немочь лесная, ломается!
Он повернулся и, оглядываясь, скрылся за углом. Звонкий же, забыв мгновенно о земляке, шел, не зная куда. Высокая, в платке, женщина попалась ему навстречу; мужик поднял голову и узнал барышню. На ней было другое платье, иным выглядело осунувшееся лицо, но Звонкий узнал и обрадовался так, что выступили на глазах пьяные слезы. Расставив бесцеремонно руки и ухмыляясь, мужик сделал вид, что ловит: побледневшую от испуга Лизу, и сдернул шапку.
В переулке никого не было. Лиза, подняв руку, хотела пройти, Звонкий сказал нараспев:
– В лесу да с милым дружочка-ам сид-дела я, млада. Проходите без опаски, а ежели не так, то просим прощенья.
Лицо его было комично и добродушно. Рыжий вихор петушьим гребнем висел над ухом. Хмурясь, девушка прошла мимо Звонкого. Он долго смотрел ей вслед, потом, надев шапку, сказал:
– Барыня или баба, а бухгалтерия первый сорт одинакова. Господь с тобой, и иди себе, я не трону, нет; мужик я, одно слово, правильный.
Остановившись под окном, сквозь стекло которого смутно белела пара детских лиц, мужик продолжал, размахивая у носа пальцем:
– Господа, значит, дело не наше. Это верно.
От господ мысль его перешла к легкой и чистой господской жизни. О жизни этой не столько он думал, сколько, размахнув полы азяма, стоял над нею. Расставил ноги и вздыхал, но от этого ничего, кроме ощущения бесформенно светлого пятна, находящегося неизвестно где, не укладывалось в голове Звонкого. Сев на лавочку и подперев щеку рукой, мужик затянул песню:
«Скажи мне, звездочка злата-ая,
Зачем печально так горишь?
Король, король, о чем вздыха-ешь,
Со страхом р-речи гово-ришь?»
Солнце закатывалось. Лучи его, ломаясь на гребне крыши, били в глаза расплесканным, нестерпимым блеском и гасли. Одолев дремоту, мужик встал, намереваясь идти в кабак. Шестьдесят непропитых рублей держали его на вожжах; думал он о Петрухе лукаво, грустно и благодарно.
Встав, мужик сунул руку в карман, где лежали деньги, замигал, медленно вынул руку и сел снова. Тоска, злоба и хмель кружили ему голову. Еще надеясь, но испуганный и павший духом, он стал рыться в другом кармане, выворачивая его так, что трещали швы; медные деньги рассыпались у его ног; кисета же с запрятанными в табак бумажками как не бывало.
– Ловко, – сказал Звонкий; протрезвев, склонился он головой на руки и отчаянно зарыдал.
Немного спустя видел мужика человек, очень похожий на сапожника. Человек этот, заметив Звонкого, прошел другой стороной сломанного плетня, руки в карманы; Звонкий же, не видя и не замечая ничего, крепко зажав в кулаке подобранные пятаки, шел в трактир. Другим переулком, задами и огородами, человек, похожий на сапожника, шел тоже в трактир.
XIII
Рылеев спал шестнадцать часов.
Проснувшись, он опустил одну ногу, держа за ушко сапог. Собственные движения казались ему лишенными всякого смысла; в отдохнувших за ночь душе и теле пропал бодрый инстинкт жизни, ее сложный секрет, позыв к движению.
«Ну вот, все испорчено, – сказал себе Рылеев, – испорчена жизнь. Оденусь, напьюсь чаю и – на вокзал». Сердце его сжалось. Тряхнув головой, он встал и подошел к зеркалу, ожидая увидеть человека с ясно выраженными в лице отчаяньем и унынием, но, к своему удивлению, увидел все того же, хорошо знакомого двойника, с прямым суховатым взглядом, белым лицом и крепкой, загоревшей слегка шеей. «Как лжет лицо, – сказал он, – а вернее всего – что показывает оно меня таким, какой я всегда». Помолчав мысленно, Рылеев отошел к вешалке, оделся и позвонил. Коридорный, человек с необыкновенно густыми бровями и уныло-волчьим лицом, стал на пороге, спрашивая, что нужно.
– Самовар дайте, булку, – сказал Рылеев.
И в тот же момент из-за спины полового, мелькнув в полутьме коридора светлым платьем, вошла, взволнованно улыбаясь, Лиза.
Это было так сильно и неожиданно, что Рылеев, подняв руку, негромко вскрикнул. Опахнув комнату из окна, в раскрытую дверь метнулся сквозняк; занавеска, полоща, взвилась и опала, а коридорный, отступив назад, тупо мигал. Рылеев, не отводя глаз от Лизы, закрыл дверь. Глухой смех вырвался из его груди; потрясенный и безудержно счастливый, он продолжал нервно смеяться, приближаясь к женщине.
– Я вернулась, – сказала Лиза, – успокойтесь.
Взгляды их, полные тяжелых воспоминаний, светились улыбкой сквозь слезы.
– Лизочка, – сказал Рылеев, – что вы со мною делаете?
Она не ответила и стояла, держась за поля шляпы, как будто хотела пригнуть их, закрыть щеки. Момент, когда Рылеев хотел и мог бы встретить девушку иначе, дав волю чувствам – обнять и поцеловать, – прошел, и радость осталась скованной, но полной предчувствий недалекой и сложной близости.
– Ко мне? – отрывисто, не переставая улыбаться, спросил Рылеев.
Лиза наклонила голову; мягко-испытующий взгляд ее осветился глубокой уверенностью в том, что Рылеев любит ее и ждал.
– Так будем жить, – сказал Рылеев. – Уедем отсюда.
– Что же мы, как чужие? – с упреком произнесла Лиза. – Вот, я первая…
Восхищенный, почувствовал Рылеев на своем плече ее руку и голову. Связанность оставила его, он обнял и поцеловал Лизу в висок, но чувствовал, что все это еще не настоящее, что им нужно снова, помогая любви, привыкнуть и сродниться друг с другом. Ревность проснулась в нем далеким, глухим эхом, но все острое в ревности перегорело, было затоптано радостью тревожного возвращения.
– Сядем, – выпустив теплый стан девушки, сказал Рылеев, – мы ведь теперь дома.
Лиза, смеясь, развела руками:
– Вы все такой же. Вы глубоко семейный человек, Алексей. У вас плохой номер.
– Почему такой же? Я – другой, – серьезно и оживленно сказал Рылеев. – Как странно мы встретились; или это уже свойство души человеческой – быть свободной и звучной только наедине с собой. Прежние Рылеев и Лиза умерли, другие сидят здесь, это первая наша встреча.
– Счастливы ли вы со мной… теперь? – спросила Лиза.
– Счастлив, – сказал Рылеев. – Да, я не кричу, не пою и не пляшу от радости, но это потому, что я еще не совсем ясно понимаю, что делается, – я в тумане. Нам нужно еще, Лиза, много слушать друг друга.
– Да. После.
– После, Лиза! – терзаясь тем, что говорит, не облегчая себя, вскричал Рылеев. – Я вас люблю, люблю радостно, страшно и хорошо. Будьте мне другом – я вам отдам жизнь.
– Милый, – сказала, волнуясь и подходя к Рылееву, Лиза, – не надо этих слов. – Она нагнулась к нему, шепча на ухо: – Я знаю, как ты будешь меня любить, ты – гадкий, но очень хороший, мой любимый, не мучь себя больше – сны кончились.
– Ах, Лиза, для меня все сон, – сказал Рылеев. – Я буду сердиться на тебя после, задним числом, сейчас я какой-то блаженный, вот…
Те слезы, что подступали к его горлу еще в библиотеке, при чтении Лизиного письма, вдруг, накипев и освободившись, стеснили дыхание. Отвернувшись, он дал им волю. И долго, страдая от того, что не может – от полноты ли жизни или от фантастических, хмурых теней ее – заплакать сама, смотрела красивая молодая женщина на склоненный по-детски затылок взрослого человека. Как женщине, ей это было приятно, как человеку – больно и совестно.
В поезде на Рылеева обращали внимание главным образом замужние пожилые дамы: он светился весь замкнутым, молодым трепетом.
На остановке вошел плотный, с бакенбардами, господин. Лицо его показалось Рылееву удивительно приятным и симпатичным. И много появлялось еще народа, старых и молодых, мужиков и господ, детей и прислуг. На всех их смотрел Рылеев – все были прекрасны и симпатичны. Отвернувшись, смотрел он в окно. Поезд шел лесом; за солнечной опушкой, у рельсов, теряя на расстоянии всю простоту и ясность отчетливых сплетений ветвей, синела таинственная, как всегда, даль, а торжественные лесистые холмы казались одушевленным пространством, ступенями к улыбке и гневу.
«Там Тушин», – подумал Рылеев, задумался и вздохнул.
Балкон
I
Я и мой друг Петлин вышли из дачного сада при свете цветных фонариков, развешанных по аллеям. Нас провожали хозяин и его сестры, две молодые девушки. Старшая, Лиза, спокойная, полная и сдержанная, остановилась у калитки и, как только мы раскланялись в последний раз, повернулась и ушла к дому, а младшая, прозванная «Козодой», выбежала на дорогу, держась за рукав Петлина; на белой кофточке темнела мечущаяся от быстрых движений коса девушки; все, что она сказала нам на прощание своим звонким, нетерпеливо срывающимся голосом, запомнилось мной в виде следующего:
– Неужели у вас не трепещет душа оттого, что затихшая ночь хороша? Я, если, знаете, выпью две рюмки, могу говорить стихами. А папа раскис. Вы бы у нас ночевать остались, где-то лягушки квакают.
Хозяин, служащий железной дороги, крикнув нам на прощанье веселым голосом радушного именинника: «Спокойной ночи», закрыл калитку; девушка Козодой, сказав: «Какие вы гадкие, мало сидели», – умчалась на спокойный окрик старшей сестры, а мы с Петлиным, шагая по мягкой от пыли мостовой, оглянулись еще раз на живой, среди темных куп сада, цветной огонь, прибавили шагу и вышли на полевую дорогу, соединявшую дачный поселок Ключи с поселком Вишневка, где оба мы, Петлин и я, жили на антресолях, в одной комнате.
Петлин шел с гитарой через плечо, инструментом, вызвавшим каких-нибудь час-два назад немало похвал моему другу: он недурно играл и пел. Летнее вечернее настроение подвыпивших и возбужденных праздничной суматохой людей еще держалось в душе. Петлин сказал:
– Как хорошо у них.
– Обыватели, – возразил я, стараясь отнестись скептически к тому, что мне всегда нравилось. – А в общем, ничего, занятно.
– Ты первокурсник, – сказал Петлин, – ничего ты не понимаешь. Пирог был хорош. Наливочка, приготовления мамаши, убийственно вкусная вещь. Женщины словоохотливы и кокетливы, чиновники эти, разрумянившись, чувствуют себя добрыми ребятами у себя дома, да и вообще все в высшей точке своего торжества. Какого же тебе рожна, братец? Может, это и глупо все, а я вот доволен.
Я не ответил. Петлин всегда увлекался всем, что попадало в тон его настроению, а летом он большей частью пребывал в том благодушном настроении, о котором мой знакомый выразился словами: «Солнышко пригревает». Ни возражать, ни поддакивать Петлину мне не хотелось, про себя я думал: а есть-таки жизнь высшего порядка, в жизни этой пирог с вязигой – то же, что секунда для вечности. Я не любил обывателей, мне казалось, что все должны быть пролетариями и постоянно соединяться.
– Ты первокурсник, – повторил Петлин, чиркая спичкой, отчего русая борода его, казалось, вспыхивала, осветив смирное и крепкое лицо, – я вот закурил папиросу и думаю: отчего это все не курят таких папирос? Разные люди разные папиросы курят, вот и все.
Он замолчал. Пленительно-ленивая, тихая ночь раскинулась над полями: в ней не было ни звезды, ни огней, приветливый мрак затоплял землю, хмельную от пахучей росы, невидимую и таинственную; глубокое молчание неба прислушивалось к живой тишине равнин. В канавах радостным, густым басом кричали лягушки; перебивающийся, торопливый концерт их звучал беспокойной деловой жадностью. В овсах, тоскливо надрываясь, дергач и еще какие-то птицы, с правильностью Ударов маятника, бросали заглушённый травой, страстный, короткий крик – среднее между звоном и скрипом.
Мысли, далекие действительности, дачной жизни, урокам и дешевым обедам, завладели мной, я думал о фантастических силуэтах деревьев, росших кучками близ дороги, о душе птиц, о свойствах темноты, делающей взрослого человека мистиком или суевером. «Строго научное мышление необходимо для человека общественного строя», – сказал я про себя. Поднялся небольшой ветер, и капля росы, оброненная придорожным деревом, упала мне на руку.
– А знаешь, Григорий, – сказал Петлин настойчиво и серьезно, – если идти по этой меже влево, то через десять минут придешь в дачную деревушку Ясли. Пойдем туда.
– Зачем? – резонно спросил я.
– Спать не хочется. Может быть, где-нибудь в окнах есть свет. Споем, сыграем, познакомимся с какой-нибудь женщиной.
– А по шее нам не дадут?
– Чего ради? Ведь это вещь безобидная.
– Если у тебя романическое настроение, – внутреннее усмехнувшись, сказал я, – то иди один, а я пойду спать.
Петлин остановился и погладил меня по фуражке.
– Нет, я буду тебя просить, – беспокойно сказал он, – ты подумай, куда же молодому человеку, вроде тебя и меня, девать бессонное ночное время? Ведь в этом много прелести: если ты вспомнишь, что никто не поет под окнами дачных дам о любви, а они очень хотят этого, то согласишься. Выйди из рамок.
У моих рамок был плохой клей, но Петлин не знал этого. Я колебался, смущенный странностью предложения Петлина, смешившего меня, так как я заранее представлял все в комическом виде; но легкомысленное воображение вдруг показало мне, где-то у моих ног, вычитанную из романов венецианку: она стояла в выразительной позе, вздыхая и улыбаясь. Пустяков этих в соединении с двадцатью моими годами и шестью рюмками коньяка было довольно, чтобы я сделался стремительным, легковерным и храбрым.
– Что же, можно и понимать, – степенно сказал я.
Петлин перескочил канаву, распугав забулькавших по воде лягушек, а я последовал за ним.
II
Подходя к Яслям, мы тщательно обсудили план действия. Я должен был относиться терпимо к возможным проявлениям неудовольствия со стороны будущих предметов наших интриг, не волноваться и следовать поведению Петлина, он же взял на себя инициативу разговоров и выступлений. За темными холмами полей, приближаясь, светились три-четыре огня; подойдя ближе, я различил за плетнем черный шест колодезного журавля, крыши и столбы огородов. Петлин, просунув меж жердей голову, нащупал веревочную у гвоздя завязку, и ворота, скрипучим циркулем черкнув дорогу, раскрылись. Неизвестно откуда взявшаяся собака злобно тявкнула у самых моих икр, я дал ей пинка и, сопровождаемый громким, раздражающим лаем, нагнал Петлина. Он шел, посматривая на окна, сонные деревенские избы тянулись кривой улицей под гору, в конце улицы блестел свет.
– Там начинаются дачи, – сказал Петлин, указывая рукой вперед. – Ясли примыкают к деревне со стороны реки. Мы еще перейдем мостик.
– Кто же будет она? – глубокомысленно спросил я. – Дар предчувствия изменяет мне. Чиновница ли с чулком, кормилица в кокошнике или шалая бабенка благородного звания, с которой нужно зевать, есть глазами и ухмыляться?
– Но ведь это все хорошо, – лениво ответил Петлин, – это забавно.
– А ведь ты женатый человек, – не удержавшись, заметил я, – скоро жена приедет.
Петлин опередил меня шага на два, помолчал и, обернувшись, тихо сказал:
– Не приедет. Мы ведь поссорились.
Дрянной настил мостика зашевелился под моими ногами. «Зачем он портит мне настроение, говоря, что поссорились, – думал я, попадая каблуками меж бревен, – вот эти неврастеники из самого веселого похождения выжмут грусть, а я человек цельный».
Мы стояли у дач. Редкие, через два-три дома, светились распахнутые настежь окна. Петлин, почувствовав в темноте мой вопросительный взгляд, сказал:
– А ну их! Пойдем дальше. Здесь меня что-то не тянет распоясываться.
Он взял гитару и тронул низко зазвеневшие струны.
Звук, напоминающий полусмех, полустон, разбежался во тьме, замер, а у окна над нашей головой появилась) фигура в капоте, высунула голову и, почесав шею, скрылась.
– Пойдем в конец, – сердито сказал Петлин, – там в случае чего и удрать можно: поле.
Снова настроенный скептически, я хотел предложить ему возвратиться домой, но угадал чувством, что Петлин не совсем спокоен, и промолчал. Он хныкал и раза два вполголоса сказал про себя несколько отрывистых тихих слов. Мы шли молча. У последнего, в левой стороне дач, отдельно стоящего небольшого дома Петлин остановился, вздрогнул, закурил, и в трепетном свете спички я увидел, что он улыбается сердитой и грустной улыбкой, смотря вниз.
III
Я не успел опомниться, как Петлин, взяв несколько резких аккордов, подошел к дому почти вплотную. Над головой нашей висел простенький маленький балкон, в раскрытых по обеим сторонам его окнах виднелся освещенный потолок комнат, спинки стульев и медленно передвигающаяся в глубине тень человека. Незапертая балконная дверь глухо поскрипывала, ветер то прикрывал, то приотворял ее, как будто за ее темными стеклами стоял кто-то в раздумье, не решаясь ни выйти, ни отойти.
Зная, что прекрасная незнакомка (если она жила здесь), выйдя хотя бы для того, чтобы прогнать нас, увидит, без сомнения, и меня, я выпрямился, отставил ногу и неловко, с замирающим сердцем, усмехнулся. Все это казалось мне глупым, я не успел еще отдать себе отчета в своих ощущениях, как в двух шагах от меня раздался полный, взволнованный голос Петлина: он запел так сильно и хорошо, что я с изумлением посмотрел на его темный силуэт, не узнавая давно знакомую песню. Мне было немного стыдно, весело и приятно. Он никогда не пел так, и я чувствовал, что во всем этом есть нечто непонятное для меня.
Я слушал. Время от времени мне казалось неловким стоять, ничего не делая, и я, заложив руки в карманы, покачивал в такт головой или жевал стебелек. Возбужденное настроение Петлина передалось мне. Я чувствовал силу томления, овладевшую ночной равниной; плавный звон струн, ритм песни и дерзость нашего поведения привели меня в полный восторг. В эти минуты мне было особенно ясно, что я молод, завидую Петлину и очень хочу выбиться.
Петлин смолк на полуслове. Я вздрогнул и отступил назад. Дверь балкона открылась, и у решетки, облокотившись на нее, появилась неясная фигура женщины. Лица ее не было видно, и я мог представить его каким угодно – бледным, розовым, черноглазым, полным, тонким, веселым и грустным. Она вышла быстро, и я смутился; мне казалось, что вот именно теперь мы и оскандалились, так как нам нечего ни сказать, ни сделать.
Вы хорошенько вникните в это, в психологию неизвестной женщины, вызванной вами на балкон среди глухой ночи с помощью музыкальных уловок. Вы не знаете, молода она или стара, будет она с вами разговаривать или станет звать сторожа. Прибавьте к этому, что у вас бессмысленно-влюбчивое, нежное настроение, что вы неопытны в сердечных делах, – и тогда вам станет понятно, почему я укрылся за спиной Петлина. К моему удивлению, женщина эта заговорила так просто, что сразу потеряла в моих глазах весь загадочный ореол. Это были серьезные, простые слова:
– Я хочу спать.
– Нет, – сказал Петлин, – вы не думаете о тех, кто не спит и не может спать.
Я понял, что начать разговор при случайном знакомстве очень легко, стоит только говорить все, что придет в голову.
– Вы не одни, – тихо и, как мне показалось, с упреком произнесла женщина.
«Это бывалая особа, – раздраженно подумал я, – уже справляется».
– Я всегда один, – грустно сказал Петлин, – но это ведь все равно.
– Я одна и буду одна, – ответил балкон. – Вы пели хорошо, но я вам не верю.
– Верьте! – вскричал Петлин с такой тоской в голосе, что я усумнился, в уме ли оба эти человека, начинающие с первых же слов.
– Спроси же, как ее зовут, – шепнул я сзади, – неудобно.
Сверху раздался негромкий смех. В недоумении я поднял голову, соображая, не над моими ли словами смеется неизвестная и, судя по голосу, молодая женщина. Мнительный по натуре, я скис, и настроение мое совершенно испортилось.
Наступило молчание. Женщина выпрямилась, отошла к двери, остановилась и, закрывая руками лицо, сказала:
– Вы даже не знаете моего имени и пришли. Прощайте. Спасибо за музыку, и спокойной ночи.
Петлин в сильном, непонятном для меня волнении бросился вперед, протянул руки и закричал:
– Тогда прощайте совсем, навсегда, я конченый человек, – спите.
Я отшатнулся. Гитара, брошенная Петлиным, пролетев мимо меня, с глухим звоном ударилась о землю, а он, не обращая на меня никакого внимания, бросился бежать со всех ног к полю и скрылся. Я остался стоять, ничего не понимая, струсивший и встревоженный, переводя взгляд с балкона в глухой мрак улицы. Подавленный происшедшим, я сделал несколько растерянных шагов в сторону поля, крича: «Петлин, ты что?» – как вдруг меня сзади с силой кто-то схватил за руку; я обернулся и увидел задыхавшуюся от поспешности женщину, она перебила меня, спрашивая нетерпеливо и быстро:
– Где он? Вы видели, куда он пошел?
Я успел лишь поднять руку, указывая направление, но ничего не сказал, так как женщина, бросив меня, проворно исчезла за поворотом дороги, и в тишине прозвучал мучительный, беспокойный крик взбалмошной женщины: «Постойте, остановитесь».
– Они с ума сошли, – сказал я, идя вслед степенными, большими шагами и вытирая вспотевший лоб, – вот сумасшедшая любовь с первого взгляда в темноте, когда одной хочется спать, другому петь, а третьему, то есть мне, кланяться и благодарить.
IV
Закричав наконец сам во все горло: «Слушайте, сударыня! Эй ты, Петлин!» – я подхватил гитару и побежал со всех ног в ту сторону, откуда из тишины сонного деревенского мрака слышался расстроенному моему воображению неслышный уже бег женщины.
Разгоряченный и вспотевший, я остановился только тогда, когда, устав звать и кричать, почувствовал настоящее озлобление против Петлина и неизвестной женщины. Сев в траву, я закурил дрожащими от усталости руками последнюю, разорванную папиросу; я пал духом. В этот момент мне были противны все истории, начиная от самых великих до повседневных шашней, я чувствовал, что в них кроется масса неожиданностей и неудобств, разрушающих спокойное течение душевной жизни. В то же время я до боли в висках ломал голову, пытаясь определить, что же произошло с Петлиным и почему необъяснимая стремительность женщины так волнует меня самого, заставляя думать о ней больше, чем мне хотелось.
Папироса потухла. Поднявшись на разбитых ногах, я сумрачно осмотрелся. Неподалеку, так что видны были отдельные дымные струи света, горел костер. Думая, что у огня мне будет легко узнать нужное направление к поселку Вишневка, то есть к дому, я подошел к костру и, остолбенев, ревниво расхохотался: в блеске потерянного среди черной польской ночи маленького огня сидели, обнявшись, Петлин и ненавистная женщина; он махал над ее лицом веткой, сгоняя комаров, слушал ее торопливый шепот и улыбался.
Мне было неловко подойти к ним. Чудесная тайна интересного и быстрого знакомства осталась для меня тайной до следующего утра, когда, встав поздно, так как не сразу попал домой, я увидел Петлина. Он сидел над стаканом чая, звенел ложечкой и испытующе весело смотрел на меня.
– Григорий, – сказал он, – ты не удивляйся, что я тебя покинул. Это моя жена, мы с ней поссорились было, а вчера помирились.
Я молчал, так как менее всего ожидал такого простого и справедливого объяснения.
– Я не сказал тебе, в чем дело, – продолжал Петлин, – только потому, что, если бы я ушел без нее, мне не пришлось бы избегать насмешливого твоего взгляда. Ты еще дуешься.
– Нет, – сказал я, сбрасывая одеяло и приняв вид ничему не удивляющегося человека, – не то, а я посторонний, незачем было меня тащить.
– О, милый, это стратегия, – серьезно возразил Петлин, – в присутствии постороннего женщины сдержаннее, без сцен, а любовь все-таки налицо.
Он задумался, улыбнулся, а я, чтобы чем-нибудь сорвать раздражение, бросил в него гребенкой, но не попал и испортил себе имущества на тридцать копеек, так как гребешок треснул.