Текст книги "Дети распада"
Автор книги: Александр Степаненко
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Нашел бы… если бы не было тех слов и тех действий, которые все смели, все разрушили, все разметали.
Хотелось курить и хотелось плакать.
Закурить – при родителях еще было бы можно. Но при старших – неудобно. А заплакать – это неудобно при всех.
Народу в электричке сегодня было больше, чем неделю назад. Я ушел из тамбура в вагон. Пытался ни о чем не думать. Не получалось.
В Нахабино долго ждали автобус. Добрались почти к обеду.
За стол еще долго не садились. Все хаотично и бессмысленно бегали вокруг него, изображая деятельное участие в приготовлении еды. Я без дела слонялся по их шести соткам. Теткиного сына, моего двоюродного брата, там, как ни странно, не оказалось. Он был старше меня на три года, учился в Бауманке и, как мне сказали, остался в Москве готовиться к последнему экзамену летней сессии. Это было сочтено достаточно весомой причиной, чтобы не присутствовать на дне рождения своей матери. Впрочем, если по чести, для меня это было больше облегчением, чем потерей: общение с этим занудным ботаником было мне в тягость, но при этом родители всегда на этом упрямо настаивали, видимо, в угоду желаниям тетки. В этот раз проблема решилась сама собой – и слава богу.
Дело мне вскоре нашлось. Тетка решила, что мужской силе незачем пропадать даром, и мне предписали вырыть помойную яму в самом дальнем от въезда углу участка, между глухой стеной дома и высоким, почти трехметровым, наверное, забором.
Так происходило здесь почти всегда. Отдых не подразумевался: за бесценную, как это, видимо, считалось, возможность побыть на свежем воздухе, которую мы получали на теткиной даче, нужно было платить, а потому это место, в общем, довольно устойчиво ассоциировалось у меня с землей и лопатой. Однако яма для помоев – это было что-то новенькое. И крайне, крайне символичное.
Взяв лопату, я снял, чтоб не пачкать, футболку и повесил ее на ветку яблони. От легкого ветра стало немного зябко.
Зайдя в довольно узкий коридор между стеной и забором, я наметил лопатой круг и начал вгрызаться в землю. Сверху почва была сухая и утоптанная, чуть глубже стала мягче, вскоре пошел песок. Я вгонял лопату на полный штык, выковыривал корни, землю, потом песок и камни, выбрасывал все это наружу из круга, оно рассыпалось и частично съезжало обратно; я снова колол и резал штыком лопаты, снова бросал и бросал наружу. Непослушная масса соскальзывала и соскальзывала обратно в яму, а камни упорно мешали двигаться дальше. Я копал, ковырял, выбрасывал, расширял, углублял. Останавливался передохнуть. Довольно быстро мне перестало казаться, что на улице зябко; наоборот: стало жарко и душно; кроме того, на мое потное тело и на сырость слетелась целая туча комаров.
Дыра в земле постепенно углублялась, и все тяжелее было выкидывать наверх песок и камни. По щиколотку, по колени, по пояс. Песок становился все более мокрым и постепенно переходил серо-зеленое подобие глины, я продолжал ковырять ее, разбивая лопатой большие спрессованные куски породы, попутно отбиваясь от комаров. Глубже, глубже, еще глубже… Уже не получалось присесть на край, и я отдыхал, прислоняясь спиной к холодной земле, спина чесалась от налипшей грязи, а в ушах стоял непрекращающийся комариный писк. Вокруг растущей ямы уже образовалась куча земли, песка, камней и глины, и этой выцарапанной мной земли, казалось, стало теперь много больше, чем было ее тогда, когда она была еще здесь, еще на своем месте, на том месте, где теперь вместо нее стоял я и махал лопатой.
Я резал, крошил и бросал землю – я делал это для того, чтобы уже сегодня, после нашего семейного праздника, сюда обильно полетели, потекли, хлынули «отходы человеческой деятельности» одной, отдельно взятой семьи.
Я рыл помойную яму.
В этой яме я скрылся сначала по шею, потом она стала выше меня. Куски твердой глины все чаще скатывались с лопаты обратно, еще не донесенные доверху. Назад сыпалось все, что удавалось отковырять, глубина больше не увеличивалась.
Потом мне это надоело. Я решил, что уже хватит, присел на корточки, достал из кармана штанов сигарету и закурил. Дым повис внутри ямы, слегка разогнал комаров, прекратился их надоедливый писк. Сразу стало легче. Я сидел и курил; вырытая мною дыра в земле скрывала меня от ненужных глаз. Появляться наружу мне не хотелось.
Я вылез только когда услышал, что меня зовут, но и тогда пошел к столу не сразу, а долго еще копался у умывальника, делая вид, что отмываю въевшуюся в руки и тело, набившуюся под ногти грязь. Делал вид потому, что она все равно не отмывалась.
Потом я сидел со всеми за столом и почти ничего не ел, и почти все время молчал, и слушал бесконечные разговоры о судьбах Отечества, и о тех, кто эти судьбы, как всем казалось, вершил, о том, как все у нас не так и наперекосяк, о том, как все на самом деле должно быть, и о том, как, оказывается, неожиданно просто и быстро можно все именно так, как до́лжно, устроить…
И мне тоже, как и всем, конечно, очень хотелось, чтобы в самом ближайшем будущем все случилось именно так…
Но все это время по-настоящему я думал только о Светке Клейменовой и не видел перед собой почти ничего, только ее бездонные глаза цвета морской волны.
19 июня, понедельник
Этой ночью я вообще почти не спал. Как, впрочем, и предыдущей. Ночью было еще хуже, чем днем. Днем – существовало еще хоть что-то. Ночью – оставалась только она.
Я лежал, глядя в потолок, а меня скручивало и разрывало одновременно; и единственная мысль, которой удавалось удержаться в моей голове, была мысль о том, о чем так много написано, рассказано, спето и сыграно, а еще о том, что именно это произошло со мной совершенно не так, как об этом сказывалось в книгах, фильмах и песнях. Нет, этим россказням я никогда и не верил. Все произошло так, как только и могло произойти в нашем реальном мире: и то, что называют любовью, пришло ко мне не светом, радостью и счастьем, а суровым, жестким и точным ударом – прямо под дых, в солнечное сплетение. Я бессильно хватал ртом воздух, и его мне, конечно, не хватало; утешало только то, что была лишь степень нехватки, – ведь на самом деле воздуха мне не хватало никогда.
И в этот понедельник, утром, невыспавшийся и злой, я сидел на кухне, пил плохой, желтоватого цвета чай и смотрел в окно; а за окном было опять мрачное, затянутое тучами низкое небо, и деревья шумели от сильного ветра, и, кажется, собирался дождь. Я смотрел в окно и чувствовал, как беспомощная апатия постепенно сменяется во мне злостью и даже бешенством, и эта злость была обращена именно на ту, о которой я беспрестанно, изнуряюще думал все эти дни: за все то, что со мной произошло и продолжало происходит, я злился именно на нее, на Клейменову, и в особенности почему-то на ее огромные, бесподобно красивые глаза.
Я злился на нее за то, что это она, именно она – все это затеяла. За то, что она полгода вязалась ко мне и никак не хотела отставать. Я злился на нее за ее слова про Ирку, слова, сказанные как раз в тот момент, когда они только и могли запасть мне в душу, слова, сказанные так, что просто невозможно было в них не поверить. Я злился за то, что она поперлась в этот чертов поход, злился за тамбур, за крыльцо, за тропинку, злился за ручеек и, конечно же, за палатку, злился за всю субботу и за утро воскресенья, злился за ее красоту, за ее страсть, за ее искренность, злился за ее жестокость, за ее непоследовательность, злился за то, что, почти добившись своего, растравив мне собою всю душу, она вдруг так быстро и безвозвратно от меня отступилась. Злился за то, что она есть, и что она где-то рядом, но уже – не со мной.
И, конечно, я злился за то, что из-за нее я поссорился с Тарасовой, поссорился, так и не зная наверняка, были ли те Светкины слова о ней правдой или они были ею выдуманы именно для того, чтобы развести нас с Иркой.
Развести нас и тут же меня бросить… Не было ли так изначально и задумано? Светка и Ирка друг друга недолюбливали, и об этом все знали. Впрочем, Клейменову недолюбливали все девицы, недолюбливали и побаивались: в младших классах она, помнится, даже пацанам вешала такие оплеухи, что с ней предпочитали не связываться. А с Иркой… да ведь я и впрямь весьма самонадеянно полагал, что их взаимная неприязнь – она из-за меня; и это было мне даже, чего греха таить, приятно…
Неужели она?.. Об этом я как-то не задумывался…
Клейменова была наглой и задиристой, но никогда не казалась мне хитрой и подлой. Вот оплеуху – это и впрямь про нее. А чтоб такое…
Боже, что же я наделал?! Где, спрашивается, была моя голова? Как допустил я, чтобы все так смешалось и спуталось? Неужели я поверил там, где этого никак нельзя было этого делать?.. И перестал верить там, где…
Надо признать: даже в тот момент у меня не очень получалось найти для подобных подозрений в отношении Клейменовой достаточно веских оснований. Но я был душевно измучен и истощен, и все мое существо требовало искать выход, требовало – куда-то сдвинуться с мертвой точки, в которой я оказался. И повесить на Светку всех собак – это и было, вероятно, в той ситуации для меня единственным выходом. Пути к ней – для меня не было: ползти на коленях и просить прощения за то, что было сказано мною в палатке, – нет, даже после бессонных ночей, я слишком боялся возможного унижения отказом. Зато – открывался путь к Тарасовой. Ведь если Клейменова ее оклеветала, а меня окрутила лишь в силу своей исключительной гнусности, между мной и Иркой оставался только тот карнавал, что я устроил ей в прошлую среду на улице. Перед ней мне тоже, понятно, пришлось бы в таком раскладе извиняться, но одно дело – оправдываться за пусть и некрасивую, но все же просто сцену ревности, совсем другое – пытаться как-то объяснить произнесенную неизвестно зачем жестокую неправду.
В общем, выпив чашку чая и еще две чашки кипятка (поскольку чай кончился), съев два рассыпающихся в песок куска печенья и придумав для себя достаточно аргументов для примирения с Тарасовой, я набрал Иркин телефонный номер.
– Алло, – сказала трубка.
Это была Ирка. Я заглотнул воздух, как жаба.
– Ир! Это я.
Раздались гудки. Я вздохнул и набрал во второй раз.
– Ну чего тебе? – не здороваясь, сказала она.
Голос ее был суров, но мне как-то сразу эта суровость показалась наигранной. Трубку-то она все-таки взяла. Стало быть, и бросила – тоже больше для проформы.
– Ир, я… э-э-э… – пробормотал я.
Что говорить, я не подготовился.
– Что – «э-э-э»? – передразнила она.
Это был тоже не такой уж плохой признак. Плохо было бы, если бы она молчала. А так – это было уже что-то. Уже какой-то, да разговор.
Вдохновленный таким поворотом, я сразу перешел в лобовую атаку.
– Ты дома сейчас? Одна? – спросил я.
Я умышленно разбил один вопрос на два. С одной стороны, так было вроде бы вежливее, с другой – это было своего рода ловушкой. Первой, казалось бы, совершенно идиотской частью вопроса (а где она еще могла быть, кроме как не дома, если я звонил ей домой) я как бы осведомлялся, удобно ли ей разговаривать и не собирается ли она куда-то уходить, при этом идеи уйти не подавая. Вторая часть уже подразумевала просьбу к ней прийти, но при этом эта просьба прямо не звучала.
– Одна… да, – ответила она на два вопроса как на один.
Сработало. Такой ответ вполне сходил за приглашение.
– Может, я… чтоб не по телефону… – осторожно, намекая, но не говоря прямо, подкинул я.
Она замолчала. Сердце бешено колотилось, но я, собрав все свои силы, заставил себя дотерпеть до ее ответа.
Ответ был неожиданный: ничего так и не сказав, она вдруг громко всхлипнула в трубку.
– Ир, ты чего, ты чего?! – испугался я.
Ее слезы не были редкостью, но почему-то каждый раз мне казалось, что для того, чтобы она заплакала, должно случится что-то очень серьезное.
– Слушай, ну я бегу, бегу, – поспешно продолжил я. – Ты только не плачь. Уже бегу.
Я положил трубку и стал быстро собираться. Больше всего я боялся, что телефон зазвонит, и Ирка, совладав с собой, все же скажет мне «нет». Но телефон молчал.
Дождь все-таки начался, и за те несколько минут, пока я шел, а точнее почти бежал, от своего дома к Иркиному, он из мороси превратился в ливень. В ее подъезд я вбежал весь мокрый.
– Ой! – сказала Ирка, открыв дверь и увидев меня.
На ее лице не было и следа от слез. Наоборот, она вся буквально сияла.
– Да уж, ой! – развел руками я. – Даже не знаю, стоит ли входить. Сейчас замочу тебе тут все.
– Да ну тебя! Входи! – она втащила меня за руку в квартиру. – Снимай это все. Сейчас дам полотенце.
Она пошла в комнату за полотенцем, а я стоял в прихожей, переминаясь с ноги на ногу и не решаясь тут же и буквально последовать ее словам и снять с себя «все». Вода стекала с волос по лицу, текла вниз по одежде. Подо мной стремительно образовывалась лужа.
– Блин, я ж тебе сказала: снимай! – повелительно и громко сказала она, вернувшись. – Чего ты стоишь-мнешься?
– Э-э-э-м-м-м… – промычал я. – Ну-у-у…я-а-а-а… Я как-то был не готов… так резко. Хотел… э-э-э…
– Дурак! – сказала Ирка. – Все бы тебе обо одном. Снимай же, простудишься.
Она, видимо, приняла мои слова за шутку. Тогда как я, на самом деле, пытался начать извиняться.
Я взял у нее полотенце, вытер голову и лицо, а потом, все также стоя в прихожей, разулся и стал нерешительно стягивать с себя футболку. За ней последовали джинсы. Я остался в трусах и носках.
– Ну и вид! – хохотнула Ирка. – Давай носки, что ли, тоже, не ломайся. На обогреватель повешу.
– Слушай, Ир, – сказал я. – Ты… извини… за то, что я тогда устроил. Это было… Не знаю, даже что сказать. Мне стыдно за это. Извини.
– Да ладно, слушай, – она, как всегда, тряхнула головой, словно пытаясь с нее что-то сбросить. – Что ж я – совсем тупая? Дел натворил, надо ж было на ком-то сорвать. Я и не поняла вообще, чего ты там орал. Только испугалась! Какие-то сиськи, какой-то козел… Мне потом Танька сказала, что это тебе Клейменова, видать, что-то напела, а ты поверил и вразнос. Ну, как я понимаю, Клейменовой, в итоге, все равно не перепало. Так что давай забудем. Я тогда злилась еще слегка. А теперь уже нет.
Стягивая носки, я почувствовал уколы на кончиках ушей. Я посмотрел на Ирку. Улыбаясь во весь рот, она по-хозяйски сгребла мои вещи и понесла в комнату. Я продолжал стоять в прихожей.
– Иди сюда! – услышал я.
Я накинул на плечи полотенце. Видимо, так я все же чувствовал себя более одетым.
– О, опять прикрылся! – сказала она, когда я зашел в комнату. – Тебе, что, холодно? Скинь ты его.
Расправив мою одежду на рефлекторе, она повернулась ко мне и каким-то образом почти мгновенно оказалась тоже в одних трусах.
То, что произошло дальше, было – спокойно, размеренно, деловито и даже, я бы сказал, несколько занудно. Да, это было, конечно, хорошо, особенно с учетом того, что, когда это все началось, я почувствовал себя так, словно гора свалилась с моих плеч. Но, вместе с тем, это было и так, как будто я был на уроке, и мне без особого интереса объясняли новую тему. Были стоны и были крики, но все это было как-то картинно, совсем словно бы не по-настоящему – все это слишком напоминало ту неумело наигранную суровость в Иркином голосе, которая была легко различима даже по телефону. И как ни старался я всеми силами отогнать в этот момент от себя любые неудобные мысли, как ни пытался справиться с обессиливающим ощущением пустоты и разочарования, сделать это у меня не получалось. И, в итоге, занимаясь любовью первый раз в своей жизни и занимаясь ею с Иркой Тарасовой, я был и с ней, и не с ней. И я ничего не мог с собой поделать – потому что из всего того, что произошло в моей жизни до этого момента, только одно было для меня по-настоящему значительным, неподдельно осязаемым. Оно заслоняло собой все, оно было для меня много-много больше всего остального мира вокруг. И это было вовсе не что-то потустороннее. Что бы я ни делал, с кем бы я ни был и чем бы ни занимался, я все равно не мог этого забыть: я все равно был там, со Светкой, на лесной тропинке.
Еще несколько слов
– Значит, не первый? – спросил я.
Мы лежали абсолютно обнаженные на Иркиной кровати, и я чувствовал себя неудобно, как будто стоял голый перед толпой совершенно посторонних людей. Но ей это, похоже, нравилось, и просить ее накрыть меня валявшейся в ногах простыней мне тоже было неудобно, поскольку это выглядело бы смешно и глупо.
– Да… угораздило вот… – она тряхнула головой и, одновременно, махнула рукой, как обычно, не глядя на меня. – Но, в общем, какая уже разница-то? Это все глупость была.
– И когда же тебя угораздило? – не сдержался я.
– Да… было дело… – опять неопределенно бросила она и повернулась ко мне спиной.
Расчет был верный. При виде ее задницы мне сразу стало не до расспросов.
Тетрадь вторая. Правда Клейменовой***
Не знаю, не знаю, не могу понять, почему все считают, что я какая-то не такая, какая-то там «наглющая», какая-то вся такая напоказ! Как повелось чуть не с первого класса, так и слышу постоянно одно и то же: «Ну ты наглая, Светка!», «Ну ты даешь!», «Ну ты вообще!», «А ну, веди себя прилично!» и все в таком роде, а только кто бы мне объяснил, что же я, собственно, такого делаю, чтобы такое обо мне утверждать, чтобы за моей спиной без конца поливать меня своими отвратительными помоями и делать меня вечно за все ответственной, даже за то, о чем я знать не знаю, ведать не ведаю. И все ведь одно и то же: я еще и рот-то не успею открыть, а обо мне уже все-все и всё знают, и в сто раз лучше, чем я сама знаю о себе. И вечно трут и трут у меня что-то за спиной, я даже стала замечать за собой, что все время зачем-то назад оглядываюсь и все время мне кажется, что кто-то там шепчется и надо мной смеется. И все время так и хочется за эти «хи-хи» да «ха-ха» взять и заехать просто по какой-нибудь тупой и самодовольной физиономии.
Господи, как же так получилось-то, а? Что же я за несуразное создание какое-то?! Вот ведь постарались-то милые родители! Сколько лет уже, а и подруги-то нормальной нет ни одной! Анька Завалишина – и ту увезли в Солнцево, в итоге: и телефона даже нет, и на оленях не доскачешь. А эти, все, что остались, – только коситься-то и умеют. Разве что Некрасова вот – вроде с головой, а и та – косится. Ей рядом умных не надо, ей тоже лучше Тарасову эту, тупую, лживую сучку.
И чего, спрашивается, потом пальцем-то показывают и у виска крутят, что я с этими недоделанными таскаюсь? Блин, да они хоть не косятся и нос свой не воротят! Они хоть во мне человека видят, а не уродину какую-то, пусть даже сами-то облика человеческого никогда не имели и иметь не будут! А откуда им его взять-то? Головину вон тому же – он где человеческий облик вообще увидеть-то мог в своей жизни? Мамашу свою, алкоголичку? Или папашу, которого он знать не знает? А хоть и так – он-то обо мне никакой гадости не подумает. Он-то знает, что со мной руки не распускай. Или вот Максимка этот, задрот мелкий, у которого вечно слюни текут, как меня увидит, и который только и думает, как бы меня исподтишка лапнуть, вроде как случайно, чтоб не нарваться, ну хорошо – а ему-то где было набраться?! Торгашка мамаша да отчим, который и его, и сестрицу его младшую со всей своей пролетарской ненавистью дубасит вечно до полусмерти, а этот слюнявый-то даже и не понимает уже, что так оно вообще-то быть не должно…
А то, что там эти дуры про меня распускают все, будто я там с ними со всеми, будто мне только стакан налей, я уже и готова… Да пошли они все!!! И Завалишина – пошла тоже! Сподобилась наконец рассказать, а то все молчала: расстраивать, говорит, не хотела. Вот тоже, нашлась! Какого вообще она за меня-то решает, что мне знать надо, а чего нет?!
Видеть все эти рожи в классе уже не могу! Скорее бы каникулы!
Только вот как же это: за целое лето его – даже ни краем глаза…
***
Семенов все нос воротит. Уж и так к нему, и этак. Стыд совсем потеряла. Наплевать. Все одно – пальцем показывают. А он – говорить не желает, видеть не желает, ничего вообще не желает. «Отстань» да «отстань». Интересно: это ему тоже про меня наплели или это он так своей Тарасовой доволен, что ему на других прямо даже и не посмотреть?
Дурачок он доверчивый, этот Семенов. Всему верит. И про меня поди всему верит, вот и шарахается. И Тарасовой своей верит, любуется все, как она глазками своими хлопает и губки бантиком складывает.
Вот ведь лживая, жадная тварь! Сама только и думает, как бы себе спонсора оторвать покруче. Из этих, что в кожаных куртках да в зеленых штанах. Оно, конечно, понятно: из нищеты-то из нашей всем охота вырваться. Ну так и вырывалась бы, зачем же все под себя тянуть? «Для души» он ей, что ли? Да разве она есть у нее, душа-то? Мало ей фарцы всякой: присосалась еще и к маленькому, к пока чистенькому, пиявка склизкая, – просто, наверное, чтоб никому не достался. Чтоб мне не достался, вот!
И ведь, стерва, не прячется даже! Головин вечно у метро торчит, рэкетир начинающий, так от него только и слышу: Тарасова с тем, Тарасова с этим. Как он только пронюхал, что мне это вообще интересно, – вот чего не пойму. Или брякнул ему кто, что я за Семеновым бегаю? Как в деревне мы тут – ничего не спрячешь….
Боже, но какой он… Он-то, он – совсем другой, не такой, как все эти… Он словно из чего-то другого сделан!
Мне кажется, только пальцем он меня помани, так я готова буду, как овчарка моя, у ног его сидеть и смотреть на него такими же преданными глазами. И все терпеть, только чтоб не прогнал.
Но как только это сделать так, чтобы он поманил?! Как оторвать его от этой ведьмы?