Текст книги "Русская и советская фантастика (повести и рассказы)"
Автор книги: Александр Пушкин
Соавторы: Антон Чехов,Александр Куприн,Иван Тургенев,Михаил Лермонтов,Александр Грин,Алексей Толстой,Алексей Толстой,Андрей Платонов,Владимир Одоевский,Валерий Брюсов
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)
Когда Амвросий кончил чтение, Амена закрыла лицо руками и горько заплакала.
– О, я несчастная! – сказала она, – вот как они толкуют мою благодарность и преданность к тебе! Теперь ты меня возненавидишь, и я умру с тоски.
– Амена, – отвечал Амвросий, чувствуя сильную досаду на Виктора и Леонию, хотя он сам себе не признавался, что причиною этой досады было лишь оскорбленное самолюбие, – Амена, я знаю, что дружба твоя чистосердечна и что ревность к вере соделала друзей моих несправедливыми.
– Нет, мой друг, – сказала Амена, горько рыдая, – они говорят правду, я одна виною твоего несчастия, я виною, что они тебя отринули; но все это я сделала, желая спасти их, ибо не только для тебя, но и для всех, которые дороги твоему сердцу, я готова пролить до последней капли крови. Амвросий! – вскричала она, упав перед ним на колени, – прости меня, я страстно люблю тебя! Да, я люблю тебя, – продолжала она, не давая ему времени отвечать, – я умру, если ты меня покинешь; но покинь, забудь меня, я сама тебя о том умоляю, у тебя есть невеста, мы сыщем другое средство спасти ее, мы подкупим стражей, вы убежите из Италии и будете счастливы; вот все, что я желаю; у меня же останется воспоминание счастливых дней, проведенных с тобою, и сознание, что я содействовала вашему счастию!
Столько любви, столько самоотвержения в сравнении с строгими словами Виктора и Леонии, отвергавших его любовь и дружбу в то самое время, когда он ожидал их благодарности, поколебали разум Амвросия. Признательность и удовлетворенное самолюбие, с одной стороны, досада и гордость – с другой, сострадание к Амене, ее обворожительная красота – все это затмило в его душе образ невесты и друга. Он без сопротивления предался ласкам Амены и вспомнил о Леонии только на другой день; в нем пробудились угрызения совести; но, по странному противоречию сердца человеческого, он вместо раскаяния чувствовал негодование к Леонии за то, что мысль об ней вырывала его из сладостного забвения и напоминала ему вину его. Амена всячески старалась развлекать его и так в том успела, что он в продолжение нескольких дней не выходил из ее подземелья и наконец перестал вовсе думать о Леонии и Викторе. Однажды Амена предложила ему прогуляться по Риму.
– Мы можем показаться без всякой опасности, – сказала она. – Тебя, который теперь в милости у кесаря, никто не тронет, а обо мне он уже давно забыл. Прихоти Максимиана так же скоро проходят, как и рождаются.
Амвросий согласился, и они пошли на Форум. Все им давали место, все на них глядели с почтением. Около полудня Амена почувствовала усталость и пожелала отдохнуть. Дом Амвросия был близок, и они вошли под его портик и расположились у фонтана.
– Ах, – сказала Амена, – как бы обрадовались мои родные, если б они могли меня видеть! Не позволишь ли ты послать за ними? – Амвросий хотел отвечать, но в эту минуту прекрасный юноша, в легкой одежде, с посохом в руке, подошел к Амене и что-то ей шепнул на ухо.
– Родные мои, – сказала Амена, – предупредили мое желание. Вот Гермес, служитель моего отца, пришел тебя просить, чтобы ты им позволил прийти.
Амвросий согласился и, позвав слугу, приказал ему приготовить богатое угощение. Когда солнце зашло, гости стали собираться. Один из них был высокий мужчина с кудрявой, черной бородой и с длинными волосами, похожими на львиную гриву. Важное его лицо показалось Амвросию знакомым, и он вспомнил, что уже видел его во сне. Другие обоего пола гости были все прекрасны собою, кроме одного, запачканного сажей и сильно хромавшего. Когда они улеглись вокруг стола, то, кроме Амвросия и Амены, было всех-навсе одиннадцать человек. Вскоре между ними завязался разговор. Они говорили очень увлекательно, особенно мужчина с кудрявой бородой. Пока Амвросий его слушал, в нем разверзались совершенно новые понятия, и он стал смотреть на жизнь, на веру и на добродетель совсем другими глазами. Собеседники его все более или менее придерживались философии Эпикура, и спор состоял только в том, что должно почитать высшим удовольствием в мире? Один превозносил любовь, другой вино, а третий славу. Амвросий несколько раз пытался им противоречить, но они легко опровергали его убеждения и так умно шутили над любовью Платона, учением Сократа и воздержанием Сципиона, что самому Амвросию мнения его показались смешными. Чтобы веселее провести время, кто-то предложил послать за плясунами и танцовщицами. Они вскоре явились, и искусство их так понравилось Амвросию, что он начал бросать им мешки золота, один за другим; потом стали играть в кости, и Амвросий проиграл большую часть богатства, недавно ему доставшегося. С первым криком петуха гости удалились, и с Амвросием осталась одна Амена. Он только что хотел отдохнуть от проведенной в шумных удовольствиях ночи, как услышал сильный стук у дверей.
– Отвори нам, проклятый обманщик, – кричали грубые голоса. – Ты притворился, будто поклоняешься Юпитеру, а между тем носишь на себе крест и еще обратил знаменитую римлянку в свою нечестивую веру! Но вы от нас не уйдете и завтра же будете сожжены живые!
И, говоря это, множество людей стучали в двери так, что она трещала.
– Сбрось с себя крест! – шепнула ему побледневшая Амена, – иначе мы оба пропали: я узнаю голоса преториянцев!
Между тем удары сыпались градом на дверь, и одна верея уже отскочила.
– Сбрось крест, сбрось крест! – умоляла Амена, упав перед ним на колени…»
Здесь незнакомец замолчал.
– Что ж сделал Амвросий? – спросил я.
– Он сбросил с себя крест! – отвечал незнакомец с тяжелым вздохом.
– Что ж было после? – опросил я опять, видя, что брат милосердия хранит глубокое молчание. – Ты, честный отец, так принимаешь рассказ свой к сердцу, как будто бы сам знал Амвросия.
– Не мешай мне, – отвечал брат милосердия, – и слушай, что мне остается тебе сказать:
«Вломившись в дом, преториянцы обыскали Амвросия и Амену, обшарили все комнаты, углы и застенки и, не нашед креста, удалились, не сделав никому вреда. Настало утро, и Амвросий забыл об этом происшествии.
Прежде хотя редко, но случалось, что он, среди наслаждений и шума, вдруг вспоминал о друзьях и как будто с испугом просыпался от продолжительного сна. Амена обыкновенно его уверяла, что друзей его скоро выпустят из темницы, что невинность их открыта и что кесарь намерен богато вознаградить их.
Тогда угрызения его совести умолкали, и он вновь утопал в удовольствиях. Теперь же, после потери креста, никакое воспоминание его более не тревожило, и он постоянно оставался в каком-то чаду, в приятном опьянении, мешающем ему замечать, как проходило время. Дни он проводил в театрах, ночи в шумных оргиях с родными Амены. Между тем время текло; золото уменьшалось, и однажды он с ужасом заметил, что от прежнего богатства у него не осталось ничего. Кони, колесницы и дорогая посуда давно уже были проиграны.
– Не печалься, – говорила ему Амена, – на что тебе деньги, разве мы и без них не довольно счастливы? В моем жилище найдешь ты все, что нужно для тихой и беззаботной жизни, а любовь моя заменит нам потерянную роскошь! – И Амвросий опять погружался в удовольствия и не помышлял о будущем.
Однажды он услышал, что два преступника осуждены на съедение зверям в этом самом Колизее, где мы теперь находимся. Ужасное предчувствие в первый раз им овладело, и он вмешался в толпу народа, бежавшую с криками радости по дороге к амфитеатру. Амена за ним последовала. Когда они поместились на ступенях, он обратился к своему соседу и спросил его, знает ли он имена преступников?
– Их зовут Виктор и Леония, – отвечал сосед, – они оба христиане и умирают за упорство в своей вере.
Тут один человек продрался сквозь толпу и, приблизясь к Амвросию, сказал ему на ухо:
– Через четверть часа друзья твои должны быть растерзаны зверями. Я тюремный страж; дай мне тысячу сестерций, и я им помогу убежать!
– Амена, – вскричал Амвросий, – ты слышишь, что говорит этот человек?
– Слышу, – отвечала Амена, – но какое тебе до них дело? Они христиане, а ты поклонник богов олимпийских!
– Как, Амена, – продолжал Амвросий в отчаянье, – разве я не христианин?
– Ты? – отвечала Амена, – разве ты не приносил жертвы Юпитеру? Разве ты не сбросил с себя креста?
– Дай мне пятьсот сестерций! – продолжал тюремный страж, – и я освобожу твоих друзей!
– Ты слышишь, Амена, – умолял ее Амвросий, – достань мне пятьсот сестерций, только пятьсот!
– У тебя были горы золота, – отвечала Амена, – куда ты его дел?
– Слушай, – продолжал тюремщик, – дай мне один асе, и друзья твои свободны!
– О, я несчастный! – вопиял Амвросий, – у меня нет и обола!
– Так ты, видно, не хочешь спасти друга и невесты! – сказал тюремщик и скрылся в толпе.
– Амена! – вскричал тогда Амвросий, и холодный пот градом побежал с его лица, – ты одна всему виною: по твоим советам я сделался богоотступником, для тебя забыл невесту и друга; спаси же их теперь, на коленях умоляю тебя, спаси их!
– Как, – сказала Амена, странно улыбаясь, – ты все это сделал для меня и по моим советам? Разве ты, прежде чем меня увидел, не поклялся своему богу, что никакие мучения не заставят тебя от него отречься? Какие же ты испытал мучения? Ты от него отрекся добровольно, ты принял в награду золото и подарки от Максимиана и истратил их на свои прихоти! Разве не я сама тебя просила, чтобы ты меня покинул и остался верен своей невесте? Но невеста и друг приняли твои советы не с такою благодарностью, как ты ожидал, они тебя справедливо упрекали в клятвопреступлении, и ты на них вознегодовал и предал их Максимиану. Во всем этом я не виновата нисколько; я наслаждалась твоею любовью, но ее не вынуждала. У тебя был свой рассудок и своя совесть, – пеняй же теперь сам на себя!
В эту минуту ввели в арену Виктора и Леонию. Лица их были спокойны, поступь тиха и величественна. Пришед на середину арены, они преклонили колена и устремили к небу глаза, исполненные умиления и восторга.
– Виктор! Леония! – закричал отчаянным голосом Амвросий; но они его не слыхали. Ничто земное уже не могло коснуться праведников: казалось, они в предсмертный час внимали небесной гармонии и пению серафимов.
– Римляне! – закричал Амвросий, – бросьте меня в арену, я вас обманывал: я христианин и хочу умереть за свою веру!
– Он сумасшедший, – сказала Амена, – не слушайте его, он сумасшедший!
Тут Амвросий встал со ступеней, выступил вперед и сотворил крестное знамение.
– Кто бы ни была ты, ужасная женщина, – сказал он, обращаясь к Амене, – я отрекаюсь от тебя, отрекаюсь от твоих богов, отрекаюсь от ада и сатаны! – Услыша эти слова, Амена испустила пронзительный визг, черты ее лица чудовищным образом исказились, изо рта побежало синее пламя; она бросилась на Амвросия и укусила его в щеку. В эту минуту из-за железной решетки впустили в арену четырех львов. Амвросий упал без чувств на ступени амфитеатра».
Незнакомец опять замолчал, и я долго не смел пре-рвать его молчания.
– Кто ты, таинственный человек? – спросил я наконец, видя, что он хочет удалиться.
Вместо ответа брат милосердия отбросил покрывало! страшно бледное лицо устремило на меня выразительный взгляд, и на его щеке я увидел глубокий шрам, как будто из нее мясо было вырвано острыми зубами. Он опять закрыл лицо и, не сказав ни слова, медленными шагами вышел из арены и исчез между развалинами.
II
О. М. Сомов
РУСАЛКА
малороссийское предание
Давным-давно, когда еще златоглавый наш Киев был во власти поляков, жила-была там одна старушка, вдова лесничего. Маленькая хатка ее стояла в лесу, где лежит дорога к Китаевой пустыни: здесь, пополам с горем, перебивалась она трудами рук своих, вместе с шестнадцатилетнею Горпинкою, дочерью и единою своею отрадою. И подлинно дочь дана была ей на отраду: она росла, как молодая черешня, высока и стройна; черные ее волосы, заплетенные в дрибушки, отливались, как вороново крыло, под разноцветными скиндячками, большие глаза ее чернелись и светились тихим огнем, как два полуистлевшие угля, на которых еще перебегали искорки. Бела, румяна и свежа, как молодой цветок на утренней заре, она росла на беду, сердцам молодецким и на зависть своим подружкам. Мать не слышала в ней души, и труженики божии, честные отцы Китаевой пустыни, умильно и приветливо глядели на нее, как на будущего своего собрата райского, когда она подходила к ним под благословение.
Что же милая Горлинка (так называл ее всякий, кто знал) стала вдруг томна и задумчива? Отчего не поет она больше, как вешняя птичка, и не прыгает, как молодая козочка? Отчего рассеянно глядит она на все вокруг себя и невпопад отвечает на вопросы? Не дурной ли ветер подул на нее, не злой ли глаз поглядел, не колдуны ли обошли?.. Нет! не дурной ветер подул, не злой глаз поглядел и не колдуны обошли ее: в Киеве, наполненном в тогдашнее время ляхами, был из них один, по имени Казимир Чепка. Статен телом и пригож лицом, богат и хорошего рода, Казимир вел жизнь молодецкую: пил венгерское с друзьями, переведывался на саблях за гонор, танцевал краковяк и мазурку с красавицами. Но в летнее время, наскуча городскими потехами, часто целый день бродил он по сагам днепровским и по лесам вокруг Киева, стреляя крупную и мелкую дичь, какая ему попадалась. В одну из охотничьих своих прогулок встретился он с Горлинкою. Милая девушка, от природы робкая и застенчивая, не испугалась однако ж ни богатырского его вида, ни черных, закрученных усов, ни ружья, ни большой лягавой собаки: молодой пан ей приглянулся, она еще больше приглянулась молодому пану. Слово за слово, он стал ей напевать, что она красавица, что между городскими девушками он не знал ни одной, которая могла бы поспорить с нею в пригожестве; и мало ли чего не напевал он ей? Первые слова лести глубоко западают в сердце девичье: ему как-то верится, что все, сказанное молодым, красивым мужчиною, сущая правда. Горлинка поверила словам Казимира; случайно или умышленно они стали часто встречаться в лесу, и оттого теперь милая девушка стала томна и задумчива.
В один летний вечер пришла она из лесу позже обыкновенного. Мать пожурила ее и пугала дикими зверями и недобрыми людьми. Горлинка не отвечала ни слова, села на лавку в углу и призадумалась. Долго она молчала; давно уже мать перестала ей делать выговоры и сидела, также молча, за пряжею; вдруг Горлинка, будто опомнясь или пробудясь от сна, взглянула на мать свою яркими, черными своими глазами и промолвила вполголоса:
– Матушка! – у меня есть жених.
– Жених?., кто? – спросила старушка, придержав свое веретено и заботливо посмотрев на дочь.
– Он не из простых, матушка: он хорошего рода и богат; это молодой польский пан… Тут она с детским простодушием рассказала матери своей все: и знакомство свое с Казимиром, и любовь свою, и льстивые его Обещания, и льстивые свои надежды быть знатною паньей.
– Берегись, – говорила ей старушка, сомнительно покачивая головою, – берегись лиходея; он насмеется над тобою да тебя и покинет. Кто знает, что на душе у иноверца, у католика?.. А и того еще хуже (с нами сила крестная!), если в виде польского пана являлся тебе! злой искуситель. Ты знаешь, что у нас в Киеве, за грехи наши, много колдунов и ведьм. Лукавый всегда охотнее вертится там, где люди ближе к спасенью.
Горпинка не отвечала на это, и разговор тем кончился. Милая, невинная девушка была уверена, что ее Казимир не лиходей и не лукавый искуситель, и потому она с досадою слушала речи своей матери. «Он так мил, так добр! он непременно сдержит свое слово, и теперь поехал в Польшу для того, чтоб уговорить своего отца и устроить дела свои. Можно ли, чтобы с таким лицом, с такою душою, с таким сладким, вкрадчивым голосом, он мог иметь на меня недобрые замыслы? Нет! матушка на старости сделалась слишком недоверчива, как и все пожилые люди».
Таким нашептыванием легковерного сердца убаюкивала себя неопытная, молодая девушка; а между тем мелькали дни, недели, месяцы – Казимир не являлся и не давал о себе вести. Прошел и год – о нем ни слуху, ни духу. Горпинка почти не видела света божьего: от света померкли ясные очи, от частых вздохов теснило грудь ее девичью. Мать горевала о дочернем горе, иногда плакала, сидя одна в ветхой своей хатке за пряжею, и, покачивая головою, твердила: «Не быть добру! Это наказание божие за грехи наши и за то, что неосмысленная полюбила ляха-иноверца!»
Долго тосковала Горпинка; бродила почти беспрестанно по лесу, уходила рано поутру, приходила поздно ночью, почти ничего не ела, не пила и иссохла, как былинка. Знакомые о ней жалели и за глаза толковали то и другое; молодые парни перестали на нее заглядываться, а девушки ей завидовать. Услужливые старушки советовали ей идти к колдуну, который жил за Днепром, в бору, в глухом месте: «Он-де скажет тебе всю правду и наставит на путь, на дело!» Горе придает отваги: Горпинка откинула страх и пошла.
Осенний ветер взрывал волны на Днепре и глухо ревел по бору; желтый лист, опадая с деревьев, с шелестом кружился по дороге, вечер хмурился на дождливом небе, когда Горпинка пошла к колдуну. Что сказал он ей, никто того не ведает; только мать напрасно ждала ее во всю ту ночь, напрасно ждала и на другой день, и на третий: никто не знал, что с нею сталось! Один монастырский рыболов рассказывал спустя несколько дней, что, плывя в челноке, видел молодую девушку на берегу Днепра: лицо ее было исцарапано иглами и сучьями деревьев, волосы разбиты и скиндячки оборваны; но он не подмел близко подплыть к ней, из страха, что то была или бесноватая, или бродящая душа какой-нибудь умершей, тяжкой грешницы.
Бедная старушка выплакала глаза свои. Чуть свет встала она и бродила далеко, далеко, по обоим берегам Днепра, расспрашивала у всех встречных о своей дочери, искала тела ее по песку прибрежному и каждый день с грустью и горькими слезами возвращалась домой одна-одинехонька: не было ни слуху, ни весточки о милой ее Горлинке! Она клала на себя набожные обещания, ставила из последних трудовых своих денег большие свечи угодникам Печерским: сердцу ее становилось от того на время легче, но мучительная ее неизвестность о судьбе дочери все не прерывалась. Миновала осень, прошла и суровая зима в напрасных поисках, в слезах и молитвах. Честные отцы, черноризцы Китаевой пустыни, утешали несчастную мать и христиански жалели о заблудшей овце, но сострадание и утешительные их беседы не могли изгладить горестной утраты из материнского сердца. Настала весна; снова старуха начала бродить по берегам Днепра, и все также напрасно. Она хотела бы собрать хоть кости бедной Горлинки, омыть их горючими слезами и прихоронить, хотя тайком, на кладбище с православными. И этого, последнего утешения, лишала ее злая доля.
Те же услужливые старушки, которые наставили дочь идти к колдуну, уговаривали и мать у него искать помощи. Кто тонет, тот и за бритву рад ухватиться, говорит пословица. Старуха подумала, подумала – и пошла в бор. Там, в страшном подземелье или берлоге, жил страшный старик. Никто не знал, откуда был он родом, когда и как зашел в заднепровский бор и сколько ему лет от роду; но старожилы киевские говаривали, что еще в детстве слыхали они от дедов своих об этом колдуне, которого с давних лет все называли Боровиком: иного имени ему не знали. Когда старая Фенна, мать Горлинки, пришла на то место, где, по рассказам, можно было найти его, то волосы у нее поднялись дыбом и лихорадочная дрожь ее забила… Она увидела старика, скрюченного, сморщенного, словно выходца с того света: в жаркий майский полдень лежал он на голой земле под шубами, против солнца и, казалось, не мог согреться. Около него был очерчен круг, в ногах у колдуна сидела огромная черная жаба, выпуча большие зеленые глаза, а за кругом кипел и вился клубами всякий гад и ужи, и змеи, и ящерицы; по сучьям деревьев качались большие нетопыри, а филины, совы и девятисмерты дремали по верхушкам и между листьями. Лишь только появилась старуха – вдруг жаба трижды проквакала страшным голосом, нетопыри забили крыльями, филины и совы завыли, змеи зашипели, высунув кровавые жала, и закружились быстрее прежнего. Старик приподнялся; но, увидя дряхлую, оробевшую женщину, он махнул черною ширинкою с какими-то чудными нашивками красного шелка – и мигом все исчезло с криком, визгом, вытьем и шипеньем: одна жаба не слазила с места и не сводила глаз с колдуна. «Не входи в круг, – прохрипел старик чуть слышным голосом, как. будто б этот голос выходил из могилы, – и слушай: ты – плачешь и тоскуешь о дочери; хотела ли бы ты ее видеть? хотела ли быть опять с нею?»
– Ох, пан-отче, как не хотеть! Это одно мое детище, как порох в глазу…
– Слушай же: я дам тебе клык черного вепря и черную свечу…
Тут он пробормотал что-то на неведомом языке, и жаба, завертев глаза, в один прыжок, скокнула в подземелье, находившееся в нескольких шагах от круга, другим прыжком выскочила оттуда, держа во рту большой белый клык и черную свечу; то и другое положила она перед старухой и снова села на прежнее свое место.
– Скоро настанет зеленая неделя, – продолжал старик, – в последний день этой недели, в самый полдень, пойди в лес, отыщи там поляну между чащею; ты ее узнаешь: на ней нет ни былинки, а вокруг разрослись большие кусты папоротника. Проберись на ту поляну, очерти клыком круг около себя и в середине круга воткни черную свечу. Скоро они побегут; ты всматривайся пристально и чуть только заметишь свою дочь – схвати ее за левую руку и стащи к себе в круг. Когда же все другие пробегут, ты вынь свечу из земли и, держа ее в руке, веди дочь свою к себе в дом. Что бы она ни говорила – ты не слушай ее речей и все веди ее, держа свечу у нее над головою; и что бы после ни случилось, не сказывай своим попам и монахам, не служи ни панихид, ни молебнов и терпи год. Иначе худо тебе будет…
Старухе показалось, что жаба в эту минуту страшно на нее покосилась и захлопала уродливым своим ртом. Бедная Фенна чуть не упала от испуга. Поскорее отдала она поклон колдуну и дрожащими ногами поплелась из бора Однако ж, до чего не доведет любовь материнская! Надежда отыскать дочь свою подкрепила силы старухи и придала ей отваги.
В последний день зеленой недели, когда солнце шло на полдень, она пошла в чащу леса, отыскала там сказанную колдуном поляну, очертила около себя круг клыком черного вепря, воткнула посередине в землю черную свечу – и свеча сама собою загорелась синим огнем. Вдруг раздался шум: с гиканьем и ауканьем, быстро, как вихрь, помчалась через поляну несчетная вереница молодых девушек; все они были в легкой, сквозящей одежде и на всех были большие венки, покрывавшие все волосы и даже спускавшиеся на плечи. На одних венки сии были из осоки, на других из древесных ветвей, так что казалось, будто бы у них зеленые волосы. Девушки пробегали, минуя круг, но не замечая или не видя старухи; и она, откинув страх, всматривалась в лицо каждой. Смотрит – вот бежит и ее Горлинка. Старуха едва успела ее схватить за левую руку и втащить в круг. Другие, видно, не заметили того на быстром, исступленном бегу своем и, гикая и аукая, пронеслись мимо. Старая Фенна поспешно выхватила из земли пылающую черную свечу, подняла ее над головою своей дочери – и мигом зеленый венок из осоки затрещал, загорелся и рассыпался пеплом с головы Горпинкиной. В кругу Горлинка стояла, как оцепенелая; но едва мать вывела ее из круга, то она начала у нее проситься тихим, ласкающим голосом.
– Мать! отпусти меня погулять по лесу, покачаться на зеленой неделе и снова погрузиться в подводные наши селения… Знаю, что ты тоскуешь, ты плачешь обо мне: кто же тебе мешает быть со мною неразлучно? Брось напрасный страх и опустись к нам на дно Днепра. Там весело! там легко! там все молодеют и становятся так же резвы, как струйки водяные, так же игривы и беззаботны, как молодые рыбки. У нас и солнышко сияет ярче, у нас и утренний ветерок дышит привольнее. Что в вашей земле? Здесь во всем нужды: то голод, то холод; там мы не знаем никаких нужд, всем довольны, плещемся водой, играем радугой, ищем по дну драгоценностей и ими утешаемся. Зимою нам тепло подо льдом, как под шубой; а летом в ясные ночи мы выходив греться на лучах месяца, резвимся, веселимся и для забавы часто шутим над живыми. Что в том беды, если мы подчас щекочем их или уносим на дно реки? разве им от того хуже? Они становятся так же легки и свободны, как и мы сами… Мать! отпусти меня: мне тяжко, мне душно быть с живыми! Отпусти меня, мать, когда любишь…
Старуха не слушала и все вела ее к своей хате, но с горестью узнала, что дочь ее сделалась русалкою. Вот пришли; старуха ввела Горлинку в хату; она села против печки, облокотись обеими руками себе на колена и уставя глаза в устье печки. В эту минуту черная свеча догорела и Горлинка сделалась неподвижною. Лицо ее посинело, все члены окостенели и стали холодны, как лед; волосы были мокры, как будто бы теперь только она вышла из воды. Страшно было глядеть на ее безжизненное лицо, на ее глаза открытые, тусклые и не видя смотрящие! Старуха поздно вскаялась, что послушалась лукавого колдуна; но и тут чувство матери и какая-то смутная надежда перемогли и страх и упреки совести: она решилась ждать во что бы то ни стало.
Проходит день, настает ночь – Горлинка сидит по-прежнему, мертва и неподвижна. Жутко было старухе оставаться на ночь со своей ужасною гостьей, но, скрепя сердце, она осталась. Проходит и ночь – Горлинка сидит по-прежнему; проходят дни, недели, месяцы – все так же неподвижно сидит она, опершись головою на руки, все так же открыты и тусклы глаза ее, бессменно глядящие в печь, все так же мокры волосы. В околотке разнесся об этом слух, и все добрые и недобрые люди не смели ни днем, ни ночью пройти мимо хаты: все боялись мертвеца и старой Фенны, которую расславили ведьмою. Тропинка близ хаты заросла травою и почти заглохла; даже в лес ходили соседние обыватели изредка и только по крайней нужде. Наконец, бедная старуха мало-помалу привыкла к своему горю и положению: уже она без страха спала в той хате, где страшная гостья сидела в гробовой своей неподвижности.
Прошел и год; все так же без движения и без признаков жизни сидела мертвая. Настала и зеленая неделя. На первый день, около полуденного часа, старуха, отворя дверь хаты, что-то стряпала. Вдруг раздались гиканье и ауканье и скорый шорох шагов. Фенна вздрогнула и невольно взглянула на дочь свою: лицо Горлинки вдруг страшно оживилось, синета исчезла, глаза засверкали, какая-то неистовая и как бы пьяная улыбка промелькнула на губах. Она вскочила, трижды плеснула в ладоши и прокричав: наши, наши, наши пустилась, как молния, за шумною толпою… и след ее пропал!
Старуха, мучась совестью, положила на себя тяжкий зарок: она пошла в женский монастырь, в послушницы, принимала на себя самые трудные работы, молилась беспрерывно и, наконец, успокоенная в душе своей, тихо умерла, оплакивая несчастную дочь свою.
На другой день после того, как русалка убежала от своей матери, нашли в лесу мертвое тело. Это был поляк, в охотничьем платье, и единоземцы его узнали в нем Казимира Чепку, ловкого молодого человека, бывшего душою всех веселых обществ. Ружье его было заряжено и лежало подле него, но собаки его при нем не было; никакой раны, никакого знака насильственной смерти не заметно было на теле; но лицо было сине и все жилы в страшном напряжении. Знали, что у него было много друзей и ни одного явного недруга. Врачи толковали то и другое, но народ объяснял дело гораздо проще: он говорил, что «покойника русалки защекотали».