Текст книги "Грамши"
Автор книги: Александр Големба
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Поздняя осень двадцать шестого года
Мы мало знаем о последних днях пребывания Антонио Грамши на свободе.
Этот пробел в какой-то мере заполняет глава из книги Джованни Джерманетто «Феникоттеро». Книжка эта вышла в свет впервые в русском переводе с авторской рукописи. Буквальное значение «феникоттеро» – краснокрыл, фламинго, – это кличка партийных курьеров.
Двадцать шестой год. Феникоттеро Джиджи приезжает в Рим из Милана. Он идет по городу. Он слышит речь Муссолини, только что возвратившегося из Болоньи, где на него было произведено покушение. Вернее, Джиджи не слышит, что именно говорит дуче, но хорошо видит его жесты и полицейские восторги окружающих. Милиция, карабинеры, полицейские усердно аплодируют. Завтра, думает Джиджи, вся печать будет передавать речь дуче, «сопровождающуюся многотысячными горячими овациями». Феникоттеро выбирается из толпы. Он уходит с площади. Направляется к Ватикану. По улицам дефилируют государственные служащие со своими семействами. По случаю счастливого избавления дуче от гибели их распустили. На улицах развеваются флаги. Проезжают грузовики. На них – горланящие фашисты. Настроение у них торжественное. Чиновники тоже настроены торжественно, почти как в папский юбилей. Праздничное настроение, однако, не распространяется на рабочие кварталы города. Фабрики продолжают работать. Не покладая рук работают и римские полицейские комиссариаты. Вовсю хлопочет и «Царица небесная» – римская центральная тюрьма. Джиджи входит в подъезд одного из домов, расположенного вблизи дворца правосудия. Это одна из нелегальных квартир. Там как раз находятся трое товарищей – двое парней и девушка-машинистка.
«Джиджи! – воскликнули все трое в один голос. – Что нового?» Товарищи обступили его. «Не знаю, как и добрался до вас. Железные дороги, вокзалы, улицы – все полно вооруженными фашистами». – «А как в Милане?» – «Редакции наши все разгромлены. Сан-Витторе набита товарищами. Нуччо, только что приехавший из Лугано, явился ко мне с разбитой головой и еще счастливо отделался. Вчера вечером Соборная площадь казалась кладбищем: ни души. И тишина!.. Фашисты взбешены. Дан приказ „бить“, и они бьют, бьют без разбора, так что в припадке усердия разбита не одна фашистская голова». – «Скорее иди к Грамши: он слышать ничего не хочет, когда просишь его спрятаться. С нами ругается, если мы не предпринимаем самых мелочных предосторожностей, а сам…» – озабоченно сказал один из товарищей. «Может быть, он и прав», – задумчиво возразил другой. Джиджи уходит в соседнюю комнату. И выходит из нее неузнаваемым. Он облачен в богатую ливрею с гербами знатного патрицианского семейства, – теперь он как бы перестал быть личностью, стал просто слугой. Еще немного поболтав с товарищами и сдав им материал, привезенный из Милана, Джиджи уходит. И товарищи думают: вернется ли он?
И вот феникоттеро Джиджи в ливрее и цилиндре, с корзиной для покупок на руке, идет по улицам части Рима, расположенной на правом берегу Тибра. Он входит в магазин: посетителей там нет. «Проходи сюда, – приглашает его хозяин к себе. – Есть новости?» – «В Милане все перевернуто вверх дном. Аресты, насилия, поджоги. Надо немедленно увидеть Антонио». – «Хочешь сам пойти к нему? Знаешь, его дом под надзором». – «Мне необходимо его видеть. Я переоденусь». И вот из колбасной выходит рабочий-газовщик, с ящиком инструментов под мышкой и в кепи с надписью «Газ». Он должен видеть Грамши. Антонио живет в районе центрального вокзала. Там немало скромных маленьких вилл. Вот в одной из них Грамши и занимает довольно неуютную комнату. Она набита книгами, и в ней вечно стоит табачный дым. Феникоттеро Джиджи не раз бывал уже у Антонио Грамши. Но вокруг дома – целая армия шпиков и полицейских. А район тихий, квартал тихий, прохожих мало, словно это и не Рим вовсе, а глухая провинция. С ходу к подъезду не подойдешь. И феникоттеро решается на хитрость. Он изображает этакого увальня, будто совсем недавно из деревни. Идет неуверенно, рассматривает номера домов. То и дело смотрит в адрес – грязноватую, засаленную бумажку. Чуть не натыкается на полицейского. Почтительно снимает кепи. «Извините, синьор! Еще далеко этот номер?» Полицейский берет бумажку, прочитывает и, указав на дом, где живет Грамши, говорит: «Вон там». Газовщик, как видно, не внушает ему подозрений. Джиджи благодарит и уходит. Он поднимается наверх и стучит в дверь квартиры синьоры Пассарж. Хозяйка, ни о чем не спрашивая, впускает его. Грамши жмет ему руку. Феникоттеро передает ему толстый пакет – письмо от миланцев. Но Грамши жаждет устного отчета – он подробно расспрашивает о Милане, о настроениях товарищей. И Джиджи отвечает ему на все вопросы. Потом говорит. «Слушай, товарищ Грамши, тебе необходимо уехать. Не знаю даже, как тебя отсюда увезти. На улице полдюжины полицейских, и один даже с мотоциклеткой. Ты читал сегодняшние газеты?» Грамши шагает из угла в угол, снимает пенсне, протирает стекла, снова надевает и замечает спокойно: «Читал, дорогой мой Фени, – так сократил он прозвище «феникоттеро», – я хорошо осведомлен, у меня имеются и другие информации. Положение действительно серьезное. Муссолини на этот раз весьма решительно действует. Кое-кто из так называемых левых партий еще может питать, иллюзии, но не я. Мы их не питаем, – повторяет он, зажигая папиросу. – Главный удар, конечно, обрушится на нас, но мы лучше других и выдержим его. Ибо мы знаем, что это только начало». – «У нас нет времени, – перебивает его феникоттеро, – тебе надо уходить отсюда. При других обстоятельствах я бы не прерывал тебя, но в настоящую минуту ты должен уехать». – «Кто это тебе сказал, что я должен уехать?» – допытывается у него Грамши. «Партия говорит, и я говорю тебе». Грамши подходит к письменному столу. «Видишь эти записочки? Это тезисы моей речи в Палате депутатов. Я еще не закончил их. Удастся ли мне произнести эту мою речь об „исключительных законах“ – я не знаю. Возможно, что и нет, но приготовить ее я должен. Полагаю, что Муссолини велит арестовать, нас до заседания палаты, чтобы получить единогласный вотум. Авентинцы, конечно, не явятся в палату, они все стали „бордигианцами“, – с усмешкой говорит Грамши, – но мы должны там быть: пролетариат ждет слова партии о „чрезвычайных законах“». – «Тебя арестуют… Вас всех арестуют еще раньше». – «Следует ожидать. Но хотя мы не верим в возможность удержать реакцию парламентским выступлением, мы все же должны использовать, все средства, чтобы говорить с пролетариатом. Теперь оставь меня работать. Иди и будь осторожен». – «Это ты говоришь мне об осторожности!» – протестует феникоттеро. Но Грамши, смеясь, выпроваживает его за дверь и озабоченно следит из окна за фигурой удаляющегося рабочего с ящиком под мышкой. «Бедные парни…» – тихо произносит он и берется за перо.
Так пишет Джованни Джерманетто. И хотя отдельные детали повествования носят характер беллетризации и, быть может даже художественного вымысла, все же в целом нет основания сомневаться в правдивости его рассказа. С повествованием Джерманетто совпадает и рассказ Аморетти, в эти дни, осенью 1926 года, специально приезжавшего в Рим: «В ноябре 1926 года Грамши был в опасности. Партия была принуждена уйти в глубокое подполье. Депутатам-коммунистам, а также всем наиболее известным работникам местных организаций партии грозил арест. В секретариате Центрального Комитета партии думали о Грамши. И вот однажды мы берем машину и делаем попытку спасти его. Грамши нужно буквально вырвать из лап у полиции, которая уже готова поймать его в свои сети. И многие другие иными путями также пытаются спасти Грамши. Но это не удается. Кажется, что сам Грамши не хочет способствовать успеху этих мер».
Почему же Антонио Грамши сопротивлялся всем попыткам спасти его, увезти, вырвать из лап полиции?
Монтаньяна об этом говорит: «Поскольку случилось так, что самый тяжелый для партии момент застал его еще в Италии, он хотел до конца оставаться на своем боевом посту. Он считал, что в этот момент его место было в парламенте, представлявшем собой единственную трибуну, с которой еще можно было в какой-то мере обращаться к народу. Но он даже не смог дойти до этой трибуны».
Примерно о том же, что Джерманетто и Аморетти, свидетельствуют и другие коммунисты – Джованни Грилли, Эстер Дзамбони, жена Орфео Дзамбони, администратора «Униты», и другие. Этими людьми были подготовлены явки, подготовлено все для того, чтобы нелегально перевести Грамши через швейцарскую границу. Однако Грамши, хотя и не отвергал хлопот, не принимал никаких мер предосторожности (его умоляли хотя бы несколько вечеров подряд не возвращаться на квартиру по улице Морганьи). Джованни Грилли впоследствии писал даже: «Думаю, что он даже хотел быть арестованным, чтобы послужить таким образом делу пролетариата». Это, конечно, маловероятно. Но были, возможно, какие-то человеческие и психологические причины, помешавшие Грамши своевременно покинуть Италию. Конечно, первостепенное значение имело решение до конца оставаться на своем посту, стремление использовать парламентскую трибуну до последнего. Но нельзя сбрасывать со счетов и того обстоятельства, что физические силы Антонио Грамши были основательно подорваны годами тяжелой борьбы. Он, безусловно, не мог обманываться насчет грядущей своей участи. Имя его стояло в списке коммунистов, которых предполагалось арестовать еще в феврале 1923 года.
Но в феврале 1923 года Грамши находился в Москве. А в двадцать четвертом году, как мы уже знаем, он был избран депутатом палаты и тем самым обрел парламентскую неприкосновенность. И действительно, когда он вернулся в Италию, он увидел, что никто не ограничивает его свободу передвижения. Он мог ездить куда ему угодно и действительно ездил в Милан и на Сардинию, в Швейцарию (на свидание с женой и сыном) и во Францию, в Лион. Но, конечно, он знал, что так долго продолжаться не может! Было немало симптомов надвигающейся грозы, а в конце октября 1925 года римская квестура назначила обыск в присутствии Грамши на верхнем этаже дома № 25 по улице Джан Баттиста Морганьи. Были изъяты кое-какие брошюры и письма. И все-таки Грамши ежевечерне возвращался в свою комнату на улице Джан Баттиста Морганьи.
Он знал, что его ждет. И все же не торопился покинуть Рим. Более того, есть сведения, что он попросту избегал встреч с людьми, приехавшими ради него из Милана, ибо он знал, что за ним идет слежка, а он не хотел навести агентов полиции на след других членов внутренней руководящей группы партии коммунистов и поэтому сбивал агентов со следа.
Как же развивались события в дальнейшем?
Группа депутатов-коммунистов собралась в одном из залов парламента, в одном из залов дворца Монтечитторио. Как нам уже известно, исключительные законы – «леджи фашистиссиме» – предусматривали все, вплоть до восстановления смертной казни. Следовало обсудить, каким способом выразить свою оппозицию. И как выступить против предложения депутата-фашиста Фариначчи. Этот главарь чернорубашечников предлагал лишить парламентских мандатов всех тех, которые систематически не принимали участия в деятельности палаты, то есть депутатов авентинской группы. К предложению этому был приложен поименный список. Коммунисты в этот список включены не были, ведь они вернулись в парламент, и, таким образом, формальных оснований для внесения их в этот список не было. Впрочем, все это относилось только, так сказать, к официальной стороне дела. Что же касается до неофициальной, то в кулуарах дворца Монтечитторио циркулировали упорные слухи, что парламентских мандатов будут лишены также и коммунисты. Депутаты-чернорубашечники не слишком скрывали свои намерения относительно депутатов-коммунистов, более того, они даже давали им понять, что их ждет. Например, когда депутат-коммунист Рибольди должен был срочно выехать в Милан, фашист Акилле Стараче намекнул ему, что не стоит возвращаться в Рим, ибо здесь, в Риме, его ждет худшее… Решение, собственно, уже было принято. Все эти обстоятельства даже и без намеков, делавшихся приверженцами Муссолини (трудно сказать, чего они этим добивались: быть может, они лелеяли мечту о том, что коммунисты сами уйдут из парламента, покинут свои посты и тем самым дадут обильный материал для фашистской пропагандистской машины!), – итак, все это, конечно же, не могло оставаться тайной для коммунистической группы Палаты депутатов. Коммунисты не могли не знать, что их намереваются лишить мандатов, а стало быть, и депутатской неприкосновенности. А за лишением парламентской неприкосновенности с неотвратимой последовательностью должен был произойти арест. Едва ли это могло быть тайной. Едва ли кто-нибудь в сложившихся условиях верил в незыблемость хваленого парламентского иммунитета. Но, так или иначе, все старались держаться так, как будто никакая опасность им не грозит. Рибольди, естественно, сообщил другим депутатам-коммунистам о разговоре со Стараче. Но депутаты сделали вид, что не принимают его всерьез. Даже Грамши. Он улыбался, хотя не мог быть убежден в том, что Акилле Стараче пытался только испугать своих политических противников.
А 8 ноября 1926 года, в половине одиннадцатого вечера, Грамши был арестован на квартире, которую он снимал, большой группой полицейских в штатском. Одновременно с ним были арестованы депутаты-коммунисты Рибольди, Альфани, Борини, Феррари, Маринелли, Пичелли.
Грамши был препровожден в римскую тюрьму «Реджина Чели», а затем, 20 ноября, по первому предварительному приговору, осуждавшему его на пять лет ссылки, был отправлен на остров Устику. 8 ноября 1926 года – это некий временной рубеж, разделивший жизнь Антонио Грамши.
За плечами его остались годы учения, годы труда, годы борьбы. Перед ним лежали годы лишения свободы, годы ссылки, тюрьмы.
Остров изгнания
Грамши прибыл на остров Устику 7 декабря 1926 года.
Путешествие, как он выразился в одном из писем, совершалось в особых условиях. Тут же он расшифровывает, что это, собственно, были за условия: долгие часы в поезде и на пароходе с кандалами на руках; причем руки были не просто скованы – запястья были, кроме того, прикованы к общей цепи, соединявшей всех заключенных. И все-таки: «Путешествие было чрезвычайно интересным и изобиловало самыми различными эпизодами, от шекспировских до фарсовых». Ночью на пересыльном пункте в Неаполе Грамши оказался в огромной камере, там было множество, как он пишет, воистину зоологических фантасмагорических экземпляров – разве что сцена с могильщиками из «Гамлета» могла бы сравниться с этой ночной сценкой.
Но и помимо всех неизбежных тягот, выпадающих на долю транспортируемого арестанта, переезд и сам по себе оказался чрезвычайно сложным. Пароходик несколько раз выходил из Палермо и никак не мог добраться до Устики; четырежды пытались добраться туда и трижды возвращались обратно в Палермо: шторм был слишком силен, и суденышко не могло справиться с ним.
Устика – это крохотный островок – восемь квадратных километров. Но на этих восьми квадратных километрах обреталось примерно 1300 жителей, половину из них составляли ссыльные – преступники-рецидивисты.
К счастью, политические были совершенно изолированы от уголовных. Жители острова были очень вежливы с политическими, должно быть, приятно контрастирующими в их глазах с закоренелыми бандитами. Грамши вспомнились рассказы Киплинга о каторжниках – литературные образы неожиданно облеклись плотью. Политических было всего пятнадцать человек. Власти острова не очень угнетали их – им не возбранялось, например, совершать длительные прогулки. Бедная Устика после «Царицы небесной» показалась Грамши чуть ли не раем земным. Какие здесь радующие глаз пейзажи, какие великолепные восходы и закаты! Морской воздух и синева, абсолютно невероятная, невообразимая морская синь! Он пил этот воздух, но усталость все не проходила, его по-прежнему мучили головные боли, все его существо было еще взбудоражено, и он сам просил у своих адресатов извинения за несколько бессвязный характер писем.
Да и не обо всем, что он чувствовал, он мог писать. Быть может, все им написанное дошло бы на волю и без всяческих помех, но достаточно было знать, что письма неукоснительно просматриваются, чтобы ощутить некую внутреннюю скованность, и вот рука не шла, ему не писалось, письма оказывались неожиданно сдержанными. Потом они помягчели, тон их стал даже, пожалуй, слишком бодрым, в них проглядывало желание подбодрить оставшихся на воле близких, доказать им, что не все так страшно, как им, быть может, кажется… Нет, нет, с ним все обстоит хорошо!
«Уверяю тебя, – пишет он в одном из писем, – что, если не считать, нескольких часов мрачного настроения однажды вечером, когда в нашей камере выключили свет, я все время был в весьма веселом расположении духа; чувство юмора, всегда побуждающее меня улавливать комическую и карикатурную сторону вещей, не покидало меня и помогало мне сохранить хорошее настроение, несмотря ни на что… Я выработал здесь следующую программу: 1) не болеть и улучшить состояние здоровья; 2) методично и систематически изучать немецкий и русский языки; 3) изучать экономику и историю. Мы будем также заниматься гимнастикой и т. д.». [36]36
Это и последующие письма цитируются по тексту: А. Грамши, Избранные произведения в трех томах. т. 2, М., 1957.
[Закрыть]
Да, он пишет несколько путано. Нынче пароходик, должно быть, не придет. Вею ночь выл ветер и не давал спать. Постель была необычно мягкой – не по-тюремному. Но ветер – ветер врывался во все щели – щели балкона, окон, дверей, он свистел и завывал; и завывания эти и свист были, конечно, не лишены известного своеобразия, но, к сожалению, отчаянно действовали на нервы!
Он все пытался забыть римскую тюрьму, камеру, где всю ночь горело электричество: пытался забыть эту проклятую камеру, и это скверно удавалось ему.
Путь на Устику шел через Неаполь и Палермо. В палермской тюрьме он пробыл очень недолго, но достаточно, чтобы ознакомиться с кое-какими подробностями нравов уголовников.
Некий арестант посвятил Грамши в некоторые детали быта ссыльных. Все они делятся на несколько групп или подразделений, северяне держатся особняком от южан, а южане, в свою очередь, подразделяются на неаполитанцев, апулийцев и сицилийцев.
Сицилийцы – народ гордый и надменный, особенно гордятся они тем, что никогда не крадут, предпочитая проливать кровь. Рассказчик, поведавший Грамши все эти подробности, на воле был подмастерьем: хозяин скверно обращался с ним, и парень (с заранее обдуманным намерением) нанес ему рану глубиной в 10 сантиметров (он уверял, что измерил ее глубину!). Так было задумано: 10 сантиметров; 10 сантиметров и оказалось – ни на миллиметр больше. В самом деле, это была мастерская работа, и он чрезвычайно гордился ею!
Время на Устике тянулось медленно, наступил январь, перемен особых не было, в письмах Грамши пытался создать впечатление известного благополучия: «Жизнь здесь протекает монотонно, однообразно, без резких перемен, будь у меня лучшее настроение, следовало бы, пожалуй, описать тебе какую-нибудь сценку из нашей сельской жизни. Я мог бы, например, описать тебе „арест“ одной свиньи, которую застигли незаконно пасущейся на улице поселка и которую по всем правилам отвели в тюрьму. Случай этот очень позабавил меня… Меня очень позабавило и то, каким способом „арестовали“ свинью; ее взяли за задние ноги и стали толкать вперед, как тачку, а она и в это время визжала как ошалелая».
Ну, о чем еще можно было написать с Устики, не вызывая чрезмерных подозрений у бдительных стражей? Еще вот хотя бы о чем: «…на всем острове я не видел никакого иного средства передвижения, кроме осла, а ослы здесь в самом деле замечательные, крупные и совсем ручные, что свидетельствует о мягком нраве местных жителей. На моей родине ослы полудикие и подпускают к себе только своих хозяев».
А вот другое письмо, тоже январское. В нем ясно чувствуется желание представить все в как можно более выгодном свете; ссыльный старается показать, что он не пал духом, что обстановка на островке самая приемлемая и что, следовательно, у его близких нет ни малейших оснований для ненужных волнений.
«В нашем распоряжении прекрасная терраса, с которой мы любуемся днем безбрежным морем, а ночью – чудесным небом. Прозрачный воздух – без примеси городской копоти – позволяет наслаждаться всем этим великолепием с предельной полнотой. Синева моря и неба поистине изумительна, столько в ней глубины и так многообразны ее оттенки; я видел единственные в своем роде радуги».
Вот еще красноречивые подробности:
«Утром первым обычно встаю я. Сам приготовляю кофе. С этого начинается наша жизнь: идем в школу – либо в качестве преподавателей, либо в качестве учеников. В день прибытия почты отправляемся на берег моря и с нетерпением ждем пароходика: если из-за плохой погоды почта не прибывает, день испорчен, так как тень грусти ложится на все лица. В полдень – обед, который мы готовим сообща. Как раз сегодня моя очередь выполнять функции официанта и помощника повара; я еще не знаю, должен ли я буду, прежде чем подавать на стол, чистить картофель, перебирать чечевицу или мыть салат. Мой дебют ожидается с большим любопытством. Несколько товарищей хотели заменить меня на дежурстве, но я был непоколебим в решимости выполнять свои обязанности».
Все это звучит (это и входило в намерения автора писем) чуть-чуть идиллически, но продолжение этой идиллии не входило в расчеты тогдашних правителей Италии.
Грамши пробыл на Устике очень недолго – вскоре его перевели в миланскую тюрьму, и теперь он уже числился, видимо, не ссыльным, а подследственным: готовился процесс против группы ведущих итальянских коммунистов.
Иные из его писем миланского периода хочется привести целиком или почти целиком, до того они выразительны и красноречивы.
Вот письмо из миланской тюрьмы от 19 февраля 1927 года:
«…в качестве интермедии в описании своего путешествия по этому большому и грозному миру хочу рассказать тебе нечто очень забавное, связанное лично со мной и с моей „славой“. Так как меня знает лишь весьма узкий круг людей, то имя мое коверкается самым невероятным образом: Грáмаши, Гранýши, Грáмиши, Грáниши, Грáмаши, вплоть до Грамáскон и других самых причудливых вариантов. В Палермо, когда мы ждали проверки багажа в отведенном нам помещении, я встретил группу рабочих из Турина, которых отправляли в ссылку. Вместе с ними находился один тип, потрясающий экземпляр анархиста-ультраиндивидуалиста, известный под кличкой „Единственный“, который отказывался сообщить кому бы то ни было, в особенности же полиции и вообще властям, сведения о себе. „Я Единственный – и баста!“ – таков был его ответ. В толпе ожидающих „Единственный“ узнал среди уголовников (членов „мафии“) знакомого парня-сицилийца („Единственный“, вероятно, из Неаполя или из близлежащих мест), арестованного по причинам не то политического, не то уголовного характера. Стали представляться друг другу. Представили и меня. Тут „Единственный“ внимательно вгляделся в меня и затем спросил: „Грамши, Антонио?“ – „Да, Антонио“, – ответил я. „Не может быть, – возразил он, – Антонио Грамши должен быть великаном, а не такого маленького роста“. Больше он ничего не сказал, отошел в угол, уселся на некое приспособление, которое я не решаюсь назвать, и погрузился, как Марий на развалинах Карфагена, в размышления по поводу своих утраченных иллюзий. В дальнейшем, пока мы все еще находились в том же помещении, он упорно избегал возобновления разговора со мной и, когда мы расставались, ушел не попрощавшись.
Другой эпизод, схожий с этим, но, по-моему, еще больше занятный и более сложный по своему характеру, произошел позднее. Мы должны были двинуться в путь; конвоировавшие нас карабинеры уже надели на нас кандалы и цепи. Меня заковали новым и пренеприятнейшим образом; косточка запястья оставалась вне обруча и больно ударялось о железо. Вошел начальник конвоя, бригадир огромного роста; при перекличке он задержался на моем имени и спросил, не родственник ли я „знаменитого депутата Грамши“. Я ответил, что я и есть Грамши. Он посмотрел на меня с явным сочувствием, бормоча что-то невнятное. На всех остановках потом я слышал, как он, разговаривая с собиравшимися вокруг тюремного вагона людьми, говорил обо мне, называя меня неизменно „знаменитым депутатом“. (Должен прибавить, что при его содействии мне надели кандалы более сносным образом.)
Итак, если учесть, куда ныне дует ветер, я мог еще ожидать, помимо всего прочего, что какой-нибудь экзальтированный тип набросится на меня с кулаками…
Но вот случилось так, что бригадир, который до этого ехал во втором тюремном вагоне, перешел в тот, где находился я, и завязал со мной разговор. Это был необычайно интересный и своеобразный тип, который был полон „метафизических потребностей“, как сказал бы Шопенгауэр, и который умудрился удовлетворять их самым необычным и хаотическим образом. Он заявил мне, что всегда полагал, что у меня внешность „циклопическая“, так что в этом отношении он очень разочарован. Читал он тогда книгу М. Мариани „Равновесие эгоизмов“ и только что окончил книгу некоего Поля Жиля, в которой опровергался марксизм. Я, конечно, не стал говорить ему, что Жиль – французский анархист, не имеющий ни малейшего научного или какого-нибудь иного веса. Мне нравилось слушать, с каким пылким воодушевлением он говорил о самых путаных и разнородных вещах и понятиях; так может говорить лишь самоучка, умный, но не привыкший к дисциплине и методу. В один прекрасный момент он начал называть меня „маэстро“. Можешь представить себе, как это все меня позабавило! Так я на собственном опыте узнал, что представляет собой моя „слава“.
Что ты на это скажешь?»
Наконец миланская тюрьма. Тюрьма Сан-Витторе. Грамши не знал, сколько ему суждено пробыть здесь. Он коротал время как мог.
Утром выводили на двухчасовую прогулку. Ограничений в чтении не было. В течение дня Грамши получал пять ежедневных газет: «Коррьере», «Стампа», «Пополо д'Италиа», «Джорнале д'Италиа», «Секоло».
В библиотеке у него был двойной абонемент, то есть он имел право на восемь книг в неделю. Он покупал еще кое-какие журналы и миланскую финансово-экономическую газету. Словом, все время проходило у него в чтении. Письма родных до него почти не доходили. Он полагал, что в отношении этих писем, должно быть, приняты какие-то «таинственные» меры. И настоятельно писал домашним, чтобы они в письмах своих не делали ни малейших намеков, даже самых туманных и косвенных, на меры, принятые в отношении его. Он просил их ограничиваться только семейными новостями.
Проходит еще некоторое время. Нет, он не может отказаться от работы, перестать думать, ведь без этого он просто погибнет, превратится в животное. И новые идеи одолевают его. И он признается в одном из писем, адресованном Татьяне Шухт, сестре его жены, постоянно проживавшей в Италии: «Я одержим (и это состояние, думается мне, свойственно всем заключенным) вот какой мыслью: следовало бы сделать что-нибудь „für ewig“ [37]37
Навечно ( нем.).
[Закрыть]согласно сложной гётевской концепции, которая, помню, доставила изрядные мучения нашему Пасколи [38]38
Пасколи Джованни– итальянский поэт (1855–1912).
[Закрыть]. Словом, я хотел бы, следуя заранее намеченному плану, заняться глубокой и последовательной разработкой какой-нибудь темы, которая увлекла бы меня и на которой сконцентрировались бы все мои духовные силы…»
Да, надо было бы описать все перипетии и впечатления, связанные с переездом с Устики в Милан, но всем ли это интересно так же, как ему? Ведь для него лично это связано с определенным душевным состоянием и даже с определенными страданиями; а для того чтобы это стало интересно другим, нужно было бы, вероятно, рассказ об увиденном и пережитом облечь в литературную форму… «А я вынужден писать наспех, ограничиваясь теми короткими минутами, когда в мое распоряжение предоставляются перо и чернила…»
11 апреля 1927 года Антонио Грамши пишет Татьяне Шухт из миланской тюрьмы: «Все же время идет очень быстро, гораздо быстрее, чем я думал. Со дня моего ареста (8 ноября) прошло уже пять месяцев и два месяца – со дня моего прибытия в Милан. Кажется невероятным, что прошло столько времени. Надо учесть, правда, что за эти пять месяцев я повидал и испытал всякое, и впечатлений было множество – самых что ни на есть удивительных и из ряда вон выходящих. С 8 по 25 ноября – в Риме, в полной и строжайшей изоляции; с 25 по 29 ноября – в Неаполе, в компании четырех моих товарищей-депутатов (вернее, трех, а не четырех, так как один был отделен от нас в Казерте и направлен на Тремити). Посадка на пароход, идущий в Палермо, и прибытие в Палермо 30-го. Восемь дней в Палермо: три тщетные попытки (из-за штормовой погоды) добраться из Палермо до Устики. Первое знакомство с арестованными сицилийцами, которых обвиняют в принадлежности к „мафии“; новый мир, который я знал только теоретически; сравниваю и проверяю свои суждения в этой области и прихожу к заключению, что они оказались довольно верными. 7 декабря прибытие на Устику, знакомство с миром уголовников: фантастические, невероятные вещи. Знакомлюсь с колонией бедуинов из Киренаики – политических ссыльных; очень интересная картина восточной жизни. Пребывание на Устике. 20 января отъезд. Четыре дня в Палермо. Переезд в Неаполь вместе с уголовными преступниками; Неаполь – знакомлюсь с целой галереей чрезвычайно интересных для меня типов; из всего юга я ведь знал фактически одну лишь Сардинию. В Неаполе, среди прочего, присутствую при обряде посвящения в „Каморру“ [39]39
«Каморра» – тайная бандитская организация в Южной Италии.
[Закрыть], знакомлюсь с одним каторжанином (неким Артуром), который производит на меня неизгладимое впечатление. Спустя четыре дня – отъезд из Неаполя. Остановка в Кайанелло, в казарме карабинеров; знакомлюсь с товарищами по цепи, с которыми мне надлежит ехать до Болоньи. Два дня в Изернии в обществе этих типов. Два дня в Сульмоне. Ночь в Кастелламаре Адриатико, в казарме карабинеров. Два дня – вместе с шестьюдесятью заключенными. Они организуют в мою честь представление: уроженцы Рима великолепно читают стихи Паскарелла [40]40
Паскарелла Чезаре(1858–1940) – итальянский поэт и прозаик, один из представителей литературы на местных диалектах.
[Закрыть]…».
Арестанты начинают разыгрывать сценки из быта римского преступного мира. Апулийцы, калабрийцы и сицилийцы соревнуются в фехтовании на ножах по всем правилам четырех государств преступного мира Южной Италии, ибо государств именно четыре, ни больше и ни меньше – Сицилийское, Калабрийское, Апулийское и Неаполитанское… Сицилийцы выступают против апулийцев, апулийцы – против калабрийцев. С некоторым удивлением Грамши узнает, что между сицилийцами и калабрийцами состязания не устраиваются, так как ненависть между этими двумя государствами настолько сильна, что даже состязания чреваты серьезными и кровавыми последствиями.